Страница:
– Испытай! – вызывающе отозвался десятник.
– А ну, плаху валите, браты, а десятнику дайте топор – сечь стрелецким начальным башки.
Даже при свете факелов было видно, как бледность одела смуглые щеки юноши. Он опустил глаза, и губы его задрожали в волнении, но только на миг. И, тут же оправившись, он прямо взглянул в лицо атаману.
Мне сабля сподручней. Топор-то палаческа, а не ратная справа.
– Ну, дать ему саблю! – велел Черноярцу Разин.
– Прости тебя бог, Арсен! – сказал десятнику чернобородый Пичуга, когда, приняв саблю от казака, тот опробовал пальцами острие.
– Бог простит, ты прости-ка, Данила Иваныч! – ответил десятник.
Разинцы с любопытством обступили удалого красавца.
Над ямой, вырытой для какого-то погреба, встало торчком и рухнуло поперек бревно.
– Вот и плаха! – громко воскликнул астраханский стрелец, пришедший с Разиным.
Казаки швырнули на плаху пьяного стрелецкого голову. Арсен отступил от него на шаг, словно ловчась для удара, и вдруг его сабля со свистом взвилась над головой Степана...
– Конец сатане! – лихо крикнул десятник.
Степан Наумов успел подставить под саблю пищальный ствол. Сабля десятника с лязгом скользнула по дулу. В тот же миг астраханец Чикмаз, рослый стрелец, перебежавший на Волге на сторону Разина, ударом ноги повалил десятника наземь.
Сережка Кривой подскочил и ловко срубил ему голову.
– Не хочешь еще, Степан Тимофеич, другому кому из них саблю дать в руки? – раздраженно спросил Наумов.
– Секчи всех к чертям! – озлобленно крикнул Сергей. – Где палач?
– А хошь я! – отозвался Чикмаз. – Давайте топор.
За ревом негодующих голосов, за поднявшейся возней было не разобрать всех отдельных выкриков, да Степан и не слушал их. Выходка молодого десятника поразила его. Он не мог понять, из-за чего этот молоденький паренек обрек себя на смерть. Ведь даже в том случае, если бы он успел отсечь голову Разину, все равно казаки его разодрали бы на кусочки... Так, значит, не может быть веры ни одному из них?! И Степан ничего не сказал на злобный возглас Сергея. «Всех так всех! Пусть казнят! – мысленно согласился он. – А чего же с ними деять?! В тюрьме держать на измену? Самому себе в спину готовить нож? В осаде сидеть, голодать да столько врагов кормить на хлебах?! Ишь, волжский народ шел миром навстречу, а тут, как звери, свирепы!»
Первым швырнули на плаху стрелецкого голову Яцына. Степан даже и не взглянул, как обезглавленное тело его нескладно свалилось в яму... Он смотрел на чернобородого пятидесятника Пичугу, стоявшего ближе других к яме.
«Бесстрашный, видать, – подумал о нем Разин. – Небось из простых стрельцов, мужик, и годами не стар, а ныне пятидесятник... Стрельцов-то, чай, жмет!.. Глядишь, еще год, другой – и в дворяне выскочит... А такие хуже природных!..»
Пятидесятник смело глядел на атамана.
«От такого добра не жди! – рассуждал Степан. – С такими глазами он атаману поперек станет, а случись для него удача, дерзнет он на смерть, лишь бы нас погубить... Ишь отваги сколь, словно за правду смерть принимает! А какая же правда его? Чему верит?»
Степан скользнул взглядом по всей толпе обреченных. Перед лицом неминуемой смерти ратные люди преобразились: расправили бороды, груди попялили передом, подняли взоры. Все до единого они глядели сейчас на своего вожака, на пятидесятника Пичугу.
«Они-то и придают ему силу. Для них он бодрится!» – понял Степан...
По знаку Чикмаза Пичуга молча шагнул к яме, снял шапку, скинул кафтан и остался в одной рубахе.
– Постой! – внезапно остановил палача Степан.
Удивленно взглянул Чикмаз. И весь говор, все крики умолкли.
Обреченный спросил вызывающе и бесстрашно:
– Чего для стоять?
– Глаза твои прежде зрети поближе хочу, – пояснил серьезно Степан.
– Гляди, не жалко! – покосившись на всю толпу, дерзко сказал Пичуга.
Разин вперился пристально ему в глаза.
– Что зришь? – вдруг с насмешкой спросил пятидесятник.
Он был спокоен, только зрачок часто суживался и расширялся...
«Сроду не видел, чтобы глаза дрожали!» – подумал Степан.
Он понял: Пичуга едва пересиливал в себе проявление страха и тревожился тем, что не выстоит так до конца.
– Чего там узрел, в глазах?.. Аль плаху себе – злодею? – грубо и с нетерпением спросил пятидесятник, стараясь выдержать острый, пронзительный взгляд Разина. С последним словом челюсть дрогнула, у него ляскнули зубы. – Что узрел?! – повторил он, чтобы скрыть страх.
– Смерти боязнь узрел, – спокойно ответил Разин.
– И рад? Веселишься, палач? – воскликнул Пичуга.
– Страшишься – стало, не веришь в правду свою, – твердо и громко, чтобы слышали все, сказал Разин. – И правды нет у тебя, и помрешь за пустое – бояр да дворян для...
– Вели палачу не мешкать... – сказал обреченный сдавленным голосом, из последних сил, и вдруг, окрепнув от злости, добавил: – Да слышь, вор, попомни: тебе на плахе башку сечь станут – и ты устрашишься! Люди разны, а смерть одна!..
– Встренемся там – рассудим, – мрачно ответил Степан и махнул рукой...
Пичуга перекрестился и лег на плаху...
Второй стрелец, широко, молодецки шагнув, сам приблизился к атаману.
– И мне хошь в глаза поглядети?! – спросил он, подражая казненному товарищу. Но удальство его было ненастоящее: он кривлялся, как скоморох. Скулы дергала судорога. Разину стало противно.
– Ложись так. Пустые глаза у тебя, – со злостью сказал Степан, – страх их растаращил, а дерзость твоя от бахвальства.
– Решай! – крикнул Наумов Чикмазу.
Плач прибежавших к месту казни стрельчих, мольбы о помиловании, гневные, метящиеся и глумливые выкрики казаков – все смешалось в один гул, за которым не было слышно, как ударял о плаху топор. Блеснув при огнях, он беззвучно опускался и снова взлетал.
Возня, творившаяся кругом, едкий дым, комары, поминутно садившиеся на виски и на шею, проклятый зной, душно висевший кругом, исходивший, казалось, из недр опьяненной кровью толпы, – все томило Степана. Он забыл, для чего здесь сидит, что творится вокруг...
«Есть у них правда своя ай нет?! – размышлял он еще о первых казненных. – Кабы правда была – отколе быть страху! А человеку нельзя без правды. Может, и так; взять их к себе – и в нашу правду поверили б и верными стали б людьми. Палача ведь кто не страшится! Может, тот верно сказал: и я устрашусь. Палач ведь не супротивник, и кого казнят – тот не ратник! В рати лезешь с рогатиной на пищаль, а тут – под топор, как скотина...»
Степан поглядел на то, что творится вокруг, и только тут увидел в яме под плахой кровавую груду казненных стрельцов.
