– Что с вами?
   Она молчала. Я не стал расспрашивать.
   В метро мы проехали одну остановку, и я глядел на ее отражение. А сидевший напротив нас мужчина в упор рассматривал меня и Любу. Рассматривал и понимающе улыбался. Мне хотелось крикнуть ему: «Не раздевай же нас так нахально, скотина!» – а он, должно быть, понимал, что я кричу, и нагло улыбался. Потом я понял, что он навеселе. Когда мы выскочили из вагона, он тоже двинул за нами. Мы встретили его и у железнодорожных касс. Нам удалось быстро купить билеты, и мы пошли в ресторан гостиницы «Ленинградская».
   Я думал о своем, и она мне не мешала. Машинально мы сделали заказ, что-то съели. Я пытался острить, а Люба все молчала. Тогда я снова стал что-то угадывать, предсказывать, а того веселья, которое было раньше, в Ленинграде, уже не получалось. Потом мы снова оказались на улице и долго ходили. Неожиданно мы оказались возле дома, где жил мой приятель Максимов. Я ему позвонил, и он ответил: «Заходи!»
   Если я кому и не доверял, так это Максимову. Странный это был человек. Работал он ответственным секретарем одного из журналов. Писал стихи и почему-то нигде их не печатал. Я знал его родословную и слушал ее раз десять, разумеется с фотографиями, документами, источниками. Отец его был запечатлен на знаменитой общей фотографии государственного аппарата сороковых годов, со Сталиным в центре. Отец Максимова, министр не то лесной, не то лесообрабатывающей промышленности, стоял в пятом ряду и ничем не отличался от других сорокалетних командармов мирных дел: широкое, скуластое крестьянское лицо, крепкие плечи, один или два ордена, и какая-то упрямая основательность в осанке, точно и не его через год-другой поставят к стенке, сорвут петлицы и ордена и прошьют автоматной очередью.
   Максимов-старший был действительно из крестьян. А его жена, красавица Волконская, как уведомлял Максимов-младший, была на самом деле из рода декабристов Волконских. Родителей жены Максимова в тридцать седьмом тоже шпокнули, ее возлюбленный, поручик Шеломов, он же один из руководителей штаба Тухачевского, был сослан на Урал, где вскоре скоропостижно скончался и похоронен на свердловском кладбище, его могилу, как утверждал Максимов-младший, мать однажды посетила и землю с этой могилы держала при себе до конца своих дней. От матери остались совершенно восхитительные фотографии: длинные белые шали, распущенные волосы, весенний сад весь в цвету, и она в нем, фея, с ясными глазами, тонкая и веселая, точно иллюстрация к бунинским рассказам. От матери остались и книги – целое состояние: классика на русском, французском и немецком языках – золоченые переплеты, гравюры и литографии, изысканный дух прошлого века.
   Люба произвела на Максимова совершенно непонятное впечатление. Он уверял, что она как две капли воды похожа на его мать. Потому тут же и были вытащены семейные альбомы:
   – А вот здесь мама с Куприным. А вот здесь с Лемешевым. А хотите, я вам личную подпись Сталина покажу?- И, не дожидаясь ответа, он достал удостоверение отца, где действительно значилась, черной тушью или черными чернилами, отчетливая подпись вождя, какую я знал лишь по многим ее отпечаткам его собственных изданий.- А вот я еще один уникальный снимочек покажу.
   На фотографии была запечатлена снова мать Максимова с довольно приятной женщиной.
   – Это моя мама с женой Поскребышева, помощника-секретаря Сталина, знаменитого Поскребышева.
   – Чем же он был знаменит?- спросил я.
   – Более преданного и верного пса не знала история. Он безумно любил свою жену. И вот однажды он, как обычно, взял со стола Сталина подписанный приказ об очередном расстреле «врагов народа». Задача Поскребышева состояла в том, чтобы передавать приказы непосредственно исполнителям. Он сел в свое кресло и вдруг увидел, что в приказе только одна фамилия. И это фамилия его собственной жены. Поскребышев залился горючими слезами, стал на колени, взял этот листок с приказом в зубы и пополз к дверям Сталина. Сталин, по своему обыкновению, работал. Удивился, увидев своего преданного секретаря ползущим на коленях с листком бумаги в зубах.
   «Товарищ Сталин,- сквозь слезы проговорил секретарь.- Я люблю и знаю свою жену. Она не может быть врагом народа».
   «Товарищ Поскребышев,- сказал спокойно вождь мирового пролетариата.- Встаньте. Я хотел проверить вашу преданность! Я хочу знать, что вам дороже – личное или общее дело?»
