Два самолета вернулись вовремя, третий опаздывал. Нашим радистам не удавалось установить с ним связь. Его так долго не было, что даже сам командир дивизии полковник Красников вышел из укрытия на полосу. Наконец вдалеке показался самолет. Он даже не летел, а с трудом тащился. Наконец он сел, мы обступили его. Машина была изрешечена пулями. Кабину заклинило. Штурман и стрелок-радист молчали. Они были мертвы. Мы разбили дверь. Капитан Ковалев пробормотал одно слово: "Посадил!" - и умер...
   Через пару месяцев после возвращения из госпиталя меня вызвали в "особняк", то есть в особый отдел:
   - Почему вы скрыли, что ваши родные враги народа да еще и родственники за границей?!
   - Потому что счел нужным воевать!
   - Из каких соображений?
   - Судите сами, можно ли перебежать к фашистам с аэродрома? Ясно ведь, хотелось воевать. Вот и все.
   Помолчав немного, чекист заметил:
   - Получено указание, отбудете в распоряжение штаба фронта!
   - Что ж, придется вам без меня воевать!
   Он дал мне конверт с пятью сургучными печатями. Я попрощался со всеми, включая командира дивизии полковника Красникова. Он встретил меня раздражен-но. Сказал одно-единственное слово: "Вояки!.." Это, бесспорно, относилось к чекистам.
   Я прибыл в штаб. Офицера, которому я должен был представиться, на месте не оказалось. Стою в коридоре, жду. Мимо проходит капитан с папками в руке. Лицо его показалось мне знакомым. Он тоже наморщил лоб, припоминая, обернулся и спросил, что я здесь делаю. Я сразу узнал его по голосу, зрительная память у меня с детства была скверная. Из-за этого я много раз попадал в неловкое положение. Я спросил его по-грузински, не Виктор Барнабишвили ли он. Он и сам меня узнал, мы поговорили; дядя Вин-тор взял у меня пакет и ушел. Друг моего отца, экономист, он много раз бывал в нашей семье и каким-то чудом уцелел в тридцать седьмом. Если не ошибаюсь, в ту пору он работал в другой республике и в армию попал по мобилизации. А через пару часов я - офицер связи в звании старшего лейтенанта, с только что нашитыми новыми погонами Красной Армии, стоял перед начальником штаба Северо-Кавказского фронта! Теперь в мои обяза-нности входило разносить пакеты. Я разносил. Иногда очень опасными дорогами.
   Дядя Виктор однажды рассказал мне:
   - Сидим мы как-то в ресторане, по левую руку от авлабарских мостов: твой отец Эренле, несколько поэтов и ашуг Иетим Гурджи. Тридцать четвертый или тридцать пятый год. Часа в три ночи, когда Иетим был, как и мы, под хмельком, он вдруг объявил, что у него есть новая песня, он споет ее и можно будет расходи-ться. Иетим исполнил "Бурку". Тогда он спел ее в первый раз. Слыхал "Бурку"?
   - "До самой смерти мы будем вместе, я и моя бурка!"
   - Да, она самая. Эренле предложил посидеть подольше, часов до шести утра. Мы не поняли, почему именно до шести, но молча согласились. Один Иетим чего стоит, а тут еще Эрекле - тамада! Мы остались сидеть. В седьмом часу Эрекле поднялся из-за стола и, предупредив, что скоро вернется, вышел. Купил в хитаров-ском караван-сарае прекрасную бурку, принес, накинул ее на плечи Иетиму. Вот каким человеком был Эрекле!
   Я знал эту историю. В этой бурке Иетим Гурджи бывал и у нас в семье. Иетим скончался в тридцать девятом году. Гроб с его телом, накрытый буркой, покоился в Доме писателей. Я пошел. Отвернул полу бурки. На изнаночной стороне было вышито белой вязью: "Я - подарок Эренле". Я знал об этом, потому и отвернул полу. Иетима опустили в могилу вместе с буркой.