«Куды же столько народу казнить!» – мелькнуло в его уме, и сердце сжалось какой-то тяжкой тоской.
В это время рослый рыжий детина-стрелец с диким ревом рванулся из рук палача, и молодая стрельчиха, метнувшись к нему из толпы, вцепилась в рукав стрельца и потащила его к себе. Никто из казаков не помогал палачу. Все, видно, устали от зрелища крови.
Палач озлобленно резко рванул рыжего, стрельчиха оторвалась и упала наземь... Еще раз блеснул топор.
– Анто-он! – раздался низкий, отчаянный крик стрельчихи, от которого, как говорили после в городе, отрубленная голова рыжего приподняла на мгновенье мертвенные веки...
Темная, как раскаленная медь, бешеная стрельчиха с не женской силой отшвырнула прочь близко стоявших разинцев и подскочила к Степану. Волосы ее были растрепаны по плечам, огни, отражаясь желтым отсветом, блестели в ее глазах.
– Руби и меня, проклятый, руби! Казни, злодей! Вот где правда твоя – в кровище! – выкрикнула она, указывая вытянутой рукой на яму, в которую сбрасывали тела казненных. – Вот защита твоя народу!.. Вели порубить меня, ты, проклятый злодей! – задыхаясь, кричала стрельчиха.
Разин смотрел на нее нахмурившись. В сухом, надтреснутом голосе женщины он услыхал такую тоску, которая растопила его суровость. Он скользнул взором по лицам окружавших людей и прочел в их глазах смятение.
«Жалеют, дьяволы, а молчат! А коли я велю палачу ее отпустить, то скажут, что атаман от бабьего крика размяк, – подумал Степан. – Пусть вступятся сами!»
С холодной насмешкой взглянул он в толпу и сказал:
– Что ж, Чикмаз, коли просится баба, давай секи...
Он почувствовал, как у всех казаков и стрельцов захватило дыхание. Только уставший от казней, забрызганный кровью Чикмаз взглянул понимающе на Степана.
– Ложись, – сказал он стрельчихе.
Она лишь тут осознала, что приговор произнесен, и растерянно уронила руки.
– Стой, палач! – крикнул старый воротник. Он шагнул из толпы. – Коли Марью казнишь, то вели и меня рубить, атаман! – твердо сказал он.
– Ты что, заступщик? – громко спросил Разин, втайне довольный тем, что нашелся смелый.
– Заступщик! – так же твердо ответил старик.
– Иди на плаху ложись. Тебя последнего, коли так, а других оставим, – заключил Степан.
– Спасибо на том! – Старик поклонился и повернулся к плахе.
Но между ним и Чикмазом внезапно вырос Иван Черноярец.
– Ой, врешь, Степан! – громко сказал он. – Ты малым был, а он псковские стены противу бояр держал, вольным городом правил без воевод, за то он и ссылочным тут...
– Атаманы, кто прав – Иван или я? – спросил Разин, обратясь к казакам.
– Иван прав, Степан Тимофеич! – внятно сказал среди общего несмелого молчания яицкий есаул Сукнин.
Степан благодарным взглядом скользнул по его лицу.
– Ну, кланяйтесь Черноярцу да Федору Сукнину, злодеи! Они вам головы сберегли! – крикнул Разин сбившейся кучке обреченных стрельцов.
Стрельцы шатнулись вперед и затаили дыхание, еще не доверяя милости атамана.
– А ты, старый черт, – обратился Степан к воротнику, – коли ты их заступщик, с сегодня будь есаулом над ними. Случится измена – с твоей башки спрос!..
– И на таком спасибо, – ответил так же спокойно старый воротник.
Казаки в одно мгновение приняли помилованных в свою среду. Минуту назад не смевшие и не желавшие заступиться за них, они теперь словно совсем забыли недавний бой возле башни, хлопали прощенных стрельцов по плечам и, бодря, предлагали вина и браги из невесть откуда вытащенных сулеек...
Стрельчихи, исступленно крича, висли на шеях спасенных.
– Устал я, старой, – сказал Степан старику воротнику, еще стоявшему перед ним. – Сведи коли куды, уложи соснуть на часок...
– Пойдем, поведу, – согласился старик.
– Стрельцов пустить! Яму засыпьте, – громко распорядился Степан. – Пойдем! – позвал он старика, торопясь уйти с места казни.
Яицкий есаул подошел к Степану.
– Пожалуй ко мне, Степан Тимофеевич, – кланяясь, попросил он.
Разин обвел его и своих есаулов усталым и помутившимся взглядом. Ему представились крики, пьянство...
– Ужотко приду к тебе, Федор Власыч, – пообещал он, – а нынче Иван Черноярец городом правит, а я... – Степан пошарил глазами в толпе и остановился на лице старика воротника, скромно ожидавшего в стороне, – вот нынче пойду к старику... Как, бишь, тебя?..
– Максим, – подсказали ему из толпы.
– К Максиму пойду, – заключил Разин.
Как городами владать
Стрелецкая вдова
– А ну, плаху валите, браты, а десятнику дайте топор – сечь стрелецким начальным башки.
Даже при свете факелов было видно, как бледность одела смуглые щеки юноши. Он опустил глаза, и губы его задрожали в волнении, но только на миг. И, тут же оправившись, он прямо взглянул в лицо атаману.
Мне сабля сподручней. Топор-то палаческа, а не ратная справа.
– Ну, дать ему саблю! – велел Черноярцу Разин.
– Прости тебя бог, Арсен! – сказал десятнику чернобородый Пичуга, когда, приняв саблю от казака, тот опробовал пальцами острие.
– Бог простит, ты прости-ка, Данила Иваныч! – ответил десятник.
Разинцы с любопытством обступили удалого красавца.
Над ямой, вырытой для какого-то погреба, встало торчком и рухнуло поперек бревно.
– Вот и плаха! – громко воскликнул астраханский стрелец, пришедший с Разиным.
Казаки швырнули на плаху пьяного стрелецкого голову. Арсен отступил от него на шаг, словно ловчась для удара, и вдруг его сабля со свистом взвилась над головой Степана...
– Конец сатане! – лихо крикнул десятник.
Степан Наумов успел подставить под саблю пищальный ствол. Сабля десятника с лязгом скользнула по дулу. В тот же миг астраханец Чикмаз, рослый стрелец, перебежавший на Волге на сторону Разина, ударом ноги повалил десятника наземь.
Сережка Кривой подскочил и ловко срубил ему голову.
– Не хочешь еще, Степан Тимофеич, другому кому из них саблю дать в руки? – раздраженно спросил Наумов.
– Секчи всех к чертям! – озлобленно крикнул Сергей. – Где палач?
– А хошь я! – отозвался Чикмаз. – Давайте топор.
За ревом негодующих голосов, за поднявшейся возней было не разобрать всех отдельных выкриков, да Степан и не слушал их. Выходка молодого десятника поразила его. Он не мог понять, из-за чего этот молоденький паренек обрек себя на смерть. Ведь даже в том случае, если бы он успел отсечь голову Разину, все равно казаки его разодрали бы на кусочки... Так, значит, не может быть веры ни одному из них?! И Степан ничего не сказал на злобный возглас Сергея. «Всех так всех! Пусть казнят! – мысленно согласился он. – А чего же с ними деять?! В тюрьме держать на измену? Самому себе в спину готовить нож? В осаде сидеть, голодать да столько врагов кормить на хлебах?! Ишь, волжский народ шел миром навстречу, а тут, как звери, свирепы!»