   Поскребышев молчал. Слезы уже не текли по его щекам.
   «Вы подумайте, почему я вас об этом спрашиваю, товарищ Поскребышев. И не торопитесь с ответом. Подумайте хорошо, товарищ Поскребышев».
   «Сяушаю вас, товарищ Сталин»,- ответил помощник и бодро вышел из кабинета. Через три дня его жена была расстреляна.
   И вскоре Сталин спросил у своего секретаря:
   «Ох и забывчивы вы у меня, товарищ Поскребышев. Так и не ответили мне на вопрос, который я вам задал на прошлой неделе. Может быть, неприятности какие у вас или склероз?»
   «Нет, ничего, все в порядке, товарищ Сталин. Вас я люблю больше своей жизни».
   «А вот это опять неверно,- улыбнулся вождь.- Не товарища Сталина надо любить, а революцию. Первая в мире социалистическая революция нуждается в абсолютно преданных бойцах. А что касается товарища Сталина, то он такой же солдат, как и вы, и готов отдать делу революции всю свою жизнь и всю свою кровь до последней капли. Вы понимаете, для чего я это вам говорю?»
   «Понимаю, товарищ Сталин».
   «Нет, вы подумайте, хорошо подумайте, товарищ Поскребышев».
   Максимов замолчал и обвел меня с Любой взглядом. Люба, я видел это, сжалась и не могла вымолвить слова.
   – Вы понимаете, для чего Сталин так дотошно въедался в своих приближенных?- спросил у нас Максимов. И ответил:- Чтобы не было пустых мест. Чтобы не было неясного пространства в сознании человека. Чтобы все сознание было заполнено революционностью. И он сам подавал пример такой заполненности. Отказ обменять своего сына Якова на пленного генерала – это, знаете, пример не просто изуверства, это пример всем, как надо поступать с близким, если он окажется способным даже не предать революцию, а хотя бы слегка усомниться в ее силе или справедливости.
   – Усомниться в справедливости, даже если очевидна ее несправедливость,- сказал я.- А как же твой отец в немилость попал?- спросил я.
   – Я точно не знаю, но кое-что помню и могу связать. Вместе с отцом загремели тогда и друзья отца – Орлов и Сизов. Мне однажды удалось подслушать их разговор. Отец говорил: «Мне, чтобы выполнить план, нужно еще тысяч триста заключенных».- «Где я их возьму?- отвечал Сизов.- Мы уже хватаем без разбору, на рынках, в кинотеатрах, на площадях, берем всех, кто мало-мальски по виду крепок. В этом месяце наскребли полтораста тысяч, ты – еще триста».- «Ну тогда не выполним плана», – говорил отец. «Делаем попытку еще раз прочесать всю страну»,- сказал Орлов.
   А месяца через два отец снова говорил, что людей нет, что работать не с кем, что нужно еще тысяч триста. А потом его слушали на Политбюро. И там отец снова ссылался на то, что нет рабсилы. Сталин ему сказал:
   «Вы подумайте, товарищ Максимов, почему у вас так получается? Подумайте, а через две недели доложите».
   Через две недели у отца был микроинфаркт, а еще через две недели его, больного, арестовали.
   Максимов что-то показывал, угощал, доставал какие-то банки, открывал бутылки, и в какую-то минуту вывел меня на кухню и там шепотом спросил:
   – Старик, в каких ты отношениях с Любой?
   – Ни в каких,- ответил я.
   – Я так и понял. Старик, у меня к ней самые серьезные намерения.
   – Так быстро?
   – Ну серьезно, старина. Будь другом. Она – копия моей матери. А мать по ночам мне снится. Я, как она вошла, ахнул, думал – померещилось, мать из гроба встала. У тебя есть ее адрес? Откуда она?
   – Из Запорожья. А учится в Ленинграде, в ЛГУ. Больше ничего не знаю.- Мне вдруг стало не по себе; какая-то чушь собачья.
   Мы вошли в комнату. Люба удивленно посмотрела на нас.
   – У Льва Федоровича серьезные намерения,- сказал я, улыбаясь, должно быть, по-идиотски,- Он желает произнести тост и сделать предложение,
   – Люба,- произнес торжественно Максимов.- Я хочу, чтобы вы никогда не уезжали из Москвы. За это и выпьем.
   Слава бегу, у Максимова хватило разума не делать глупостей. Затем мы вдвоем проводили Любу на поезд.
