Страница:
Родители воспитывали Валерку в строгости. Слова "нежелательно", "безнравственно" - являлись в его детских и подростковых воспоминаниях доминирующими. Отец, начальник цеха на крупнейшем судостроительном заводе и мать, учительница русского языка и литературы, относились к той категории родителей, которые твердо знают, что именно надо их чадам. Чадам необходимо было "хорошо закончить среднюю школу", "хорошо сдать экзамены в вуз", "хорошо его закончить" и т.д. и т.п. Критерий "хорошо" позволял сделать жизнь стабильной и относительно комфортной, то есть по утвердившемуся в то время в обществе мнению, быть в "золотой серединке": не взлетать слишком высоко, но и не путаться под ногами. Собака почему-то в эту тщательно выверенную схему не вписывалась. Тем более такая, каких любил Валерка. А любил он собак больших.
После распада Союза и последовавшего за ним бардака на заводе, а попросту говоря - разграбления уникального оборудования и превращения его в металлолом, с Гладковым-старшим случился обширный инфаркт.
Черный, отливающий синеватой сталью, элегантный костюм, пошитый к выпускному вечеру у самого Соломона Исааковича Фельдмана, лучшего портного в Приморске, Валерка надел на похороны отца. Все, что он запомнил о тех днях - осунувшееся лицо матери, без кровинки и слезинки, сильно и как-то враз постаревшее, с плотно сжатыми губами и лихорадочно блестевшими глазами. И... одуряющий запах июньских роз.
С необъяснимым чувством воспринимал он толпу людей, пришедших проститься с отцом, почему-то полностью абстрагировавшись от того вопиющего факта, что это был его отец. Валерка ловил сочувственные взгляды, слышал обрывки фраз и почти физически, сквозь плотную ткань одежды, ощущал со стороны толпы всепоглощающее любопытство. Оно достигло пика, когда неподалеку от подъезда остановилась машина директора. Люди неосознанно колыхнулись прочь от покойника в сторону маленького, невзрачного, лысого человечка, уверенно шагавшего по тротуару с печатью властной скорби на лице. Именно таким запомнилось Валерке выражение его лица - "властная скорбь". Сравнивая мать и директора, он понял разницу между скробью "властной" и "людской". В первой есть нечто дьявольски хитрое и затаенное, тщательно маскируемое. В ней нет безмолвного, рвущего в клочья душу, крика, неизбывно тоскливого и печального, зато в избытке присутствует холодный, тщательно выверенный в мимике и жестах, контроль и расчет.
Уже на кладбище, слушая коллег отца, говоривших о том, "какой замечательный человек безвременно ушел", ему показалось, что все эти люди с беззастенчивым равнодушием лгали, прямо здесь - у обитого алым, дорогим бархатом гроба, могилы, среди траурных венков, чужих надгробий и цветов. Из уст живых людей вдогонку уходящему навсегда человеку летели разбухшие от лжи тяжелые комья мертвых слов. Они шлепались в вязкий, сладкий запах мертвых роз, расплавленных в огромном котле адского пекла июня.
В кафе, где проводились поминки по отцу, Валерке стало плохо: закружилась голова, к горлу подкатила тошнота, рубашка под пиджаком пропиталась теплой, потной влагой. Пока он шел к выходу, обострившийся слух вбирал в себя обрывки фраз.
- ... Да-а, не поскупился завод, такие похороны отгрохал...
- Потому и отгрохал, чтобы замять свои делишки... Завод растаскивают уже в открытую. Говорят, Гладков-то этот поперек директору пошел. И вот, пожалуйста, уже, как говорится, отпели...
- ... Водка - чисто слеза! И вообще - дорогой стол... Милочка, подайте мне, пожалуйста, балычка. Сто лет не ела...
- ... В магазинах - шаром покати, а начальство, это ведь надо, и после смерти жирует. Смотри, смотри, парень их идет...
- ... Я те га-ва-рю: крутой был му-жжик Гладков, но... спрв-вед-ли-вый...
- ...Вон, видишь, с Рудаковым - главным инженером, слева сидит. Она и есть Ирка Долгорукова, теперешняя любовница директорская. Говорят, он ей квартиру трехкомнатную выбил. Вот сучка! А приглядеться - ни кожи, ни рожи. Видать, тем местом только и взяла...
Выйдя из кафе, Валерка повернул за угол, вошел в приоткрытые ворота и оказался на заднем дворе. Он встал в тени раскидистого ореха и, закрыв глаза, несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул. Медленно открыл глаза. Возле двери черного входа стояла толстая бабенка в коротком, бело-замусоленном халате, с накрахмаленным марлевым коконом на голове и настойчиво совала в руки худенькому подростку лет тринадцати две увесистые торбы. Третья сумка стояла на крыльце.
- Ну я не донесу-у-у, ма-а-ам, - пробуя на вес сумки, канючил пацан.
- Жрать, так вы с отцом горазды! - рявкнула женщина. - А таскать я, что ли, всю жизнь буду? У, дармоеды, на, неси!
Валерка подошел ближе. Парнишка косо зыркнул на него и засеменил прочь, сгибаясь под тяжестью неподъемных, по-видимому, торб.
- Тебе чего надо, парень? - спросила женщина, на всякий случай задвигая ногой третью сумку в подсобку.
Валерка ощутил исходящий от нее запах водки.
- Ты к кому или ... от кого пришел? А? - глянула она настороженно и выжидающе, нервным жестом затолкав под кокон выбившуюся прядь сальных, крашенных волос.
- Я? - Валерка почувствовал, как накопившиеся эмоции готовы вывернуть его наизнанку. На лице Гладкова-младшего появилась улыбка, скорее, похожая на оскал: - Я - от Дмитрия Николаевича.
Толстуха удивленно уставилась на него, затем нахмурилась, оглядывая подозрительно.
- Вера! - зычно крикнула в глубину подсобки, не спуская с Валерки сверлящего взгляда маленьких, заплывших глаз. - Ну-ка, выдь-ка на минутку...
Через мгновение появилась раскрасневшаяся Вера, по габаритам приближающаяся к Большой Берте. Дыша отнюдь не "духами и туманами", а принеся с собой стойкий аромат общепитовской кухни и спиртного, громко чихнула, утерлась краем несвежего, захватанного фартука и хрипло осведомилась:
- Че такое?
Первая кивнула на Валерку:
- Говорит, мол, от Дмитрия Николаевича.
- От какого еще Дмитрия Николаевича?! - нахмурившись, грубо бросила Вера.
Лицо Валерки непроизвольно свела судорога, отчего улыбка, и без того далекая от лучезарности, сделалась и вовсе жутко-шальной. Стараясь подавить отвращение, он, тем не менее, с убийственной вежливостью произнес:
- От Дмитрия Николаевича Гладкова. Его час назад похоронили. Я - его сын.