Первым швырнули на плаху стрелецкого голову Яцына. Степан даже и не взглянул, как обезглавленное тело его нескладно свалилось в яму... Он смотрел на чернобородого пятидесятника Пичугу, стоявшего ближе других к яме.
«Бесстрашный, видать, – подумал о нем Разин. – Небось из простых стрельцов, мужик, и годами не стар, а ныне пятидесятник... Стрельцов-то, чай, жмет!.. Глядишь, еще год, другой – и в дворяне выскочит... А такие хуже природных!..»
Пятидесятник смело глядел на атамана.
«От такого добра не жди! – рассуждал Степан. – С такими глазами он атаману поперек станет, а случись для него удача, дерзнет он на смерть, лишь бы нас погубить... Ишь отваги сколь, словно за правду смерть принимает! А какая же правда его? Чему верит?»
Степан скользнул взглядом по всей толпе обреченных. Перед лицом неминуемой смерти ратные люди преобразились: расправили бороды, груди попялили передом, подняли взоры. Все до единого они глядели сейчас на своего вожака, на пятидесятника Пичугу.
«Они-то и придают ему силу. Для них он бодрится!» – понял Степан...
По знаку Чикмаза Пичуга молча шагнул к яме, снял шапку, скинул кафтан и остался в одной рубахе.
– Постой! – внезапно остановил палача Степан.
Удивленно взглянул Чикмаз. И весь говор, все крики умолкли.
Обреченный спросил вызывающе и бесстрашно:
– Чего для стоять?
– Глаза твои прежде зрети поближе хочу, – пояснил серьезно Степан.
– Гляди, не жалко! – покосившись на всю толпу, дерзко сказал Пичуга.
Разин вперился пристально ему в глаза.
– Что зришь? – вдруг с насмешкой спросил пятидесятник.
Он был спокоен, только зрачок часто суживался и расширялся...
«Сроду не видел, чтобы глаза дрожали!» – подумал Степан.
Он понял: Пичуга едва пересиливал в себе проявление страха и тревожился тем, что не выстоит так до конца.
– Чего там узрел, в глазах?.. Аль плаху себе – злодею? – грубо и с нетерпением спросил пятидесятник, стараясь выдержать острый, пронзительный взгляд Разина. С последним словом челюсть дрогнула, у него ляскнули зубы. – Что узрел?! – повторил он, чтобы скрыть страх.
– Смерти боязнь узрел, – спокойно ответил Разин.
– И рад? Веселишься, палач? – воскликнул Пичуга.
– Страшишься – стало, не веришь в правду свою, – твердо и громко, чтобы слышали все, сказал Разин. – И правды нет у тебя, и помрешь за пустое – бояр да дворян для...
– Вели палачу не мешкать... – сказал обреченный сдавленным голосом, из последних сил, и вдруг, окрепнув от злости, добавил: – Да слышь, вор, попомни: тебе на плахе башку сечь станут – и ты устрашишься! Люди разны, а смерть одна!..
– Встренемся там – рассудим, – мрачно ответил Степан и махнул рукой...
Пичуга перекрестился и лег на плаху...
Второй стрелец, широко, молодецки шагнув, сам приблизился к атаману.
– И мне хошь в глаза поглядети?! – спросил он, подражая казненному товарищу. Но удальство его было ненастоящее: он кривлялся, как скоморох. Скулы дергала судорога. Разину стало противно.
– Ложись так. Пустые глаза у тебя, – со злостью сказал Степан, – страх их растаращил, а дерзость твоя от бахвальства.
– Решай! – крикнул Наумов Чикмазу.
Плач прибежавших к месту казни стрельчих, мольбы о помиловании, гневные, метящиеся и глумливые выкрики казаков – все смешалось в один гул, за которым не было слышно, как ударял о плаху топор. Блеснув при огнях, он беззвучно опускался и снова взлетал.
Возня, творившаяся кругом, едкий дым, комары, поминутно садившиеся на виски и на шею, проклятый зной, душно висевший кругом, исходивший, казалось, из недр опьяненной кровью толпы, – все томило Степана. Он забыл, для чего здесь сидит, что творится вокруг...
«Есть у них правда своя ай нет?! – размышлял он еще о первых казненных. – Кабы правда была – отколе быть страху! А человеку нельзя без правды. Может, и так; взять их к себе – и в нашу правду поверили б и верными стали б людьми. Палача ведь кто не страшится! Может, тот верно сказал: и я устрашусь. Палач ведь не супротивник, и кого казнят – тот не ратник! В рати лезешь с рогатиной на пищаль, а тут – под топор, как скотина...»
Степан поглядел на то, что творится вокруг, и только тут увидел в яме под плахой кровавую груду казненных стрельцов.
«Куды же столько народу казнить!» – мелькнуло в его уме, и сердце сжалось какой-то тяжкой тоской.
В это время рослый рыжий детина-стрелец с диким ревом рванулся из рук палача, и молодая стрельчиха, метнувшись к нему из толпы, вцепилась в рукав стрельца и потащила его к себе. Никто из казаков не помогал палачу. Все, видно, устали от зрелища крови.
Палач озлобленно резко рванул рыжего, стрельчиха оторвалась и упала наземь... Еще раз блеснул топор.
– Анто-он! – раздался низкий, отчаянный крик стрельчихи, от которого, как говорили после в городе, отрубленная голова рыжего приподняла на мгновенье мертвенные веки...
Темная, как раскаленная медь, бешеная стрельчиха с не женской силой отшвырнула прочь близко стоявших разинцев и подскочила к Степану. Волосы ее были растрепаны по плечам, огни, отражаясь желтым отсветом, блестели в ее глазах.
– Руби и меня, проклятый, руби! Казни, злодей! Вот где правда твоя – в кровище! – выкрикнула она, указывая вытянутой рукой на яму, в которую сбрасывали тела казненных. – Вот защита твоя народу!.. Вели порубить меня, ты, проклятый злодей! – задыхаясь, кричала стрельчиха.
Разин смотрел на нее нахмурившись. В сухом, надтреснутом голосе женщины он услыхал такую тоску, которая растопила его суровость. Он скользнул взором по лицам окружавших людей и прочел в их глазах смятение.
«Жалеют, дьяволы, а молчат! А коли я велю палачу ее отпустить, то скажут, что атаман от бабьего крика размяк, – подумал Степан. – Пусть вступятся сами!»
С холодной насмешкой взглянул он в толпу и сказал:
– Что ж, Чикмаз, коли просится баба, давай секи...
Он почувствовал, как у всех казаков и стрельцов захватило дыхание. Только уставший от казней, забрызганный кровью Чикмаз взглянул понимающе на Степана.
– Ложись, – сказал он стрельчихе.
Она лишь тут осознала, что приговор произнесен, и растерянно уронила руки.
– Стой, палач! – крикнул старый воротник. Он шагнул из толпы. – Коли Марью казнишь, то вели и меня рубить, атаман! – твердо сказал он.
– Ты что, заступщик? – громко спросил Разин, втайне довольный тем, что нашелся смелый.
– Заступщик! – так же твердо ответил старик.