   Мой отец! При каких только обстоятельствах не выручало меня его имя! Сколько раз!
   В бытность мою офицером связи со мной случилось вот что. Возле Владикавка-за есть село Гизель, его пересекает река Гизель-Дон. Дорога возле Гизель-Дона сворачивает под прямым углом на юг к Кавказскому хребту и ведет к горным селам, населенным осетинами. Именно этот угол, прилегающий к нему прямой отрезок и само село Гизель были под прицельным огнем немцев. Транспорт здесь не ходил.
   Это было время, когда Сталин взялся за интендантов. Армейское довольствие расхищалось. Бывали случаи, когда бойцы неделями сидели без куска хлеба в окопах. Любое хищение, если факт подтверждался тремя свидетелями, каралось расстрелом на месте, причем право расстрела имел каждый. Эта мера повлекла за собой бойню и, нужно сказать, здорово помогла делу... Если бы у меня тогда болели суставы... Какие суставы, я был здоров как бык, отмахал двадцать или тридцать километров по скалам и оврагам, к пяти утра отыскал штаб в Кобанском ущелье и передал пакет точно в срок... Я не шел, ей-Богу, а бежал. Кто поверит... Да, в трех километрах от Владикавказа размещался контрольно-пропускной пункт (КПП), его не достигал огонь немцев. За рулем мотоцикла сидел рядовой Борщов со щеками что маков цвет. Мы подъехали и остановились перед шлагбаумом. Я перепрыгнул, вынул из планшета пропуск и направился к КПП. Часовой равноду-шно заметил, что не стоит стараться, все равно меня не пропустят. Я был уверен, что смогу проскочить даже через шквальный огонь. Молодости свойственно пренебрегать опасностью. Я вошел во времянку, протянул пропуск начальнику КПП. Даже не взглянув на него, он сказал, что не может пропустить, есть приказ! Как ни пытался я втолковать ему, даже пакет предъявил с планом расположения огневых точек противника. Приказ есть приказ! Я вынужден был подчиниться. Значит, придется пробираться по горам и долам. Ничего не поделаешь, я собрался идти. Из соседней комнаты донеслось:
   - Товарищ старший лейтенант, войдите!
   Я вошел. Комната была крошечной. В ней помимо майора находился еще и старшина. Бледный, трясущийся, он был в гимнастерке с сорванными погонами, без ремня.
   - Подпишите! - приказал майор.
   На подоконнике лежала бумага. Это был протокол: старшина отдал какому-то крестьянину полмешка капусты за пол-литра тутовой водки... Это означало, что майор должен был расстрелять старшину. Недоставало одной подписи.
   Я отказался: - Я при этом не присутствовал, не подпишу!
   - Вы мне не верите?. Вы не выполняете приказа старшего по званию?.. Я вас расстреляю!
   - Товарищ майор, не будьте самодуром! Вы расстреляете не меня, а наших бойцов и командиров. Немцы рвутся к Военно-Грузинской дороге через Кобанское ущелье. В пять ноль-ноль я должен доставить этот пакет...
   Я повернулся, двинулся к двери, ждал, что он выстрелит мне в спину. Майор не выстрелил. Мотоцикл я отправил обратно и тронулся в путь.
   Через два дня по возвращении я увидел на месте КПП одни обгоревшие развалины. Я так никогда и не узнал, удалось ли майору расстрелять старшину.