Обе женщины враз испуганно охнули, в их глазах заметались панический страх и растерянность. Валерка, не обращая на них внимания, вытащил из подсобки сумку и, схватив за днище, одним махом вытряхнул ее содержимое. По крыльцу, как разноцветное монпасье, покатились зеленые огурцы, красные помидоры, нарезанные кружочками желтые лимоны, оранжевая осетрина, коричневый сервилат. Толстухи в молчаливом столбняке созерцали эту летнюю палитру. Валерка поднял на них глаза и сказал всего одну фразу:
- Вы - не крысы и даже не мародеры. Вы - упыри! - и, развернувшись, пошел прочь.
Гладковы, еще и при живом отце, слыли среди знакомых семьей, не умевшей крутиться и не понимавшей, какие плюсы можно извлечь из должности начальника цеха крупнейшего в Союзе судостроительного завода. После смерти Гладкова-старшего Валеркин с матерью быт исподволь, незаметно, стала прощупывать нищета. Она действовала, как умный, осторожный хищник, обкладывая свою жертву со всех сторон, подавляя ее силой и властью неотвратимого, не оставляя ни единого шанса на спасение. После школы он год работал на одном из приморских предприятий. О "хорошем" институте пришлось забыть. Отслужив армию, Валерка вернулся повзрослевшим, возмужавшим, но молчаливым и замкнутым. Он устроился водителем в приморский автопарк и с фанатичным остервенением отдался работе. Работа, работа и еще раз работа, ничего, кроме работы. Он карабкался из последних сил, лишь бы не рухнуть в страшную пропасть нищеты. Так продолжалось до тех пор, пока от знакомого врача он не узнал, что матери срочно нужна операция. Денег на операцию в семье не было. Лишних денег и тем более таких, о которых заикнулся знакомый. Когда он понял, что взять их негде, а без операции мать погибнет, он с ужасом осознал, что ему предстоит пережить вторые похороны. И если первые - отца, надорвали душу пышностью и помпезностью, ничего общего не имевшими с истинной скорбью, то вторые - матери, способны были вытоптать ее окончательно, но уже своей неприглядной и унизительной нищетой.
Древний, священный ритуал предков с годами постепенно превратился в отвратительное, двуличное шоу. С одной стороны, тризна - валютная проститутка, с другой - нищая старуха.
Первую сделали кощунственно привлекательной и красивой: полированные гробы, позолоченные аксессуары, сверкающие лимузины, престижные места, мраморные надгробия и диковинные цветы. Но за ними - все теже, купленные, как любовь продажной девки, речи; завистливые души; суетное желание живых "не ударить в грязь лицом", "не быть хуже других" и, увы, неосуществленное, как правило, желание мертвых - отдать все долги земной юдоли.
Вторая, напротив, безобразна и убога: собранные по соседям копеечки и рублики; пропахшая нафталином немодная (куда там до новизны!) одежда; наспех сваренные "дядями" (ванями, петями, колями) пирамидки и оградки (за энное количество литро-рублей); два - три веночка, бутерброд и самогон - за помин души и это неприменное авточудовище - дребезжащий, уродливый катафалк с черной полосой, которая невольно ассоциируется с красным крестом на стенках душегубок. Именно тризна-нищая старуха должна была встать в изголовьи гроба матери.
Тайком Валерка снял копии со всех ее документов, грамот, благодарностей, почетных званий и пошел в горисполком просить материальную помощь. В помощи ему отказали, сославшись на пустой бюджет. Реконструкция главной улицы Приморска и предстоящий День Города, по мнению властей, события, несоизмеримые по значимости с историей болезни Анны Андреевны Гладковой, заслуженного учителя, отличника народного образования с тридцатилетним стажем. Он отчетливо помнил день, когда пришел записываться на прием к мэру...
На дворе стояла весна. Апрельское солнце ласково вылизывало мокрый после дождя город. Теплый, влажный воздух поднимался от земли. Смешиваясь с ароматами первотравья и первоцветов, пьянил, кружил голову, растекался по лицам прохожих, смывая с них озабоченность, напряжение и хмурые взгляды. Весна, долгожданная, выстраданная за зиму в стылых, нетопленных квартирах, согревала людские души и плоть, окуная в живительный бальзам света, красок и тепла, размягчая и отдирая с людей жесткие, затвердевшие струпья невзгод, болезней и разочарований.
Гладков прошел в сверкающие, стеклянные двери четырехэтажного здания горисполкома и оказался в огромном, отделанном мрамором и деревом, вестибюле. В нем царили полумрак, прохлада и пустота, среди которых особенно одиноко и беззащитно смотрелся щуплый, небольшого роста, молоденький охранник в камуфляжной форме.
Когда Валерка поднимался на второй этаж по широкой мраморной лестнице, ему в голову пришла мысль, что он не поднимается вверх, а его, наоборот влечет вниз. Всего мгновение назад перед глазами цвел буйный праздник золотого света, искрящийся и радостный. И вот, словно не двери сомкнулись за спиной, а предательски тихо и коварно сжались невидимые челюсти, враз заглотнув и протолкнув его в великолепную, сверкающую, но холодную и безучастную к нему, утробу. Пришли на память строки Рождественского:
"... Здесь похоронены сны и молитвы,
Слезы и доблесть. "Прощай и ура!"
Сколько же, действительно, всего похоронено в подобных этому "Белых домах" - непробиваемых, несгораемых сейфах власти? Сколько надежд оставлено в приемных и кабинетах Самих, их многочисленных замов, завов, секретарей, референтов и пр. пр.? Тому, кто прошел через этот унизительный конвейер, кто пережил самую изощренную пытку власти - пытку присутственным местом, уже нечего терять и ничего не страшно. Такой человек становится неограниченно свободен в поступках, ибо душа его выжженна и мертва. В ней не осталось надежды.
Гладков прошел в кабинет с табличкой на двери:
"Общественная приемная. Бурова Анна Григорьевна"
За столом сидела элегантно одетая женщина, лет сорока пяти. Красивая, модная стрижка, умело наложенный макияж, очки в дорогой тонкой оправе. Во взгляде маленьких, глубоко посаженных глаз - нетерпение и властная жесткость.
- Здравствуйте, - Гладков улыбнулся.
- Проходите, присаживайтесь,- не отреагировав на улыбку, обронила Бурова. Тон, каким это было сказано, заставил Валеру невольно съежиться. Подобным тоном можно предлагать только электрический стул. - Давайте кратко, по существу и быстро, - она взглянула на него с ленивым и спокойным равнодушием, словно посетитель сидел уже, по меньшей мере, часов пять и успел смертельно ей надоесть.