– Иди на плаху ложись. Тебя последнего, коли так, а других оставим, – заключил Степан.
– Спасибо на том! – Старик поклонился и повернулся к плахе.
Но между ним и Чикмазом внезапно вырос Иван Черноярец.
– Ой, врешь, Степан! – громко сказал он. – Ты малым был, а он псковские стены противу бояр держал, вольным городом правил без воевод, за то он и ссылочным тут...
– Атаманы, кто прав – Иван или я? – спросил Разин, обратясь к казакам.
– Иван прав, Степан Тимофеич! – внятно сказал среди общего несмелого молчания яицкий есаул Сукнин.
Степан благодарным взглядом скользнул по его лицу.
– Ну, кланяйтесь Черноярцу да Федору Сукнину, злодеи! Они вам головы сберегли! – крикнул Разин сбившейся кучке обреченных стрельцов.
Стрельцы шатнулись вперед и затаили дыхание, еще не доверяя милости атамана.
– А ты, старый черт, – обратился Степан к воротнику, – коли ты их заступщик, с сегодня будь есаулом над ними. Случится измена – с твоей башки спрос!..
– И на таком спасибо, – ответил так же спокойно старый воротник.
Казаки в одно мгновение приняли помилованных в свою среду. Минуту назад не смевшие и не желавшие заступиться за них, они теперь словно совсем забыли недавний бой возле башни, хлопали прощенных стрельцов по плечам и, бодря, предлагали вина и браги из невесть откуда вытащенных сулеек...
Стрельчихи, исступленно крича, висли на шеях спасенных.
– Устал я, старой, – сказал Степан старику воротнику, еще стоявшему перед ним. – Сведи коли куды, уложи соснуть на часок...
– Пойдем, поведу, – согласился старик.
– Стрельцов пустить! Яму засыпьте, – громко распорядился Степан. – Пойдем! – позвал он старика, торопясь уйти с места казни.
Яицкий есаул подошел к Степану.
– Пожалуй ко мне, Степан Тимофеевич, – кланяясь, попросил он.
Разин обвел его и своих есаулов усталым и помутившимся взглядом. Ему представились крики, пьянство...
– Ужотко приду к тебе, Федор Власыч, – пообещал он, – а нынче Иван Черноярец городом правит, а я... – Степан пошарил глазами в толпе и остановился на лице старика воротника, скромно ожидавшего в стороне, – вот нынче пойду к старику... Как, бишь, тебя?..
– Максим, – подсказали ему из толпы.
– К Максиму пойду, – заключил Разин.
Как городами владать
Город, кипевший ключом, несмотря на то что была ночь, клонившаяся уже к рассвету, с толпами возбужденных людей, с пламенем, дымом и искрами факелов, остался теперь позади. Покинув дела на Ивана Черноярца, Степан пробирался за стариком по освещенным луной путаным улицам городской окраины, по пустырям, через чужие плетни, как привык проходить старик.
Бледный свет ущербной луны освещал им путь между глиняных белых лачужек, на стенах которых расплывчато рисовались тени древесных ветвей. Оба молчали, занятые каждый своими мыслями.
Степан не подозревал, что Сергей с Еремеевым и пятеро казаков следовали за ними, страшась отпустить его одного на край города, где, вместо шумной пирушки в доме Сукнина, он выбрал тихий ночлег у безвестного старикашки.
По узкой тропинке между репьяком и полынью, пахшими пылью и горечью, широко шагая через большие камни, старик подошел к низкой избушке, засевшей между двумя другими такими же развалюшками, похожими на черные баньки.
– Тут, ватаман, – сказал старик, привычно распутывая мочалку, которой, вместо замка, был завязан дверной пробой.
Усевшись на лавке в низкой и темной избе, атаман ощутил неодолимую усталость. Старик двоился в его глазах.
– Хотел с тобой говорить про старое время, – сказал Степан, чувствуя тяжесть во всем теле и в голове. – Ан устал... стало, спать пришло... После...
Подняв с полу ноги, Степан протянулся на лавке. Старик – на другой, приперев изнутри дверь избы кочергою и угасив зашипевший светец.
Степан, однако, не спал. Мысли его путались. Перед глазами вставали картины стрелецкой казни. Красивое лицо молодого десятника, рыжий стрелец, безмолвно взлетающий и падающий топор и вдова-стрельчиха, распаленная, словно ведьма при зловещем блеске огня...
Разин не мог позабыть стрельчиху. «У других ведь тоже казнили мужьев, – думал он. – Те не кричали столь дерзко, не просились на плаху со своими стрельцами... Знать, Марья любила стрельца своего!.. Как, бишь, звали его? Да, Антон... Любила Антона, а он за бояр да дворян стоял, и голову положил за них, и стрельчиху свою, вишь, покинул, не пожалел... А то ныне жил бы, любил бы ее. Такую-то как не любить?! Хороша! Не хочешь – полюбишь! И мне, ишь ты, в сердце запала, со всею злостью своей, с нелюбьем ко мне... А в сердце все же запала!..»
«Не ладно, и впрямь не ладно – казнили их сколько! – подумал Степан. – Грозой нельзя городом править. Добром бы править, не силой!.. А то – как дворяне... Слава худая про нас пойдет... Опять с царем подрались, да и царских стрельцов посекли... Стрельцы за стрельцов пойдут метиться. Окружат нас тут в городке, и на Дон не уйдешь!.. А как городами владают?»
Степан заметил, что в темноте старик прислушался, приподнялся и сел, стараясь не зашуметь.
Разин понял его тревогу и про себя усмехнулся: «И то – соберется полдюжины эких стрельчих, припрут снаружи да запалят огоньком... Тут и конец атаману: споет панихиду стрельцам! Да ладно, караулит старый!» – подумал Степан.
Тяжесть век одолела, в последний раз сознанье вернуло его в избу, но сидевший на лавке старик тут же заклубился дымом, поплыл в желтоватом свете луны и растворился в далекой хмельной песне, ворвавшейся через узенькое окошко...
И всю ночь мучила его духота. Черный поток среди песчаной пустыни отделял его от стрельчихи Марьи, вдовы казненного рыжего. Словно из темной меди плечи и полуобнаженная грудь ее манили Степана. Он кинулся в черный поток и увяз, барахтаясь в сгущавшейся крови. Он тонул, и Марья на том берегу была тем, кто единственный мог бы его спасти из этой кровавой трясины. Вот он почти достиг берега. Марье осталось лишь протянуть ему руку. Она нагнулась, и он рванулся к ней, но стрельчиха ногою толкнула его назад в поток...
– Вот где правда твоя – в кровище! – закричала она.
– Дай руку. Спаси. Полюблю тебя. Так стану любить, как муж тебя не любил! – уверял Степан.
– Анто-он! – позвала она...
Разин проснулся. Было яркое утро. Солнце светило в оконце стрелецкой избушки. Черноярец, Сергей Кривой, Еремеев, Сукнин и старик молча в ожидании сидели по лавкам.
«Как архирея ждут аль протопопа с похмелья после престольного дня!» – с насмешкой подумал Разин.
– Вам чего, атаманы? – спросил он.
И вдруг все оживились.
– Спишь долго, Степан Тимофеич! – воскликнул Сукнин.
– Хотели будить, ан дед не велел. Сказыват: мой гость, покою его не нарушу, – шуткой пожаловался Иван Черноярец.