   А еще как-то был случай, когда я дважды избежал расстрела. Один из связис-тов, офицер, должен был доставить пакет в часть. Та, сдав позиции, отступила, и офицер вынужден был вернуться с пакетом обратно; в тот же день его отправили в штрафной батальон. Когда упомянутая часть отбила свои позиции, тот же пакет приказали доставить уже мне. Узнав стороной, что в пресловутом пакете находит-ся план укрепления позиций, оставленных немцами, я сказал штабисту, что нет смысла его нести, пока не будет новых оперативных сводок. Он на дыбы. Слово за слово, началась перепалка, в результате которой надо мной нависла угроза наказания - "неподчинение приказу". С большим трудом я уговорил офицера ничего не оформлять и согласился нести пакет. Доставил. Мне его не подписали, сказали: прилепи себе на задницу! Что было делать, принес я пакет обратно. Начальство заподозрило, что я никуда не носил его. Начались угрозы, оформле-ние протоколов и Бог знает что еще. Я и на сей раз спасся. Точнее, спасло меня то, что немцы снова заняли эти позиции, и командир отступившей части подтвер-дил, что я доставлял злополучный пакет. Теперь мне кажется, что штабисты меня недолюбливали. За что? Я так и не понял этого.
   К этому времени американцы построили автомобильную дорогу от Персидского залива до иранской Джульфы, тут же, в порту, возвели сборочные заводы и стали морем доставлять груз: узлы и детали автомашин, оружие, обмундирование, продовольствие. Это было началом невиданной помощи автомашины непреры-вным потоком двигались по Военно-Грузинской дороге на север. Дядя Виктор еще раз оказал мне свое покровительство. Послал в Тбилиси. Оттуда меня направили в Джульфу на курсы командиров транспортных колонн. Я должен был водить автомашины, груженные американским и английским оружием, продуктами, от Джульфы или Тавриза до Северного Кавказа; потом вместе с шоферами возвра-щаться обратно за новой колонной - и так до конца войны. Но вышло иначе. Чекисты настигли меня и здесь. С формулировкой "списать как неправильно призванного" я был отправлен домой.
   Силой, что ли, навязываться, если не хотят?!
   Эта служба тоже запомнилась мне множеством забавных эпизодов. Если у нас бывали пассажиры, - а мы часто брали их по просьбе местных комендантов, особенно в Тавризе и иранской Джульфе, - они проходили досмотр в советской Джульфе. В один из рейсов комендант иранской Джульфы подсадил к нам челове-ка с большой сумкой. Таможенники заставили ее открыть, в ней оказалось двести штук женских перчаток высшего качества, все на правую руку! Таможенники заколебались. Товар был некондиционный и обложению пошлиной не подлежал. Пассажира - он оказался британским подданным спросили, для чего ему нужны такие перчатки. Тот с грехом пополам объяснил, что не знал о содержимом сумки, которую должен передать сотруднику посольства в Москве, и даже предъя-вил соответствующие документы. Таможенники позвонили куда-то, вернули перчатки, пассажир поехал с нами. Помню, он сидел в машине, груженной амери-канскими мешками с белой фасолью, на которых очень красивыми буквами было написано: "Алабама - 1903 г.". Это был урожай сорокалетней давности. На третью или четвертую поездку комендант Джульфы попросил меня прихватить с собой женщину. Я согласился. На таможне Джульфы повторилась та же история, с той разницей, что на сей раз перчатки, оказавшиеся у женщины в сумке, все двести штук, были на левую руку. Дежурила другая таможенная бригада. Эти ни с кем не созванивались, пропустили без слов, поскольку им еще предстояло проверить не меньше сотни машин с грузом. После таможни я почему-то посадил женщину не в ту машину, а в грузовик с фасолью.