Гладков с готовностью протянул папку с документами и заявлением на материальную помощь. Она быстро все пролистала и, не поднимая головы, едва разлепив губы, бесстрастно проговорила:
- Ваша мама работает в системе гороно. Вам надо обратиться туда.
- Я уже был у них, отказали. - Валера слегка привстал: - Там есть бумага, посмотрите, пожалуйста, хорошенько.
- Да, вижу. Но записать вас на прием к мэру не могу. Вам, наверняка, откажут. - Бурова поджала губы и глянула на посетителя в упор. В ее глазах отчетливо читался вызов...
С годами весь сложный механизм унижения человека был разработан до мельчайших подробностей и доведен до автоматизма. Эта стадия называлась провокация. Отказав посетителю в первую минуту, чиновник плавно уходил в защиту, но не в глухую, а - агрессивную.
Гладков молчал.
- Вам понятно? - голос чуть выше, на пол-тона.
- Нет, - спокойно ответил Валера.
- Что вам не понятно? Вы, что, газет не читаете, телевизор не смотрите? Не знаете, какое положение в городе, в государстве, наконец?! От агрессивной защиты она уверенно перешла к следующей стадии - нападению, когда чиновник вынуждает просителя оправдываться и мысленно соизмерять разницу между личными проблемами и городскими, государственными. Мол, почувствуйте разницу, смерды!
Гладков глянул на нее остро, неприязненно, но голос его прозвучал спокойно и, что удивительно, доброжелательно. Настолько, насколько доброжелательной может быть самая ядовитая ирония:
- Для вас, уважаемая Анна Григорьевна, конечно, было бы гораздо проще, если бы я читал только ваши газеты и смотрел только ваши телевизионные передачи. Я бы, естественно, проникся - и тяжелым положением в городе, и катастрофическим - в государстве. Но к сожалению для вас, я много чего еще читаю, вижу и чем способен, действительно, проникнуться. "Государство лжет на всех языках добра и зла: и в речах своих оно лживо, и все, что имеет оно, - украдено им." Не приходилось встречаться с подобной точкой зрения? Ницше. И на прием вы меня запишите, - твердо произнес Валера. Обязательно. А уж протянет руку дающий или отдернет - не вам решать. - И, ухмыльнувшись, добавил с издевкой: - Не вашим местом.
Он удовлетворенно и расслабленно откинулся на спинку стула, наблюдая, как сидящий напротив "наполеончик провинциального розлива", до краев, по самую пробку, наполняется желчью и гневом.
- Да что вы здесь себе позволяете, товарищ Гладков! Да вы представляете...
- Я не товарищ, а господин! - повысив голос, перебил ее Валера. Глаза его вдруг обдали Бурову крутым кипятком ненависти. Он встал и навис над столом: - А ты, полинявшая из "красного" в "белый" крыса, потому только и сидишь здесь, что мы сюда приходим. Но ведь мы можем однажды и не с бумажками в руках придти. Где ты тогда будешь? Отец мой от ваших политических игрищ уже загнулся, теперь мать умирает. Ты человек или робот? Ты знаешь, что такое, когда умирает мать?!
На прием к мэру его записали, но в помощи отказали, при этом еще и попеняв, что, дескать, нельзя себя вести, по-хамски, в таком учреждении. Однако мэр пообещал договориться с главным врачом больницы, чтобы мать прооперировали бесплатно.
- Я возьму вашу просьбу под личный контроль, - заверил он Гладкова. Но вам, молодой человек, тоже придется поднапрячься и найти средства для дальнейшего лечения вашей мамы. - Он помолчал. - Вы должны понимать, что город в настоящий момент не может обеспечить всех материальной помощью. Реконструкция главной улицы, предстоящие торжества по случаю освобождения города от немецко-фашистских захватчиков, День Победы, День Города, - эти праздники тоже необходимы жителям. Всем жителям ... и вашей маме. Люди устали от серости и будней. Хоть изредка, но нам всем нужнен праздник в душе. К тому же эти мероприятия воспитывают любовь к городу, способствуют его престижу, привлечению к нам внимания, а значит - и допольнительных средств, инвестиций. И еще... Вы, надеюсь, знаете, сколько в нашем городе героического прошлого проживает ветеранов войны, инвалидов. Им-то мы в первую очередь и оказываем всяческую помощь и поддержку...
"Реконструкция главной улицы... - Валера усмехнулся про себя. - Кто ж по ней гулять будет? Тот, кто в этом "городе героического прошлого" в живых останется? Так их всех потом на одной скамейке разместить можно будет. Или эти загадочные ветераны... Весь год даром никому не нужны: вымирают одинокие и больные, брошенные и родственниками, и государством. Раз в году о них вспомнят на День Победы, подкинут к пенсии червонец, крупы гречневой, банку килек да цветами завалят, как покойников. Но стоит кому-то робко попросить что-то у государства, незамедлительно следует ответ: "В первую очередь инвалидам и ветеранам войны". Чертовщина какая-то: раньше всем хватало - и простым смертным, и заслуженным, еще и на страны Варшавского Договора оставалось. Теперь бюджет пустой. Да и сами ветераны..."
Гладков обратил внимание на парадоксальную вещь: чем дальше от войны, тем больше ветеранов. Причем многие, настойчиво требующие себе привилегий, по возрасту подходят даже не к сынам полка, а - к младенцам. А сколько у нас воинов-интернационалистов с корочками? Если всех собрать в кучу, то окажется, что в Афгане не Ограниченный контингент, а Квантунская армия стояла. Каких только удостоверений ни повидал Валера, работая водителем автобуса. И, пожалуй, не сильно бы удивился,если бы однажды встретил ветерана Куликовской битвы. А все от нищеты вековой, дурости дремучей, натуры холопской...
Раскидаем, бывало, агрессоров всех мастей, пробежимся по Европе просвещенной раз-два в столетие, по верхушкам свобод нахватаемся, себя покажем - без этого ни-ни... Как там у Филатова? Чтобы помнили! И опять домой, в берлогу: душу свою загадочную пестовать и гуманитаркой давиться. От тех, кому еще вчера по башке надавали. Чужаков терпеть нам любовь к Отчизне не велит. А тушенку жрать из коров, которых они от нас эшелонами пятьдесят лет назад вывозили? Прям по Михаилу Юрьевичу получается: "Люблю Отчизну я, но странною любовью..." И все грыземся, грыземся между собой, как стая собак голодных. Привыкли веками друг друга изводить, так "натренировались", что любого агрессора схарчить для нас, как два пальца облизать. Так мало этого, взяли моду: чуть в мире где напряженка, мы тут как тут - за дело этого самого мира, с АКМ-47 наперевес. Людей у нас - не меряно, как нефти или газа. Это в Лихтенштейне задрипанном народу мало, вот он без армии и без войны уже лет сто пятьдесят от скуки гниет. А мы? А мы завсегда...Вот и выходит, что для того, чтобы в тридцать себе зубы вставить, надо прежде их в двадцать в какой-нибудь "горячей точке" оставить.