   К моменту отхода экспресса Максимова совсем развезло, и он полез к Любе целоваться, заодно делая ей предложение. Люба смеялась, отбиваясь от него своими маленькими кулачками. Я не вытерпел и схватил Максимова за воротник. Напоследок совсем ерунда получилась. Поезд тронулся, в моих руках был оторванный максимовекий воротник, а его хозяин на четвереньках стоял перед уходящим поездом: ему никак не удавалось отделить передние конечности от земли и сохранить при этом равновесие…
   Я отвез Максимова домой и остался у него ночевать. Наутро он мне сказал:
   – Ты поставил меня в неловкое положение перед Любой.
   – Ты сам себя поставил и долго в этом неловком положении стоял.
   – Что ты имеешь в виду?
   – Реальность. Ты почему-то стал на четыре конечности, как Поскребышев.
   – А зачем ты у меня оторвал воротник?
   – Ты сам его оторвал и сказал мне: «На, подержи!»
   – Я, кажется, хватил лишка. Неужели ты не мог меня остановить? Она, наверное, решила, что я алкоголик.
   – А ты напиши ей, что ты совсем не пьешь, а твое упражнение на четырех конечностях означает ну что-нибудь вроде мистического танца с целью вызвать добрых богов.
   – Ты смеешься, а я совершенно потрясен. Она как две капли воды похожа на мою сестру.
   – Ты же говорил на мать.
   – Это одно и то же. Раз на сестру, значит, и на мать. Это и дураку понятно.
   – Ладно, дружище, я оказался за бортом, не мог бы ты подыскать мне работенку?
   – А что произошло?
   Я объяснил. И чем больше я говорил, тем суровее становился Максимов, он теперь уже ощущал себя не просто обыкновенным выпивохой, который пойдет минут через двадцать сдавать бутылки, чтобы наскрести на пиво, а стражем революции. Он мне сразу сказал:
   – Нет, старик, ты неправ. Так нельзя.
   И эти его суровые слова означали: «Мне не хотелось бы видеть тебя в своем доме». А может быть, этого и не хотел сказать мой добрый приятель Максимов. Может быть, мне просто все это тогда показалось.

30

   Я не хотел тогда связывать ночной визит Шкловского с допросом У Чаянова. Шкловский прибежал ко мне ночью. Долго стучал. Во мне что-то тогда сильно оборвалось. Я стал прятать рукописи, а он стучал и стучал в дверь. Когда я открыл, он сказал:
   – Вы что, самогон варите или деньги печатаете?
   – Я спал.
   – Да не спали вы. Я видел вашу тень за занавеской. Вы метались но комнате как угорелый. А это что у вас? Ага, Фейхтвангер, «Москва 1937 года».
   Мне неприятно было то, что он стал перебирать мои книжки. Раскрыл Вышинского. Речи.
   – Я лучше дам вам чаю,- сказал я, отбирая у него Вышинского.
   – А знаете, я нашел сослуживца Ежова. Он такие вещи мне порассказал. Любил пожить этот Ежов…
   Шкловский стал рассказывать мне о Ежове и об отношении к нему Сталина.
   Я молчал. Не мог прийти в себя. Что же это происходит? Перед приходом Шкловского я писал о Ежове, Сталине и о ежов-ской операции 1937 года. Почему Шкловский вдруг заговорил о Ежове? Может быть, ему удалось побывать в моей квартире еще вчера и позавчера? Но я же всякий раз тщательно прятал рукопись в тайник, который соорудил в коридоре. Я даже ставил метки: набрасывал на подстилку, которой была прикрыта рукопись, нитку. И эта ниточка всегда была на месте. Я спросил у Шкловвского:
   – А почему вы вдруг заинтересовались Ежовым?
   – Говорю же вам: встретился случайно с его сослуживцем. Он его же и арестовывал. Неслыханная человеческая трагедия. Говорят, он был мягким, добрым человеком. Пел оперные арии, любил музыку, а потом пошло и пошло.
   – Что пошло?
   – Ну это, экзотерическое: загадочные казни, пытки, репрессии.