   Как-то во время рейса Тавриз - Тбилиси произошел забавный случай, хоть в кино снимай. В Тавризе то ли намеренно, то ли случайно комендант загрузил лишь наполовину кузов головного "форда", в котором я должен был ехать, да и то ящики стояли только между скамьями. На свободной половине разместились трое пассажиров: женщина лет сорока, мужчина примерно того же возраста и молодой парень. Поскольку стояла сильная жара, я перебрался из кабины в кузов и разговорился с парнем, единственным пассажиром, владевшим русским языком. Он оказался сыном дипломата. Мы подъезжали к Джульфе, и я предупредил парня, что скоро таможня. Он достал из чемодана маленький очень красивый ковер и подложил его под себя, пояснив, что коврик молитвенный. Так он и таможенникам потом сказал, да они и не цеплялись к нему. В Джульфе иранская таможня не останавливала нас, зато советская ввела новые порядки: пассажиров уже не водили в зал на досмотр, таможенники сами поднимались в машину. Так вот. Поднялись таможенники и спросили, нет ли у кого-нибудь предметов, подлежащих предъявлению. Мужчина украдкой повел глазами на багаж женщины. Таможенники попросили ее открыть чемодан. Женщина неохотно подчинилась. В нем оказалась хрустальная ваза, очень красиво упакованная. Таможенники объявили, что вынуждены конфисковать ее, поскольку ввозить хрусталь в Советский Союз запрещается. Выписав квитанцию, они попросили открыть второй чемодан. Женщина заупрямилась, тогда они сами открыли его и, покопавшись, извлекли пикантную вещицу. Вертели, вертели ее и, решив, что это игрушка, сунули обратно в чемодан и ушли. Предмет оказался искусственным мужским членом с пневматическим устройством! Едва таможенники спрыгнули, как женщина метнулась к мужчине и расцарапала ему лицо. Она чертыхалась, рыдала, потом полезла на него с кулаками... Все это время мужчина увещевал ее, успокаивал. Колонна тронулась. Мы проехали десять-пятнадцать километров, мужчина открыл свой чемодан и предложил женщине выбрать вазу, какая понравится! Женщина поначалу отказывалась велика была обида, потом согласилась и выбрала... Такую же, как и ту, что у нее отобрали.
   Чемодан мужчины был полон изделий из хрусталя.
   Перед Горой расстилалась бескрайняя ледяная ширь. Он был уверен, что вышел к Оби, но все же счел нужным определить местоположение. Был полдень. В разрыв облаков временами проглядывало солнце. Стояли жгучие, пронзительные морозы. Гора отыскал надежное укрытие, разбил палатку, ту, что годилась и в балахоны, перекусил и взялся за секстант. Его догадка подтвердилась - он был на Оби. Оставалось понаблюдать, в каком месте люди переходят реку, а вечером уже переправиться самому. И часа не прошло, как к берегу подъехали с северной стороны сани. Возница проехал вверх по реке, потом спустился вниз и, наконец отыскав ровное место, двинулся на юг, пересек реку и скрылся. Гора, поколебавшись, свернул палатку и пошел к тому месту, откуда переправился на тот берег возница. Отыскав себе подходящее укрытие для наблюдений, он обустроил логовище. Спустя время он убедился, что не ошибся в выборе укрытия: с юга подъехала машина на гусеничном ходу и пересекла Обь именно в этом месте, может, шла по санному следу: накануне выпал снег, старый след занесло, а лошадь с санями проложила новый. Пока Гора наблюдал за движением, Обь пересекли еще несколько саней, две машины и аэросани - они с грохотом промчались по заснеженному льду. Гора развернул карту, пытаясь разобраться, откуда и куда ехали эти люди, почему выбрали для поездок послеполуденное время.