Гладков вспомнил "голливудскую челюсть" Буровой. Да и у мэра тоже, вон как зубки переливаются, "аквафрешем" отполированные. Оно и понятно, этим зубы крепкие нужны, они ими не кашу манную перетиратирают - друг друга и нас, убогих...
После аудиенции у мэра Валера вернулся домой раздосадованным, но приободренным. Хоть что-то выходил. Через два дня мать положили в больницу. А еще через пять - она умерла. От послеоперационных осложнений. Именно тогда Валера и осознал народную мудрость: "Даром лечиться - даром лечиться." Он настолько оказался растерян и подавлен происшедшим, что если бы не коллеги матери, сослуживцы по автопарку, не смог бы ничего сделать.
Проводить Анну Андреевну Гладкову пришли учителя, бывшие и нынешние ученики. В полном составе, вместе с родителями, явился весь ее, теперь уже осиротевший, выпускной класс. Валера даже представить себе не мог, как любили его мать в школе. Он с детства рос примерным сыном. Проблему "отцов и детей" их семья легко и без особого надрыва благополучно решила. Наверное потому, что главными в семье были доверие и уважение. Гладков был приучен к аккуратности, самостоятельному ведению домашнего хозяйства, мог приготовить обед, постирать белье, убрать в квартире. Позже, уже работая, он неизменно приносил домой всю зарплату, хотя и не слыл среди водителей, друзей и своих пассий скопидомом. Он, конечно же, любил мать. Но именно в день похорон, видя истинное людское горе, по-настоящему, осознал, что с этого момента навсегда, до конца собственных дней лишился в жизни главного - матери. Отныне он будет жить без нее. Без нее ложиться и вставать, смотреть телевизор, читать книги, гонять чаи, вспоминая о работе, друзьях и девчонках. Под вешалкой будут стоять ее тапочки, на трюмо - лежать расческа, на стене - висеть фотография, в кухне - сверкать позолотой ее любимая чашка. Останутся вещи и все то, что ее окружало. Но это будет уже без мамы.
Он вспомнил, как в последнее время часто ловил на себе ее неразгаданные взгляды. И только стоя у гроба, глядя в ее спокойное, неподвижное лицо, навсегда закрытые глаза, разгладившиеся морщинки, понял, что, оставшись без мужа, ближе к старости, она робко пыталась опереться на него, как на сильного, любимого мужчину, который был для нее живым воспоминанием о другом - некогда беззаветно любимом, но, увы, навсегда и безвозвратно ушедшем. Она робко пыталась найти возможность больше сблизиться с ним, на уровне душевного тепла и света. Ему вспомнилось, как на похоронах он рассеянно смотрел на маминых подружек - пожилых, располневших учителей, в старомодных, еще советской выделки, пальто и сапогах, ангоровых вытертых беретиках и норках, чьи зверьки, наверное, были свидетелями падения Тунгусского метеорита. Они стояли в общей массе людей, но чем-то отчетливо в ней выделяясь. В их глазах, за прозрачными озерами скорби, проступало тоже, как у матери, робкое, несмелое желание прикоснуться, обогреться, снять уродливый, холодный, звуконепроницаемый кокон одиночества, которое сродни стылым сумеркам глубокой осени.
"Мама... Мамочка... Прости меня!.. Как же тебе хотелось почувствовать на своей руке мою горячую ладонь. Не прилежность нужна тебе была, ни чисто вымытая посуда и выстиранные мной носки, рубашки, носовые платки. Тебе нужны были улыбка, лишние пять-десять минут, но отданные только тебе. И тогда, в больнице, после операции, лежа на застиранных, в пятнах крови и лекарств простынях, держа мою руку, ты все просила: "Посиди. Побудь еще со мной..." А я бежал в аптеку, доставал деньги, искал шприцы и капельницы. Господи, зачем?!! Я торопился делать для нее. А надо было торопиться к ней..."
Валера повернулся на кровати и от яркого света зажмурил глаза. До слуха, сквозь открытую форточку, донеслись звуки фортопиано. Пятиэтажка, в которой на втором этаже находилась квартира Гладковых, вплотную примыкала к частному сектору. Он знал, что в одном их ближайших домов живет необычной внешности девушка. Валера не раз наблюдал с балкона, как она приходила в расположенный на первом этаже их пятиэтажки магазин в сопровождении огромного черного пса. Недавно он услышал разговор подъездных кумушек: они живо обсуждали ее игру на пианино. Он удивился и не поверил. Девушка поселилась в этом районе восемь лет назад. Ходили слухи, что она обладает сильными экстрасенсорными способностями. Ее родители были врачи, а сама она - слепой. Разве могла слепая так играть? Гладков разбирался в музыке на уровне человека, выросшего в интеллигентной семье. Порой, музыка, проникавшая в его квартиру, настолько увлекала и подчиняла себе, что он с трудом подавлял в себе желание пойти и познакомиться с человеком, исполнявшим ее. И вот оказывается, что это играла слепая музыкантша. Этой девушке Валера и так страшно завидовал - у нее была собака, причем такая, о какой втайне он все время мечтал.
С момента смерти мамы прошло чуть больше полгода. Боль утраты нехотя, но постепенно отступала. Однако, случалось, ему на глаза попадались ее вещи. Он вздрагивал и замирал, сжав зубы и пытаясь погасить всплеск скорбных и печальных эмоций. Острая, как стилет, тоска начинала по живому кромсать душу. В такие минуты ему хотелось бежать прочь из дома. Но не к людям, а куда-нибудь в лес, в горы, к морю. Туда, где первозданный мир природы готов был бережно принять на покаяние и успокоение израненную людскую душу, чтобы омыть и исцелить ее своим покоем и тишиной, утолить жажаду чувств и страстей мудростью и красотой. Но вокруг были здания, люди, машины, нужные и ненужные вещи. Вокруг был равнодушный, безликий, перевитый пулеметными лентами проблем город, от которого нельзя было уйти, но в котором было так одиноко.
- Все, баста! - вслух проговорил Гладков, переодеваясь.
Еще умываясь и завтракая, он решил круто изменить жизнь и теперь, готовясь к предстоящему, загорался все большей решимостью.