– Давай, Стяпан, подымайся, дела ждут! – сурово сказал Сергей. – Не разбойный стан – город ныне у нас. По-иному вершить все надо, а как – лихоманка знает!..
– Не воеводы – почем нам ведать! – добавил Митяй Еремеев, почесывая в вихрастом затылке.
Степан усмехнулся.
– А вы б старика спросили. Иван говорит – он Псковом владал, от бояр пас город...
– Христос с тобой, ватаман Степан... Как по батюшке, позабыл!.. Куды старику!.. У ворот стоять, караулить – по мне, а городами владать... – с испугом забормотал воротник.
– Ладно! Потом расскажешь про старую быль, а нынче мы сами размыслим, – перебил Степан. Он выспался, и вчерашняя мрачность ушла, но осталась большая забота: город. Что делать с городом? Управлять ведь не плахой да палачом. – Ты, Иван, – обратился Степан к Черноярцу, – возьмешь на себя дела городские, стены да надолбы лучше глядеть.
– Плотников воевода пришлет – тех к делу поставить? – подмигнув, засмеялся Иван.
– Придут же! Не зря голова писал в Астрахань, что стены да рвы обветшали! – подхватил Сукнин.
– Ты, Сергей, житницы, кабаки смотри, казну собирай с вина.
– Гляди, купцы бы все дни торговали. Ино начнут припрятывать всякий товар и дороговь нагонять, – вставил старый воротник.
– Верно, Максим! – одобрил Степан Тимофеевич. – А кто торговать не схочет, то лавку зорить и товары дуванить. А кои торговые люди ладом торгуют, ты тех не обидь...
– Мне будет доля какая, Степан Тимофеич? – спросил Сукнин.
– Ты, Федор, сказывали, море любишь, много по морю ходил. Тебе струговое дело и ведать: смоли челны да струги, снасти морские справляй, прибирай охочих людей ко гребле да к парусам, рыбой войско корми. А пуще всего – что ни день, что ни ночь высылай рыбаков на челнах до самого устья. Нам надо с моря беречься. Как бы с Астрахани не нашли на нас во стругах.
– Может, и с суши грянут, – заметил Сукнин.
– С суши станет беречь Еремеев. Дозоры конные в степи слать.
– Наумов утре послал казаков по степям в разъезд. Тутошних стрельцов уловили, – сказал Черноярец. – Пять человек степями шли в Астрахань.
– Твои стрельцы, есаул! – напомнил Разин деду Максиму. – Сказал – с тебя спрос!
– Спрос-то спрос, а сам ко мне спать?! Куды я тебя одного покину?! – огрызнулся Максим.
– Ладно, дед! – согласился Разин. – Чего с ними сталось? – спросил он Ивана.
Черноярец красноречиво рубанул рукой.
– Туды и дорога! – одобрил Разин. – Головы укажите на пики вздеть, на торгу поставить, чтобы видели все, как измену секем... А Наумыч казацкий уклад между горожан налаживать станет. Так дело у нас и пойдет... Научимся городами владать. Не загинем! – бодря казаков, весело заключил Степан.
Казацкий уклад не был для Гурьева Яицкого городка далекой, неведомой сказкой. Яицкие казаки, уклад которых был близок донским, нередко сюда наезжали. У них тут были не только знакомцы, но даже свойственники и родня. Да, в сущности, казацкий уклад всегда манил русского человека – как наиболее определенное представление о вольности, о том, как люди могут устроить свою жизнь, если над ними не будет воевод и бояр. Потому так легко и быстро устроилась казацкая жизнь и в Яицком городке, где Разин велел жителям обрать из себя есаулов. Поделившись на сотни, гурьевские жители выбрали в есаулы тех, кто в прежние дни обычно больше других ворчал на начальство, на поборы и притеснения. Купцы пооткрывали свои лавки и начали торг, посадские рыбаки выезжали на свой промысел, хотя в устьях Яика Разин велел держать заставы для бережения от перебежчиков. Дальше этих застав никто не смел выйти в море. Несмело и осторожно к городу подошли степные кочевники, предлагали сыр, кожи, скот, просили продать сукна, муки, топоров, пил. Казаки с ними начали торг. Степан разрешил даже открыть в кабаках торговлю вином.
– Так, что ли, старый, владать городами? – спросил атаман у старика Максима, который ему полюбился.
– А что же не так! И праведно володеешь! – одобрил тот.
– Расскажи старину, сулился, – как ты владал городом Псковом?
– Смеешься ты – я владал! Нешто я?! Весь народ володал тогда Псковом... А хочешь послушать – чего же мне тебе не сказать!
Старик повел свой рассказ степенно и мерно. Он вспоминал, как почти двадцать лет назад восстал город Псков и как в нем сам народ «все устроил по правде».
– Как словно бы правда сама с облаков к нам на землю слетела, народ просветлел, и никто никому никакого зла сотворить не хотел – все во дружбе лепились, как пчелы в колоде, – рассказывал он. – Осада пришла на нас – тысяч в двадцать дворян собралося войско. Под стены пришли, а взятьем брать не смеют – народной-то силы страшатся. И стоит он, наш город великий, как остров Буян – светлый, вольный, ко правде прилежный. Народ – воевода, народ – судья, народ – оборона от недруга и супостата. А правили выборны от всего народу, а сидели мы, выборны, в земской всегородной избе, как вот ныне сидим в войсковой избе.
Деду Максиму льстило, что он может всех поучать и все его слушают. Вон сколько их, молодых, и смелых, и сильных, слушают его поучения о том, «как владать городами»!
– ...Уряд во всем был, – пояснил старик. – Земские старосты, Михайла-кузнец да хлебник Гаврила Левонтьич, что скажут народу – так и быть по тому, а воеводы у нас сидели под стражею на монастырском подворье... А дворяне нам, городу, вздумали изменить – и головы им посекли на плахе... по народному приговору. Судили всем городом и казнили на площади за измену... Голодали, в осаде сидя, – с гордостью рассказывал дед, – а денег кабацких, напойных, а житниц царских – ни-ни, ни пальцем того не коснулись: мол, божие – богу, а царское – государю. Того государева хлеба касаться – ни-ни! Все воеводе опосле сдали сполна безо всякого грабежу... Стрельцы к нам в земскую избу сошлись, меньшие людишки пришли – все молили дать хлеба из царских житниц... Не согрешили... – рассказывал в увлечении старик разинским есаулам.
На площади у войсковой избы, где они сидели, послышались женские крики, шум, споры и плач детей, будто случился пожар или набег ордынцев. Все повскакали с мест, теснясь к окнам. Иван Черноярец вышел на площадь. Его голос вмиг растворился в визгливых невнятных криках, в детском плаче, разноголосом и оглушительно громком.
Кто-то кричал, причитал, стонал – ничего нельзя было понять... Иван возвратился смущенный в городовую избу, словно отбиваясь от нападавших, плотно захлопнул дверь и изнутри припер ее кочергою.
– Женки стрелецкие, что повдовели в ту ночь, с робятами лезут, – сказал он.
– Чего? – строго и сумрачно спросил Разин.
– Сказывают, царское жалованье стрельцам полгода не плачено, а ныне кормильцев не стало. Сирот натащили, хлеба просят, а не дадим, так с детьми, грозят, в реку поскочут...