   "А этот старик иуда навострился?.. Устал, сел отдышаться... На нем бушлат, брюки на вате... И "сиблонка" на нем арестантская!.. Может, где-то здесь поблизос-ти лагерь?.. Встал, пошел... Кого-то он мне напоминает фигурой, походкой, лицом - насколько можно судить с такого расстояния. Понял, на кого он похож - на барона Бибинеишвили... Помню, я только вернулся в Тбилиси. Как-то в кругу друзей завязался разговор и меня спросили, не знаю ли я о судьбе барона? Я знал и не заставил себя упрашивать. Через несколько дней ко мне пришла старенькая сестра барона и попросила повторить рассказ. Она отвергла мою версию, посколь-ку была убеждена, что ее брата расстреляли в тридцать седьмом. Что до меня, то я просто не видел причины, по которой личность, широко известная, должна под чужой фамилией отбывать в лагере срок. По крайней мере, я не знаю таких примеров, и поэтому тот человек остается для меня бароном Бибинеишвили, старым революционером, много старше Сталина, марксистом. Кончался пятнадца-тилетний срок, оставалось отсидеть каких-то девять-десять месяцев. Мы, грузины, помещались в одном бараке. Было голодно. Есть хотелось нестерпимо. Вдруг обнаружились две чудом уцелевшие горсти фасоли. Барон настаивал на том, что умеет вкусно готовить, и мы доверились ему. Унес он фасоль, сварил и уже возвращался обратно с драгоценным варевом, как споткнулся обо что-то в темноте. Что осталось от фасоли - понятно. Старик сокрушался, нам пришлось еще и успокаивать его: от этой-де жалкой пары ложек никто из нас не раздобреет. Прошло несколько дней, мы, вернувшись с работы, пообедали баландой и занялись каждый своим делом. Я играл в нарды с Васо Чавчанидзе, когда вошел барон. Он протянул мне конверт и попросил, чтобы мой человек с воли опустил бы его в почтовый ящик. Писать письма разрешалось не более двух раз в год, но если на работе был кто-нибудь из своих, можно было попросить отправить письма. Они редко когда доходили до адресата - чекисты ловили, но мы все равно писали, дойдет - хорошо, нет туда ему и дорога. Конверт барона не был запечатан, и на нем красивым почерком значилось: Москва, Кремль, Джугашвили Иосифу Виссарионовичу. Адрес отправителя, разумеется, липовый. Меня удивило не то, что он написал Сталину, а то, что он вообще написал, поскольку в течение пятнадцати лет заключения он ни разу не составил жалобы, тем паче просьбы. Таким он был человеком. Барон полагал, что среди руководства нет человека достойного, к которому можно было бы обратиться с просьбой. Вместе с тем ему предстояло освобождение в самое ближайшее время... Я перечитал адрес и спросил барона: "Конверт не запечатан. Означает ли это, что можно прочесть письмо?" Он пожал плечами: если угодно. Вот это письмо. "Из-за крайней стесненности в средствах вынужден напомнить Вам: когда нас с Вами везли в столыпинском вагоне: Вас - в Туруханск на поселение - меня в Иркутскую централь, то на станции Енисей я дал Вам пальто на беличьем меху - раз, сто двадцать рублей; сибирские пимы - два, пять рублей, и пятьдесят рублей денег, итого сто семьдесят пять рублей. Надеюсь, Вы помните, что означенные вещи были переданы мне в тюрьму моими родными, партийной кассой я не пользовал-ся. Прошу вернуть долг по старому курсу. Барон Бибинеишвили. Дата." Я разинул рот, письмо пошло по рукам. Разгорелся спор. Кто утверждал, что послать письмо - значит получить дополнительный срок от Особого совещания. Другие, напротив, упирали, что непременно нужно послать, откуда Сталину знать, сидит барон или стоит! Словом, наутро я украдкой принес письмо на работу, и в тот же вечер оно нырнуло в почтовый ящик.
   Прошел месяц или полтора. Дело было к вечеру. Вошли надзиратели, велели барону одеваться и следовать за ними. Увели без вещей. Гриша Гоголадзе взобрался на террикон и доложил, что барона увезли в "темной", то есть в крытой машине. Это было довольно странно. Обычно, когда брали без вещей, это означало, что свидания ждет начальник, прибывший в зону. В редких случаях - в административное здание за пределами зоны. Оба вызова считались достаточно непрятными - какого черта?