Валера вышел на балкон, жадно вдохнул свежий, утренний, августовский воздух, пока не разбавленный потоками раскаленного южного зноя. Вернувшись в квартиру, открыл шкаф, выбирая одежду. На глаза попался старый свитер, с кожаными латками на локтях. Вчера за два месяца выдали зарплату. Он почти Крез из Лидии! Но новый свитер может подождать. Сегодня он не будет думать о тряпках. Ему предстоит выкупить самого себя из рабства одиночества. И с этой уверенностью он в приподнятом настроении покинул квартиру.
После распада Союза и последовавшего за ним бардака на заводе, а попросту говоря - разграбления уникального оборудования и превращения его в металлолом, с Гладковым-старшим случился обширный инфаркт.
Черный, отливающий синеватой сталью, элегантный костюм, пошитый к выпускному вечеру у самого Соломона Исааковича Фельдмана, лучшего портного в Приморске, Валерка надел на похороны отца. Все, что он запомнил о тех днях - осунувшееся лицо матери, без кровинки и слезинки, сильно и как-то враз постаревшее, с плотно сжатыми губами и лихорадочно блестевшими глазами. И... одуряющий запах июньских роз.
С необъяснимым чувством воспринимал он толпу людей, пришедших проститься с отцом, почему-то полностью абстрагировавшись от того вопиющего факта, что это был его отец. Валерка ловил сочувственные взгляды, слышал обрывки фраз и почти физически, сквозь плотную ткань одежды, ощущал со стороны толпы всепоглощающее любопытство. Оно достигло пика, когда неподалеку от подъезда остановилась машина директора. Люди неосознанно колыхнулись прочь от покойника в сторону маленького, невзрачного, лысого человечка, уверенно шагавшего по тротуару с печатью властной скорби на лице. Именно таким запомнилось Валерке выражение его лица - "властная скорбь". Сравнивая мать и директора, он понял разницу между скробью "властной" и "людской". В первой есть нечто дьявольски хитрое и затаенное, тщательно маскируемое. В ней нет безмолвного, рвущего в клочья душу, крика, неизбывно тоскливого и печального, зато в избытке присутствует холодный, тщательно выверенный в мимике и жестах, контроль и расчет.
Уже на кладбище, слушая коллег отца, говоривших о том, "какой замечательный человек безвременно ушел", ему показалось, что все эти люди с беззастенчивым равнодушием лгали, прямо здесь - у обитого алым, дорогим бархатом гроба, могилы, среди траурных венков, чужих надгробий и цветов. Из уст живых людей вдогонку уходящему навсегда человеку летели разбухшие от лжи тяжелые комья мертвых слов. Они шлепались в вязкий, сладкий запах мертвых роз, расплавленных в огромном котле адского пекла июня.
В кафе, где проводились поминки по отцу, Валерке стало плохо: закружилась голова, к горлу подкатила тошнота, рубашка под пиджаком пропиталась теплой, потной влагой. Пока он шел к выходу, обострившийся слух вбирал в себя обрывки фраз.
- ... Да-а, не поскупился завод, такие похороны отгрохал...
- Потому и отгрохал, чтобы замять свои делишки... Завод растаскивают уже в открытую. Говорят, Гладков-то этот поперек директору пошел. И вот, пожалуйста, уже, как говорится, отпели...
- ... Водка - чисто слеза! И вообще - дорогой стол... Милочка, подайте мне, пожалуйста, балычка. Сто лет не ела...
- ... В магазинах - шаром покати, а начальство, это ведь надо, и после смерти жирует. Смотри, смотри, парень их идет...
- ... Я те га-ва-рю: крутой был му-жжик Гладков, но... спрв-вед-ли-вый...
- ...Вон, видишь, с Рудаковым - главным инженером, слева сидит. Она и есть Ирка Долгорукова, теперешняя любовница директорская. Говорят, он ей квартиру трехкомнатную выбил. Вот сучка! А приглядеться - ни кожи, ни рожи. Видать, тем местом только и взяла...
Выйдя из кафе, Валерка повернул за угол, вошел в приоткрытые ворота и оказался на заднем дворе. Он встал в тени раскидистого ореха и, закрыв глаза, несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул. Медленно открыл глаза. Возле двери черного входа стояла толстая бабенка в коротком, бело-замусоленном халате, с накрахмаленным марлевым коконом на голове и настойчиво совала в руки худенькому подростку лет тринадцати две увесистые торбы. Третья сумка стояла на крыльце.
- Ну я не донесу-у-у, ма-а-ам, - пробуя на вес сумки, канючил пацан.
- Жрать, так вы с отцом горазды! - рявкнула женщина. - А таскать я, что ли, всю жизнь буду? У, дармоеды, на, неси!
Валерка подошел ближе. Парнишка косо зыркнул на него и засеменил прочь, сгибаясь под тяжестью неподъемных, по-видимому, торб.
- Тебе чего надо, парень? - спросила женщина, на всякий случай задвигая ногой третью сумку в подсобку.
Валерка ощутил исходящий от нее запах водки.
- Ты к кому или ... от кого пришел? А? - глянула она настороженно и выжидающе, нервным жестом затолкав под кокон выбившуюся прядь сальных, крашенных волос.
- Я? - Валерка почувствовал, как накопившиеся эмоции готовы вывернуть его наизнанку. На лице Гладкова-младшего появилась улыбка, скорее, похожая на оскал: - Я - от Дмитрия Николаевича.
Толстуха удивленно уставилась на него, затем нахмурилась, оглядывая подозрительно.
- Вера! - зычно крикнула в глубину подсобки, не спуская с Валерки сверлящего взгляда маленьких, заплывших глаз. - Ну-ка, выдь-ка на минутку...
Через мгновение появилась раскрасневшаяся Вера, по габаритам приближающаяся к Большой Берте. Дыша отнюдь не "духами и туманами", а принеся с собой стойкий аромат общепитовской кухни и спиртного, громко чихнула, утерлась краем несвежего, захватанного фартука и хрипло осведомилась:
- Че такое?
Первая кивнула на Валерку:
- Говорит, мол, от Дмитрия Николаевича.
- От какого еще Дмитрия Николаевича?! - нахмурившись, грубо бросила Вера.
Лицо Валерки непроизвольно свела судорога, отчего улыбка, и без того далекая от лучезарности, сделалась и вовсе жутко-шальной. Стараясь подавить отвращение, он, тем не менее, с убийственной вежливостью произнес:
- От Дмитрия Николаевича Гладкова. Его час назад похоронили. Я - его сын.