Разин обвел всех серьезным взглядом и остановился глазами на старом воротнике.
– Сказываешь, что житниц царских – «ни-ни»? – переспросил он, словно возвращаясь к прежней беседе.
– Ни-ни! – так же, как раньше, качнув головою, сказал старик.
– Сергей, где ключи у тебя от хлеба? – спросил атаман Кривого.
Сергей сунул руку в карман.
– Вот от царских житниц ключи, Тимофеич, – сказал он, поняв, к чему атаман клонит речь.
– За науку спасибо, старик! – сказал Степан. – Да, вишь, дела ждут. После доскажешь. А ныне иди с Сергеем ко вдовам стрелецким – хлеб выдавать из царских припасов. За все за полгода выдай... Ты их, стрельчих-то, знаешь!..
– А кои стрельцы к нам сами пришли, тем как? Тем бы вперед, – высказался Сукнин.
– Те в казаках поживут, и по делам награда им будет, – сухо отрезал Разин.
Воротник, лукаво прищурясь, взглянул на Степана и, подмигнув на него всем остальным, заключил с веселой усмешкой:
– Вишь, есаулы, как городами-то владать!.. Вот те псковская наука!
Бледный свет ущербной луны освещал им путь между глиняных белых лачужек, на стенах которых расплывчато рисовались тени древесных ветвей. Оба молчали, занятые каждый своими мыслями.
Степан не подозревал, что Сергей с Еремеевым и пятеро казаков следовали за ними, страшась отпустить его одного на край города, где, вместо шумной пирушки в доме Сукнина, он выбрал тихий ночлег у безвестного старикашки.
По узкой тропинке между репьяком и полынью, пахшими пылью и горечью, широко шагая через большие камни, старик подошел к низкой избушке, засевшей между двумя другими такими же развалюшками, похожими на черные баньки.
– Тут, ватаман, – сказал старик, привычно распутывая мочалку, которой, вместо замка, был завязан дверной пробой.
Усевшись на лавке в низкой и темной избе, атаман ощутил неодолимую усталость. Старик двоился в его глазах.
– Хотел с тобой говорить про старое время, – сказал Степан, чувствуя тяжесть во всем теле и в голове. – Ан устал... стало, спать пришло... После...
Подняв с полу ноги, Степан протянулся на лавке. Старик – на другой, приперев изнутри дверь избы кочергою и угасив зашипевший светец.
Степан, однако, не спал. Мысли его путались. Перед глазами вставали картины стрелецкой казни. Красивое лицо молодого десятника, рыжий стрелец, безмолвно взлетающий и падающий топор и вдова-стрельчиха, распаленная, словно ведьма при зловещем блеске огня...
Разин не мог позабыть стрельчиху. «У других ведь тоже казнили мужьев, – думал он. – Те не кричали столь дерзко, не просились на плаху со своими стрельцами... Знать, Марья любила стрельца своего!.. Как, бишь, звали его? Да, Антон... Любила Антона, а он за бояр да дворян стоял, и голову положил за них, и стрельчиху свою, вишь, покинул, не пожалел... А то ныне жил бы, любил бы ее. Такую-то как не любить?! Хороша! Не хочешь – полюбишь! И мне, ишь ты, в сердце запала, со всею злостью своей, с нелюбьем ко мне... А в сердце все же запала!..»
«Не ладно, и впрямь не ладно – казнили их сколько! – подумал Степан. – Грозой нельзя городом править. Добром бы править, не силой!.. А то – как дворяне... Слава худая про нас пойдет... Опять с царем подрались, да и царских стрельцов посекли... Стрельцы за стрельцов пойдут метиться. Окружат нас тут в городке, и на Дон не уйдешь!.. А как городами владают?»
Степан заметил, что в темноте старик прислушался, приподнялся и сел, стараясь не зашуметь.
Разин понял его тревогу и про себя усмехнулся: «И то – соберется полдюжины эких стрельчих, припрут снаружи да запалят огоньком... Тут и конец атаману: споет панихиду стрельцам! Да ладно, караулит старый!» – подумал Степан.
Тяжесть век одолела, в последний раз сознанье вернуло его в избу, но сидевший на лавке старик тут же заклубился дымом, поплыл в желтоватом свете луны и растворился в далекой хмельной песне, ворвавшейся через узенькое окошко...
И всю ночь мучила его духота. Черный поток среди песчаной пустыни отделял его от стрельчихи Марьи, вдовы казненного рыжего. Словно из темной меди плечи и полуобнаженная грудь ее манили Степана. Он кинулся в черный поток и увяз, барахтаясь в сгущавшейся крови. Он тонул, и Марья на том берегу была тем, кто единственный мог бы его спасти из этой кровавой трясины. Вот он почти достиг берега. Марье осталось лишь протянуть ему руку. Она нагнулась, и он рванулся к ней, но стрельчиха ногою толкнула его назад в поток...
– Вот где правда твоя – в кровище! – закричала она.
– Дай руку. Спаси. Полюблю тебя. Так стану любить, как муж тебя не любил! – уверял Степан.
– Анто-он! – позвала она...
Разин проснулся. Было яркое утро. Солнце светило в оконце стрелецкой избушки. Черноярец, Сергей Кривой, Еремеев, Сукнин и старик молча в ожидании сидели по лавкам.
«Как архирея ждут аль протопопа с похмелья после престольного дня!» – с насмешкой подумал Разин.
– Вам чего, атаманы? – спросил он.
И вдруг все оживились.
– Спишь долго, Степан Тимофеич! – воскликнул Сукнин.
– Хотели будить, ан дед не велел. Сказыват: мой гость, покою его не нарушу, – шуткой пожаловался Иван Черноярец.
– Давай, Стяпан, подымайся, дела ждут! – сурово сказал Сергей. – Не разбойный стан – город ныне у нас. По-иному вершить все надо, а как – лихоманка знает!..
– Не воеводы – почем нам ведать! – добавил Митяй Еремеев, почесывая в вихрастом затылке.
Степан усмехнулся.
– А вы б старика спросили. Иван говорит – он Псковом владал, от бояр пас город...
– Христос с тобой, ватаман Степан... Как по батюшке, позабыл!.. Куды старику!.. У ворот стоять, караулить – по мне, а городами владать... – с испугом забормотал воротник.
– Ладно! Потом расскажешь про старую быль, а нынче мы сами размыслим, – перебил Степан. Он выспался, и вчерашняя мрачность ушла, но осталась большая забота: город. Что делать с городом? Управлять ведь не плахой да палачом. – Ты, Иван, – обратился Степан к Черноярцу, – возьмешь на себя дела городские, стены да надолбы лучше глядеть.
– Плотников воевода пришлет – тех к делу поставить? – подмигнув, засмеялся Иван.
– Придут же! Не зря голова писал в Астрахань, что стены да рвы обветшали! – подхватил Сукнин.
– Ты, Сергей, житницы, кабаки смотри, казну собирай с вина.
– Гляди, купцы бы все дни торговали. Ино начнут припрятывать всякий товар и дороговь нагонять, – вставил старый воротник.
– Верно, Максим! – одобрил Степан Тимофеевич. – А кто торговать не схочет, то лавку зорить и товары дуванить. А кои торговые люди ладом торгуют, ты тех не обидь...