   Барон Бибинеишвили вернулся через два месяца. Он выглядел отдохнувшим, бодрым. Наш старик был человеком гордым, достойным. Он никогда не лгал, не грубил, не лебезил, не хвастался своим богатым прошлым. Ему доверяли и уважали его даже те, кто люто ненавидел коммунизм и коммунистов разного толка и оттенков. И это уваже-ние было вызвано личностными качествами барона... Остальное я рассказываю с его слов. А рассказал он вот о чем. Привезли барона в Караганду, за пятьдесят километров от нашего лагеря, доставили в кабинет начальника Управления госбезопасности по Карагандинской области. А там вместе с начальником находился еще и министр госбезопасности Казахстана. Барон, как водится, назвал имя, фамилию, год рождения, судимость, срок заключения. Ему указали на стул, чтобы садился. Разговор шел о том о сем, и вдруг начальник в лоб спрашивает, с кем барон ведет переписку.
   - Ни с кем, - твердо отвечает тот.
   Начальник несколько раз повторяет вопрос, настаивая на том, чтобы барон сказал правду.
   - Мне было двадцать восемь лет, когда я солгал в последний раз, гордо отрезает старик.
   - Тогда кто это писал? - злорадно спрашивает начальник и показывает старику конверт.
   - Я.
   - А говоришь, ни с кем не переписываешься, последний раз солгал в двадцать восемь лет? В твоем-то возрасте, постыдись!
   - Сколько труда затратили мы с соратниками и этот адресат, чтобы таких, как вы, обучить грамоте и русскому языку! Ничего не вышло. Переписка означает обмен письмами, вы пишете, а вам отвечают, действие неоднократное Спроси вы меня, кому я написал письмо, я бы сказал, и на свой вопрос вы получили бы правильный ответ.
   Замечание слегка покоробило начальников, они растерялись, но, быстро овладев собой, перешли в наступление:
   - Вы хоть соображаете, что делаете? Человек денно и нощно печется не только о нашем благополучии, но и о благополучии всего мирового пролетариата, на нем грузом лежит множество сложнейших проблем, а вы хотите отвлечь его какими-то глупостями, чтобы он тратил драгоценные минуты на разбор ваших каракуль?! Где ваша сознательность? Какими нравственными нормами вы руководствовались, когда позволили себе написать это письмо? Министр потряс бумажкой.
   - Если мы будем рассуждать о нравственных нормах, вы останетесь внакладе. Кто дал вам моральное право читать чужие письма? То, что я пишу в письме, касается только нас двоих, вмешательство третьего лица, какими бы полномочи-ями оно ни обладало, безнравственно.
   Это замечание повергло начальника в ярость. Министр, разразившись потоком брани, вызверился так, что, кинувшись на барона, отвесил ему оплеуху. Почувст-вовав, что перебрал, он умолк и вернулся в свое кресло.
   Барон воспользовался нависшим молчанием:
   - Что-то тут не так, оплеуха нынче мягкая. Получили директиву?.. Мне некогда с вами болтать. Отошлите письмо, не навлекайте на себя неприятностей... Хотя не исключено, что неприятности вас ждут и в том случае, если вы его отошлете. Будьте здоровы!
   И барон решился на поступок, какового не знала история существования лаге-рей и тюрем, - встал и вышел из кабинета! Подобная дерзость привела начальст-во в совершенную растерянность. Надзиратели, притулившиеся в приемной, были глубоко озадачены, потому как не могли взять в толк, что происходит; должны же им дать распоряжение, куда вести заключенного, и вообще, вести ли его...