Обе женщины враз испуганно охнули, в их глазах заметались панический страх и растерянность. Валерка, не обращая на них внимания, вытащил из подсобки сумку и, схватив за днище, одним махом вытряхнул ее содержимое. По крыльцу, как разноцветное монпасье, покатились зеленые огурцы, красные помидоры, нарезанные кружочками желтые лимоны, оранжевая осетрина, коричневый сервилат. Толстухи в молчаливом столбняке созерцали эту летнюю палитру. Валерка поднял на них глаза и сказал всего одну фразу:
- Вы - не крысы и даже не мародеры. Вы - упыри! - и, развернувшись, пошел прочь.
Гладковы, еще и при живом отце, слыли среди знакомых семьей, не умевшей крутиться и не понимавшей, какие плюсы можно извлечь из должности начальника цеха крупнейшего в Союзе судостроительного завода. После смерти Гладкова-старшего Валеркин с матерью быт исподволь, незаметно, стала прощупывать нищета. Она действовала, как умный, осторожный хищник, обкладывая свою жертву со всех сторон, подавляя ее силой и властью неотвратимого, не оставляя ни единого шанса на спасение. После школы он год работал на одном из приморских предприятий. О "хорошем" институте пришлось забыть. Отслужив армию, Валерка вернулся повзрослевшим, возмужавшим, но молчаливым и замкнутым. Он устроился водителем в приморский автопарк и с фанатичным остервенением отдался работе. Работа, работа и еще раз работа, ничего, кроме работы. Он карабкался из последних сил, лишь бы не рухнуть в страшную пропасть нищеты. Так продолжалось до тех пор, пока от знакомого врача он не узнал, что матери срочно нужна операция. Денег на операцию в семье не было. Лишних денег и тем более таких, о которых заикнулся знакомый. Когда он понял, что взять их негде, а без операции мать погибнет, он с ужасом осознал, что ему предстоит пережить вторые похороны. И если первые - отца, надорвали душу пышностью и помпезностью, ничего общего не имевшими с истинной скорбью, то вторые - матери, способны были вытоптать ее окончательно, но уже своей неприглядной и унизительной нищетой.
Древний, священный ритуал предков с годами постепенно превратился в отвратительное, двуличное шоу. С одной стороны, тризна - валютная проститутка, с другой - нищая старуха.
Первую сделали кощунственно привлекательной и красивой: полированные гробы, позолоченные аксессуары, сверкающие лимузины, престижные места, мраморные надгробия и диковинные цветы. Но за ними - все теже, купленные, как любовь продажной девки, речи; завистливые души; суетное желание живых "не ударить в грязь лицом", "не быть хуже других" и, увы, неосуществленное, как правило, желание мертвых - отдать все долги земной юдоли.
Вторая, напротив, безобразна и убога: собранные по соседям копеечки и рублики; пропахшая нафталином немодная (куда там до новизны!) одежда; наспех сваренные "дядями" (ванями, петями, колями) пирамидки и оградки (за энное количество литро-рублей); два - три веночка, бутерброд и самогон - за помин души и это неприменное авточудовище - дребезжащий, уродливый катафалк с черной полосой, которая невольно ассоциируется с красным крестом на стенках душегубок. Именно тризна-нищая старуха должна была встать в изголовьи гроба матери.
Тайком Валерка снял копии со всех ее документов, грамот, благодарностей, почетных званий и пошел в горисполком просить материальную помощь. В помощи ему отказали, сославшись на пустой бюджет. Реконструкция главной улицы Приморска и предстоящий День Города, по мнению властей, события, несоизмеримые по значимости с историей болезни Анны Андреевны Гладковой, заслуженного учителя, отличника народного образования с тридцатилетним стажем. Он отчетливо помнил день, когда пришел записываться на прием к мэру...
На дворе стояла весна. Апрельское солнце ласково вылизывало мокрый после дождя город. Теплый, влажный воздух поднимался от земли. Смешиваясь с ароматами первотравья и первоцветов, пьянил, кружил голову, растекался по лицам прохожих, смывая с них озабоченность, напряжение и хмурые взгляды. Весна, долгожданная, выстраданная за зиму в стылых, нетопленных квартирах, согревала людские души и плоть, окуная в живительный бальзам света, красок и тепла, размягчая и отдирая с людей жесткие, затвердевшие струпья невзгод, болезней и разочарований.
Гладков прошел в сверкающие, стеклянные двери четырехэтажного здания горисполкома и оказался в огромном, отделанном мрамором и деревом, вестибюле. В нем царили полумрак, прохлада и пустота, среди которых особенно одиноко и беззащитно смотрелся щуплый, небольшого роста, молоденький охранник в камуфляжной форме.
Когда Валерка поднимался на второй этаж по широкой мраморной лестнице, ему в голову пришла мысль, что он не поднимается вверх, а его, наоборот влечет вниз. Всего мгновение назад перед глазами цвел буйный праздник золотого света, искрящийся и радостный. И вот, словно не двери сомкнулись за спиной, а предательски тихо и коварно сжались невидимые челюсти, враз заглотнув и протолкнув его в великолепную, сверкающую, но холодную и безучастную к нему, утробу. Пришли на память строки Рождественского:
"... Здесь похоронены сны и молитвы,
Слезы и доблесть. "Прощай и ура!"
Сколько же, действительно, всего похоронено в подобных этому "Белых домах" - непробиваемых, несгораемых сейфах власти? Сколько надежд оставлено в приемных и кабинетах Самих, их многочисленных замов, завов, секретарей, референтов и пр. пр.? Тому, кто прошел через этот унизительный конвейер, кто пережил самую изощренную пытку власти - пытку присутственным местом, уже нечего терять и ничего не страшно. Такой человек становится неограниченно свободен в поступках, ибо душа его выжженна и мертва. В ней не осталось надежды.
Гладков прошел в кабинет с табличкой на двери:
"Общественная приемная. Бурова Анна Григорьевна"
За столом сидела элегантно одетая женщина, лет сорока пяти. Красивая, модная стрижка, умело наложенный макияж, очки в дорогой тонкой оправе. Во взгляде маленьких, глубоко посаженных глаз - нетерпение и властная жесткость.
- Здравствуйте, - Гладков улыбнулся.
- Проходите, присаживайтесь,- не отреагировав на улыбку, обронила Бурова. Тон, каким это было сказано, заставил Валеру невольно съежиться. Подобным тоном можно предлагать только электрический стул. - Давайте кратко, по существу и быстро, - она взглянула на него с ленивым и спокойным равнодушием, словно посетитель сидел уже, по меньшей мере, часов пять и успел смертельно ей надоесть.
Гладков с готовностью протянул папку с документами и заявлением на материальную помощь. Она быстро все пролистала и, не поднимая головы, едва разлепив губы, бесстрастно проговорила:
- Ваша мама работает в системе гороно. Вам надо обратиться туда.
- Я уже был у них, отказали. - Валера слегка привстал: - Там есть бумага, посмотрите, пожалуйста, хорошенько.