– Мне будет доля какая, Степан Тимофеич? – спросил Сукнин.
– Ты, Федор, сказывали, море любишь, много по морю ходил. Тебе струговое дело и ведать: смоли челны да струги, снасти морские справляй, прибирай охочих людей ко гребле да к парусам, рыбой войско корми. А пуще всего – что ни день, что ни ночь высылай рыбаков на челнах до самого устья. Нам надо с моря беречься. Как бы с Астрахани не нашли на нас во стругах.
– Может, и с суши грянут, – заметил Сукнин.
– С суши станет беречь Еремеев. Дозоры конные в степи слать.
– Наумов утре послал казаков по степям в разъезд. Тутошних стрельцов уловили, – сказал Черноярец. – Пять человек степями шли в Астрахань.
– Твои стрельцы, есаул! – напомнил Разин деду Максиму. – Сказал – с тебя спрос!
– Спрос-то спрос, а сам ко мне спать?! Куды я тебя одного покину?! – огрызнулся Максим.
– Ладно, дед! – согласился Разин. – Чего с ними сталось? – спросил он Ивана.
Черноярец красноречиво рубанул рукой.
– Туды и дорога! – одобрил Разин. – Головы укажите на пики вздеть, на торгу поставить, чтобы видели все, как измену секем... А Наумыч казацкий уклад между горожан налаживать станет. Так дело у нас и пойдет... Научимся городами владать. Не загинем! – бодря казаков, весело заключил Степан.
Казацкий уклад не был для Гурьева Яицкого городка далекой, неведомой сказкой. Яицкие казаки, уклад которых был близок донским, нередко сюда наезжали. У них тут были не только знакомцы, но даже свойственники и родня. Да, в сущности, казацкий уклад всегда манил русского человека – как наиболее определенное представление о вольности, о том, как люди могут устроить свою жизнь, если над ними не будет воевод и бояр. Потому так легко и быстро устроилась казацкая жизнь и в Яицком городке, где Разин велел жителям обрать из себя есаулов. Поделившись на сотни, гурьевские жители выбрали в есаулы тех, кто в прежние дни обычно больше других ворчал на начальство, на поборы и притеснения. Купцы пооткрывали свои лавки и начали торг, посадские рыбаки выезжали на свой промысел, хотя в устьях Яика Разин велел держать заставы для бережения от перебежчиков. Дальше этих застав никто не смел выйти в море. Несмело и осторожно к городу подошли степные кочевники, предлагали сыр, кожи, скот, просили продать сукна, муки, топоров, пил. Казаки с ними начали торг. Степан разрешил даже открыть в кабаках торговлю вином.
– Так, что ли, старый, владать городами? – спросил атаман у старика Максима, который ему полюбился.
– А что же не так! И праведно володеешь! – одобрил тот.
– Расскажи старину, сулился, – как ты владал городом Псковом?
– Смеешься ты – я владал! Нешто я?! Весь народ володал тогда Псковом... А хочешь послушать – чего же мне тебе не сказать!
Старик повел свой рассказ степенно и мерно. Он вспоминал, как почти двадцать лет назад восстал город Псков и как в нем сам народ «все устроил по правде».
– Как словно бы правда сама с облаков к нам на землю слетела, народ просветлел, и никто никому никакого зла сотворить не хотел – все во дружбе лепились, как пчелы в колоде, – рассказывал он. – Осада пришла на нас – тысяч в двадцать дворян собралося войско. Под стены пришли, а взятьем брать не смеют – народной-то силы страшатся. И стоит он, наш город великий, как остров Буян – светлый, вольный, ко правде прилежный. Народ – воевода, народ – судья, народ – оборона от недруга и супостата. А правили выборны от всего народу, а сидели мы, выборны, в земской всегородной избе, как вот ныне сидим в войсковой избе.
Деду Максиму льстило, что он может всех поучать и все его слушают. Вон сколько их, молодых, и смелых, и сильных, слушают его поучения о том, «как владать городами»!
– ...Уряд во всем был, – пояснил старик. – Земские старосты, Михайла-кузнец да хлебник Гаврила Левонтьич, что скажут народу – так и быть по тому, а воеводы у нас сидели под стражею на монастырском подворье... А дворяне нам, городу, вздумали изменить – и головы им посекли на плахе... по народному приговору. Судили всем городом и казнили на площади за измену... Голодали, в осаде сидя, – с гордостью рассказывал дед, – а денег кабацких, напойных, а житниц царских – ни-ни, ни пальцем того не коснулись: мол, божие – богу, а царское – государю. Того государева хлеба касаться – ни-ни! Все воеводе опосле сдали сполна безо всякого грабежу... Стрельцы к нам в земскую избу сошлись, меньшие людишки пришли – все молили дать хлеба из царских житниц... Не согрешили... – рассказывал в увлечении старик разинским есаулам.
На площади у войсковой избы, где они сидели, послышались женские крики, шум, споры и плач детей, будто случился пожар или набег ордынцев. Все повскакали с мест, теснясь к окнам. Иван Черноярец вышел на площадь. Его голос вмиг растворился в визгливых невнятных криках, в детском плаче, разноголосом и оглушительно громком.
Кто-то кричал, причитал, стонал – ничего нельзя было понять... Иван возвратился смущенный в городовую избу, словно отбиваясь от нападавших, плотно захлопнул дверь и изнутри припер ее кочергою.
– Женки стрелецкие, что повдовели в ту ночь, с робятами лезут, – сказал он.
– Чего? – строго и сумрачно спросил Разин.
– Сказывают, царское жалованье стрельцам полгода не плачено, а ныне кормильцев не стало. Сирот натащили, хлеба просят, а не дадим, так с детьми, грозят, в реку поскочут...
Разин обвел всех серьезным взглядом и остановился глазами на старом воротнике.
– Сказываешь, что житниц царских – «ни-ни»? – переспросил он, словно возвращаясь к прежней беседе.
– Ни-ни! – так же, как раньше, качнув головою, сказал старик.
– Сергей, где ключи у тебя от хлеба? – спросил атаман Кривого.
Сергей сунул руку в карман.
– Вот от царских житниц ключи, Тимофеич, – сказал он, поняв, к чему атаман клонит речь.
– За науку спасибо, старик! – сказал Степан. – Да, вишь, дела ждут. После доскажешь. А ныне иди с Сергеем ко вдовам стрелецким – хлеб выдавать из царских припасов. За все за полгода выдай... Ты их, стрельчих-то, знаешь!..
– А кои стрельцы к нам сами пришли, тем как? Тем бы вперед, – высказался Сукнин.
– Те в казаках поживут, и по делам награда им будет, – сухо отрезал Разин.
Воротник, лукаво прищурясь, взглянул на Степана и, подмигнув на него всем остальным, заключил с веселой усмешкой:
– Вишь, есаулы, как городами-то владать!.. Вот те псковская наука!
Стрелецкая вдова
Всюду представлялась Марье измена. С томительной и щемящею болью в сердце наблюдала она, как город сдается под власть ненавистных разбойников.
Открывались лавки – она проклинала купцов, звонили к обедне или ко всенощной – и она ненавидела попов, которые служили «ему», убийце и извергу – Разину.
«Дура! Богу же служат – не атаману!» – корила она себя. И все-таки не могла смириться.