   Проблема отправки письма барона и вправду была щекотливой для начальства. Положеньице - нарочно не придумаешь. Пропустишь - вдруг московские органы безопасности станут на дыбы и напустят чертей. Не пропустишь - еще хуже, вдруг Сталин прознает об этом и впадет в ярость, что кто-то осмеливается задерживать его письма! Надо думать, ни министр, ни начальник Управления умом не грешили, но Богу - Богово, а кесарю кесарево. Будем справедливы, и один, и другой дело свое знали. Потому решили поместить капризного старика в психиатрическую больницу. Времена были такими, что настоящих больных в психушку направляли на лечение, а подозреваемых в симуляции - на освидете-льствование. Психушка как вид репрессии, если не ошибаюсь, финт брежневских времен. Начальству нужна была подлинная справка о состоянии психики барона. Если психиатры подтвердят, что барон нормальный, надо будет отправить письмо. Сказано - сделано. Барона доставили в психиатрическую лечебницу, где все - от главврача до уборщицы - убедились, что пациент не только нормален, но может быть признан эталоном здоровой психики. Написали справку, отослали начальству и доставили барона, живого-невредимого, в родной лагерь к изнываю-щим от любопытства собратьям. Еще через месяц барона вызвал бухгалтер и сообщил, что кремлевское хозяйственное управление перевело на его имя сто семьдесят пять рублей! Не думаю, чтобы кто-нибудь без согласия вождя решился на этот шаг.
   В противовес общепринятой дате смерти барона говорю, что человек, извест-ный в лагерном мире под фамилией Бибинеишвили, окончил свой срок зимой тысяча девятьсот пятьдесят второго года. Он вышел из пятого отделения Песчанлага и поселился в Дубовке. На воле он прожил не более двух-трех дней, скончался внезапно.
   Погребен за казенный счет и, надо думать, не по христианскому обряду. Иначе и быть не могло, ни он, ни те, кто хоронил его, в Бога не верили.
   Вообще из всех мест заключения более всего запомнились мне своими забав-ными историями Карагандинские лагеря. Чего только не увидишь, чего только не услышишь и, если нет должного опыта, во что только не вляпаешься... Сначала о Хасане-Бадр Парвизпуре...
   Если администрация начинала лихорадочно мести, чистить, драить лагерь и упрятывать в изолятор языкатых зэков, это означало одно: не завтра, так после-завтра в лагерь нагрянет какая-нибудь комиссия с проверкой, как администрация "выполняет обязанности, возложенные на нее Родиной", и нет ли брожения в контингенте заключенных. Для выяснения интересующих ее вопросов комиссия устраивала собеседования с заслушиванием жалоб лагерников. Положительных результатов, во всяком случае для заключенных, подобные проверки никогда не давали, поэтому зэки, смекнув это, стали использовать собеседования для того, чтобы добиться ощутимых результатов: если нужно было убрать особенно вредно-го опера, врага номер один, заключенные, двое или трое, начинали нахваливать его: "Один он из всех человек!" Остальные лагерники как бы между прочим подтверждали эту оценку, и опера через пару недель переводили в другой лагерь. Подобные операции планировались зэками заранее. Возможно, комиссия и догадывалась об этом, но от греха подальше опера переводила. Особенно рвались на эти собеседования новички. Они жаловались на поваров, ругали их: крадут-де постное масло, недосыпают соль... Будто комиссия могла искоренить воровство, гнездившееся в системе ГУЛАГа с момента ее основания. На подобные жалобы комиссия отвечала молчанием.
   Мне довелось быть свидетелем курьеза, когда оба, и председатель комиссии, и жалобщик, оказались заиками. Они так и не поняли друг друга, как ни старались. Присутствующие, и я среди них, животы надорвали, слушая этот уникальный диалог. В конце концов генерал решил, что сукин сын смеется над ним, и зэка по фамилии Кваша надзиратели поволокли в изолятор, пиная его ногами и выворачивая руки...
   Куда тебя понесло? Начал с Парвизпура, а кончил Бог весть чем?! Да, Парвиз-пур. Но прежде я должен непременно сказать вот что: интриганов и болтунов спроваживали в изолятор за несколько часов до приезда комиссии, а выпускали "репрессированных" сразу же после ее отъезда. После случившегося инцидента бедняга Кваша был причислен к разряду болтунов и, уверен, был навсегда лишен чести беседовать с комиссиями .