- Да, вижу. Но записать вас на прием к мэру не могу. Вам, наверняка, откажут. - Бурова поджала губы и глянула на посетителя в упор. В ее глазах отчетливо читался вызов...
С годами весь сложный механизм унижения человека был разработан до мельчайших подробностей и доведен до автоматизма. Эта стадия называлась провокация. Отказав посетителю в первую минуту, чиновник плавно уходил в защиту, но не в глухую, а - агрессивную.
Гладков молчал.
- Вам понятно? - голос чуть выше, на пол-тона.
- Нет, - спокойно ответил Валера.
- Что вам не понятно? Вы, что, газет не читаете, телевизор не смотрите? Не знаете, какое положение в городе, в государстве, наконец?! От агрессивной защиты она уверенно перешла к следующей стадии - нападению, когда чиновник вынуждает просителя оправдываться и мысленно соизмерять разницу между личными проблемами и городскими, государственными. Мол, почувствуйте разницу, смерды!
Гладков глянул на нее остро, неприязненно, но голос его прозвучал спокойно и, что удивительно, доброжелательно. Настолько, насколько доброжелательной может быть самая ядовитая ирония:
- Для вас, уважаемая Анна Григорьевна, конечно, было бы гораздо проще, если бы я читал только ваши газеты и смотрел только ваши телевизионные передачи. Я бы, естественно, проникся - и тяжелым положением в городе, и катастрофическим - в государстве. Но к сожалению для вас, я много чего еще читаю, вижу и чем способен, действительно, проникнуться. "Государство лжет на всех языках добра и зла: и в речах своих оно лживо, и все, что имеет оно, - украдено им." Не приходилось встречаться с подобной точкой зрения? Ницше. И на прием вы меня запишите, - твердо произнес Валера. Обязательно. А уж протянет руку дающий или отдернет - не вам решать. - И, ухмыльнувшись, добавил с издевкой: - Не вашим местом.
Он удовлетворенно и расслабленно откинулся на спинку стула, наблюдая, как сидящий напротив "наполеончик провинциального розлива", до краев, по самую пробку, наполняется желчью и гневом.
- Да что вы здесь себе позволяете, товарищ Гладков! Да вы представляете...
- Я не товарищ, а господин! - повысив голос, перебил ее Валера. Глаза его вдруг обдали Бурову крутым кипятком ненависти. Он встал и навис над столом: - А ты, полинявшая из "красного" в "белый" крыса, потому только и сидишь здесь, что мы сюда приходим. Но ведь мы можем однажды и не с бумажками в руках придти. Где ты тогда будешь? Отец мой от ваших политических игрищ уже загнулся, теперь мать умирает. Ты человек или робот? Ты знаешь, что такое, когда умирает мать?!
На прием к мэру его записали, но в помощи отказали, при этом еще и попеняв, что, дескать, нельзя себя вести, по-хамски, в таком учреждении. Однако мэр пообещал договориться с главным врачом больницы, чтобы мать прооперировали бесплатно.
- Я возьму вашу просьбу под личный контроль, - заверил он Гладкова. Но вам, молодой человек, тоже придется поднапрячься и найти средства для дальнейшего лечения вашей мамы. - Он помолчал. - Вы должны понимать, что город в настоящий момент не может обеспечить всех материальной помощью. Реконструкция главной улицы, предстоящие торжества по случаю освобождения города от немецко-фашистских захватчиков, День Победы, День Города, - эти праздники тоже необходимы жителям. Всем жителям ... и вашей маме. Люди устали от серости и будней. Хоть изредка, но нам всем нужнен праздник в душе. К тому же эти мероприятия воспитывают любовь к городу, способствуют его престижу, привлечению к нам внимания, а значит - и допольнительных средств, инвестиций. И еще... Вы, надеюсь, знаете, сколько в нашем городе героического прошлого проживает ветеранов войны, инвалидов. Им-то мы в первую очередь и оказываем всяческую помощь и поддержку...
"Реконструкция главной улицы... - Валера усмехнулся про себя. - Кто ж по ней гулять будет? Тот, кто в этом "городе героического прошлого" в живых останется? Так их всех потом на одной скамейке разместить можно будет. Или эти загадочные ветераны... Весь год даром никому не нужны: вымирают одинокие и больные, брошенные и родственниками, и государством. Раз в году о них вспомнят на День Победы, подкинут к пенсии червонец, крупы гречневой, банку килек да цветами завалят, как покойников. Но стоит кому-то робко попросить что-то у государства, незамедлительно следует ответ: "В первую очередь инвалидам и ветеранам войны". Чертовщина какая-то: раньше всем хватало - и простым смертным, и заслуженным, еще и на страны Варшавского Договора оставалось. Теперь бюджет пустой. Да и сами ветераны..."
Гладков обратил внимание на парадоксальную вещь: чем дальше от войны, тем больше ветеранов. Причем многие, настойчиво требующие себе привилегий, по возрасту подходят даже не к сынам полка, а - к младенцам. А сколько у нас воинов-интернационалистов с корочками? Если всех собрать в кучу, то окажется, что в Афгане не Ограниченный контингент, а Квантунская армия стояла. Каких только удостоверений ни повидал Валера, работая водителем автобуса. И, пожалуй, не сильно бы удивился,если бы однажды встретил ветерана Куликовской битвы. А все от нищеты вековой, дурости дремучей, натуры холопской...
Раскидаем, бывало, агрессоров всех мастей, пробежимся по Европе просвещенной раз-два в столетие, по верхушкам свобод нахватаемся, себя покажем - без этого ни-ни... Как там у Филатова? Чтобы помнили! И опять домой, в берлогу: душу свою загадочную пестовать и гуманитаркой давиться. От тех, кому еще вчера по башке надавали. Чужаков терпеть нам любовь к Отчизне не велит. А тушенку жрать из коров, которых они от нас эшелонами пятьдесят лет назад вывозили? Прям по Михаилу Юрьевичу получается: "Люблю Отчизну я, но странною любовью..." И все грыземся, грыземся между собой, как стая собак голодных. Привыкли веками друг друга изводить, так "натренировались", что любого агрессора схарчить для нас, как два пальца облизать. Так мало этого, взяли моду: чуть в мире где напряженка, мы тут как тут - за дело этого самого мира, с АКМ-47 наперевес. Людей у нас - не меряно, как нефти или газа. Это в Лихтенштейне задрипанном народу мало, вот он без армии и без войны уже лет сто пятьдесят от скуки гниет. А мы? А мы завсегда...Вот и выходит, что для того, чтобы в тридцать себе зубы вставить, надо прежде их в двадцать в какой-нибудь "горячей точке" оставить.