– Сестрица, соседушка, вдовкам стрелецким царское жалованье дают. Айда получать в царской житнице, слышь! – позвали Марью соседки.
– От злодеев я хлеб чтобы ела?! Да краше мне голодом сдохнуть!
Угрюмая, сидела она взаперти на своем дворе, иногда мечтала о том, как она подкараулит Степана, кинется на него с ножом и зарежет...
Базарная площадь возле самого дома ее кишела людьми: продавали свежую и соленую рыбу, яйца, творог, сметану, печеный хлеб, солонину, – и Марья ненавидела всех, кто покупает и кто продает...
Несколько лазутчиков, подходивших к Яицкому городку с моря и с суши, были пойманы казаками. От них дознались, что астраханскому воеводе и так слишком много известно о казаках, о их числе и оружии через бежавших из города стрельцов. Тогда Степан запретил кому бы то ни было выходить в челнах в море, а тех, кто пошел бы без ведома, указал на месте поимки бить насмерть, как воеводских лазутчиков.
Марья знала о том, что в море ходят на лодках казачьи дозоры, знала, что по степи рыщут конные, вылавливая беглецов, но оставаться в городе дольше она не могла.
Она поведала соседке о том, что хочет продать избу, лошадь, корову и мужнино скарбишко. Продавала она за бесценок, и не прошло недели, как на все добро ее нашлись покупатели. Чтобы не нести с собой денег, Марья купила кольца, сережки, запястье – и удивилась сама, что лошадь, корова, и дом, и добро, накопленное за целых пять лет замужества, и ее приданое – все превратилось в десяток вещичек, таких незаметных. Сунув их под одежду, Марья наклала в корзину одежи и вместе с другими горожанами вышла к реке за ворота, словно бы мыть белье. На Яике она скрылась в кусты, и только тогда, когда все голоса утихли, когда опустились сумерки и в вечернюю степь едва доносились звуки города – то лаем собак, то окриками караульных по башням, – Марья пошла на последний отблеск зари над песками, на запад, где, знала она, стоит родной город. Она не забыла с собой захватить сулейку воды, – знала, что будет идти по безводным песчаным местам. Идти было страшно. Казалось, ночная степь живет хищной звериной жизнью. Куст катуна казался бегущим волком, звезды на горизонте – десятками волчьих глаз, крик ночной птицы чудился смехом нечистого, а когда из-под самых ее ног шарахнулся заяц, Марью вдруг охватила слабость от страха, и ноги ее пристали сами к земле. И тут она, затаив дыхание, услышала новые звуки: трещали тысячи громкоголосых кузнечиков, что-то шуршало в сухой траве – может быть, ползали змеи... Сколько идти по этим пескам?! Как тяжело шагать по ним без дороги... Песок насыпался в чеботы. Скинуть их? Пойти босиком было еще страшнее. Казалось, что тотчас наступишь на гладкую, скользкую спину змеи... Не глядя на небо, не глядя на звезды, Марья шагала, как ей казалось, прямо и прямо. Ночь была темной. Однажды послышался ей топот копыт впереди, донеслись голоса. «Казацкий дозор!» – мелькнуло в уме. Она не решилась упасть на песок, на выжженные колючие травы, а просто присела и молча слушала биение собственного сердца, собственное тяжелое дыхание. Она устала от ходьбы и от страхов ночи. Но когда удалились всадники, еще быстрее рванулась вперед, лишь бы до утра подальше уйти от окаянного города, добраться до Астрахани, где она родилась и росла, где оставалась в живых ее бабка – единственная родная душа на земле...
Открывались лавки – она проклинала купцов, звонили к обедне или ко всенощной – и она ненавидела попов, которые служили «ему», убийце и извергу – Разину.
«Дура! Богу же служат – не атаману!» – корила она себя. И все-таки не могла смириться.
– Сестрица, соседушка, вдовкам стрелецким царское жалованье дают. Айда получать в царской житнице, слышь! – позвали Марью соседки.
– От злодеев я хлеб чтобы ела?! Да краше мне голодом сдохнуть!
Угрюмая, сидела она взаперти на своем дворе, иногда мечтала о том, как она подкараулит Степана, кинется на него с ножом и зарежет...
Базарная площадь возле самого дома ее кишела людьми: продавали свежую и соленую рыбу, яйца, творог, сметану, печеный хлеб, солонину, – и Марья ненавидела всех, кто покупает и кто продает...
Несколько лазутчиков, подходивших к Яицкому городку с моря и с суши, были пойманы казаками. От них дознались, что астраханскому воеводе и так слишком много известно о казаках, о их числе и оружии через бежавших из города стрельцов. Тогда Степан запретил кому бы то ни было выходить в челнах в море, а тех, кто пошел бы без ведома, указал на месте поимки бить насмерть, как воеводских лазутчиков.
Марья знала о том, что в море ходят на лодках казачьи дозоры, знала, что по степи рыщут конные, вылавливая беглецов, но оставаться в городе дольше она не могла.
Она поведала соседке о том, что хочет продать избу, лошадь, корову и мужнино скарбишко. Продавала она за бесценок, и не прошло недели, как на все добро ее нашлись покупатели. Чтобы не нести с собой денег, Марья купила кольца, сережки, запястье – и удивилась сама, что лошадь, корова, и дом, и добро, накопленное за целых пять лет замужества, и ее приданое – все превратилось в десяток вещичек, таких незаметных. Сунув их под одежду, Марья наклала в корзину одежи и вместе с другими горожанами вышла к реке за ворота, словно бы мыть белье. На Яике она скрылась в кусты, и только тогда, когда все голоса утихли, когда опустились сумерки и в вечернюю степь едва доносились звуки города – то лаем собак, то окриками караульных по башням, – Марья пошла на последний отблеск зари над песками, на запад, где, знала она, стоит родной город. Она не забыла с собой захватить сулейку воды, – знала, что будет идти по безводным песчаным местам. Идти было страшно. Казалось, ночная степь живет хищной звериной жизнью. Куст катуна казался бегущим волком, звезды на горизонте – десятками волчьих глаз, крик ночной птицы чудился смехом нечистого, а когда из-под самых ее ног шарахнулся заяц, Марью вдруг охватила слабость от страха, и ноги ее пристали сами к земле. И тут она, затаив дыхание, услышала новые звуки: трещали тысячи громкоголосых кузнечиков, что-то шуршало в сухой траве – может быть, ползали змеи... Сколько идти по этим пескам?! Как тяжело шагать по ним без дороги... Песок насыпался в чеботы. Скинуть их? Пойти босиком было еще страшнее. Казалось, что тотчас наступишь на гладкую, скользкую спину змеи... Не глядя на небо, не глядя на звезды, Марья шагала, как ей казалось, прямо и прямо. Ночь была темной. Однажды послышался ей топот копыт впереди, донеслись голоса. «Казацкий дозор!» – мелькнуло в уме. Она не решилась упасть на песок, на выжженные колючие травы, а просто присела и молча слушала биение собственного сердца, собственное тяжелое дыхание. Она устала от ходьбы и от страхов ночи. Но когда удалились всадники, еще быстрее рванулась вперед, лишь бы до утра подальше уйти от окаянного города, добраться до Астрахани, где она родилась и росла, где оставалась в живых ее бабка – единственная родная душа на земле...