Гладков вспомнил "голливудскую челюсть" Буровой. Да и у мэра тоже, вон как зубки переливаются, "аквафрешем" отполированные. Оно и понятно, этим зубы крепкие нужны, они ими не кашу манную перетиратирают - друг друга и нас, убогих...
После аудиенции у мэра Валера вернулся домой раздосадованным, но приободренным. Хоть что-то выходил. Через два дня мать положили в больницу. А еще через пять - она умерла. От послеоперационных осложнений. Именно тогда Валера и осознал народную мудрость: "Даром лечиться - даром лечиться." Он настолько оказался растерян и подавлен происшедшим, что если бы не коллеги матери, сослуживцы по автопарку, не смог бы ничего сделать.
Проводить Анну Андреевну Гладкову пришли учителя, бывшие и нынешние ученики. В полном составе, вместе с родителями, явился весь ее, теперь уже осиротевший, выпускной класс. Валера даже представить себе не мог, как любили его мать в школе. Он с детства рос примерным сыном. Проблему "отцов и детей" их семья легко и без особого надрыва благополучно решила. Наверное потому, что главными в семье были доверие и уважение. Гладков был приучен к аккуратности, самостоятельному ведению домашнего хозяйства, мог приготовить обед, постирать белье, убрать в квартире. Позже, уже работая, он неизменно приносил домой всю зарплату, хотя и не слыл среди водителей, друзей и своих пассий скопидомом. Он, конечно же, любил мать. Но именно в день похорон, видя истинное людское горе, по-настоящему, осознал, что с этого момента навсегда, до конца собственных дней лишился в жизни главного - матери. Отныне он будет жить без нее. Без нее ложиться и вставать, смотреть телевизор, читать книги, гонять чаи, вспоминая о работе, друзьях и девчонках. Под вешалкой будут стоять ее тапочки, на трюмо - лежать расческа, на стене - висеть фотография, в кухне - сверкать позолотой ее любимая чашка. Останутся вещи и все то, что ее окружало. Но это будет уже без мамы.
Он вспомнил, как в последнее время часто ловил на себе ее неразгаданные взгляды. И только стоя у гроба, глядя в ее спокойное, неподвижное лицо, навсегда закрытые глаза, разгладившиеся морщинки, понял, что, оставшись без мужа, ближе к старости, она робко пыталась опереться на него, как на сильного, любимого мужчину, который был для нее живым воспоминанием о другом - некогда беззаветно любимом, но, увы, навсегда и безвозвратно ушедшем. Она робко пыталась найти возможность больше сблизиться с ним, на уровне душевного тепла и света. Ему вспомнилось, как на похоронах он рассеянно смотрел на маминых подружек - пожилых, располневших учителей, в старомодных, еще советской выделки, пальто и сапогах, ангоровых вытертых беретиках и норках, чьи зверьки, наверное, были свидетелями падения Тунгусского метеорита. Они стояли в общей массе людей, но чем-то отчетливо в ней выделяясь. В их глазах, за прозрачными озерами скорби, проступало тоже, как у матери, робкое, несмелое желание прикоснуться, обогреться, снять уродливый, холодный, звуконепроницаемый кокон одиночества, которое сродни стылым сумеркам глубокой осени.
"Мама... Мамочка... Прости меня!.. Как же тебе хотелось почувствовать на своей руке мою горячую ладонь. Не прилежность нужна тебе была, ни чисто вымытая посуда и выстиранные мной носки, рубашки, носовые платки. Тебе нужны были улыбка, лишние пять-десять минут, но отданные только тебе. И тогда, в больнице, после операции, лежа на застиранных, в пятнах крови и лекарств простынях, держа мою руку, ты все просила: "Посиди. Побудь еще со мной..." А я бежал в аптеку, доставал деньги, искал шприцы и капельницы. Господи, зачем?!! Я торопился делать для нее. А надо было торопиться к ней..."
Валера повернулся на кровати и от яркого света зажмурил глаза. До слуха, сквозь открытую форточку, донеслись звуки фортопиано. Пятиэтажка, в которой на втором этаже находилась квартира Гладковых, вплотную примыкала к частному сектору. Он знал, что в одном их ближайших домов живет необычной внешности девушка. Валера не раз наблюдал с балкона, как она приходила в расположенный на первом этаже их пятиэтажки магазин в сопровождении огромного черного пса. Недавно он услышал разговор подъездных кумушек: они живо обсуждали ее игру на пианино. Он удивился и не поверил. Девушка поселилась в этом районе восемь лет назад. Ходили слухи, что она обладает сильными экстрасенсорными способностями. Ее родители были врачи, а сама она - слепой. Разве могла слепая так играть? Гладков разбирался в музыке на уровне человека, выросшего в интеллигентной семье. Порой, музыка, проникавшая в его квартиру, настолько увлекала и подчиняла себе, что он с трудом подавлял в себе желание пойти и познакомиться с человеком, исполнявшим ее. И вот оказывается, что это играла слепая музыкантша. Этой девушке Валера и так страшно завидовал - у нее была собака, причем такая, о какой втайне он все время мечтал.
С момента смерти мамы прошло чуть больше полгода. Боль утраты нехотя, но постепенно отступала. Однако, случалось, ему на глаза попадались ее вещи. Он вздрагивал и замирал, сжав зубы и пытаясь погасить всплеск скорбных и печальных эмоций. Острая, как стилет, тоска начинала по живому кромсать душу. В такие минуты ему хотелось бежать прочь из дома. Но не к людям, а куда-нибудь в лес, в горы, к морю. Туда, где первозданный мир природы готов был бережно принять на покаяние и успокоение израненную людскую душу, чтобы омыть и исцелить ее своим покоем и тишиной, утолить жажаду чувств и страстей мудростью и красотой. Но вокруг были здания, люди, машины, нужные и ненужные вещи. Вокруг был равнодушный, безликий, перевитый пулеметными лентами проблем город, от которого нельзя было уйти, но в котором было так одиноко.
- Все, баста! - вслух проговорил Гладков, переодеваясь.
Еще умываясь и завтракая, он решил круто изменить жизнь и теперь, готовясь к предстоящему, загорался все большей решимостью.
Валера вышел на балкон, жадно вдохнул свежий, утренний, августовский воздух, пока не разбавленный потоками раскаленного южного зноя. Вернувшись в квартиру, открыл шкаф, выбирая одежду. На глаза попался старый свитер, с кожаными латками на локтях. Вчера за два месяца выдали зарплату. Он почти Крез из Лидии! Но новый свитер может подождать. Сегодня он не будет думать о тряпках. Ему предстоит выкупить самого себя из рабства одиночества. И с этой уверенностью он в приподнятом настроении покинул квартиру.