   – Странно, мне уже второй человек талдычит об этом,- сказал я, решившись рассказать ему совершенно фантастический эпизод, который мне недавно приснился.- Представьте себе, Сталин вызывает Ежова, просит у него подготовить точные сводки о количестве репрессированных по регионам и национальностям, а потом, когда Ежов уж собрался уйти, спросил у него: «Вы, кажется, поете?» – «Пою»,- ответил Ежов. «Я слышал, что вы любите петь арию Бориса Годунова».- «Да, товарищ Сталин, люблю арию «Достиг я высшей власти…».- «И часто вы ее поете?» – «По утрам, когда бреюсь, товарищ Сталин».- «Я бы хотел, чтобы вы мне спели эту арию. Только не сейчас. Завтра в полночь. И сводки к этому времени принесете».- «Хорошо, товарищ Сталин»,- ответил Ежов и собрался было уйти. Сталин в это время протянул руку, и Ежов решил, что Сталин его торопит, дескать, проваливай. Но Сталин с обидой в голосе сказал: «Что же вы, товарищ Ежов, руки мне не хотите подать. Решили зазнаться или уже достигли высшей власти?» Ежов поспешно схватил обеими руками маленькую сухонькую ручку вождя и припал к ней губами: «Спасибо за доверие, товарищ Сталин».
   На следующий день Ежов вошел тихонько в кабинет. Сталин обратил внимание, что на нем новенький синий костюм. Ежов между тем рассматривал огромный ларь у окна с круглыми отверстиями на верхней крышке. «Вы мне сделаете большое одолжение, товарищ Ежов, если будете петь в этом помещении. И давайте условимся: как только я постучу по крышке вот так,- Сталин стукнул резко и еще прищелкнул пальцами,- так сразу начинайте петь. Это нужно, товарищ Ежов. Для партии нужно. А теперь залезайте в сундучок, там достаточно просторно». Ежов открыл крышку, влез в ящик и закричал: «Тут чья-то голова, товарищ Сталин».- «Ну вы же не красная девушка, товарищ Ежов. Что же вы испугались головы. Она даже укусить вас не способна. Вы сами удалили эту голову. Это голова Генриха Гимлеровича Ягоды». Крышка захлопнулась, и на пороге показался широкогубый лысеющий человек в огромном пенсне. Человек положил на стол бумаги. «Это списки всех уничтоженных: родственники, близкие, меньшевистски настроенные, слесари, музыканты, редакторы, печники, виноделы, писатели, художники, мужчины, женщины и старики. Детей мало». Как только гость сел на ларь, Сталин стукнул кулаком по столу, прищелкнул пальцами, и гость ошалело посмотрел вниз, откуда слышалось отчетливое пение:
 
Достиг я высшей власти;
Шестой уж год я царствую спокойно.
Но счастья нет моей душе…
Я думал свой народ в довольствии, во славе успокоить,
Щедротами любовь его снискать…
 
   «Хорошо поет,- сказал Сталин. – Надо всех научить петь. А ты поешь?» – «Не пою,- ответил гость.- Я сочиняю песни».- «Троцкий тоже сочинял. А этот поет. Ты послушай, о чем он поет Лаврентий!» Ежов между тем выводил:
 
И все тошнит, и голова кружится,
И мальчики кровавые в глазах…
И рад бежать, да некуда… ужасно!
Да, жалок тот, в ком совесть нечиста.
 
   «Нужны нам такие песни, Лаврентий?» – спросил вождь у гостя. «Не нужны нам такие песни, товарищ Сталин»,- ответил гость, снимая пенсне. Сталин махнул рукой, и гость исчез. На его месте стоял, переминаясь с ноги на ногу, Ежов.
   «Я могу уйти?» – тихо спросил Ежов. Сталин взглянул на Ежова беглым скользящим взглядом и улыбнулся лукаво: «Вы большое дело для партии сделали, товарищ Ежов. А петь надо другие песни, товарищ Ежов. Веселые. Не такие, как пел Троцкий.
   Он сочинил на свой лад «Камаринскую» и «Дубинушку». Только последнюю назвал «Машинушкой». Балаганный плагиатор. Нам не нужны такие песни. Мы пойдем другим путем, товарищ Ежов. Мы создадим новые песни, новые оперы, новые машины и новых людей. Породу новых людей выведем. Землю новую создадим. Выведем новую породу коров, лошадей, собак, овец, яблонь, пшениц и других растений. Наша земля расцветет, как сад, товарищ Ежов. И ничего, что нас не будет. Дети наши будут жить. Будут жить в тепле и в сытости. Я вижу эти ростки новой жизни уже сегодня. Мы обязаны научить всех видеть эти ростки. Оставьте бумаги. Я завтра вам дам ответ. Еще раз вам скажу: вы большое дело сделали для партии. Только не надо петь во время бритья, товарищ Ежов. Можно порезаться, а нам ваша голова еще долго будет нужна.- Сталин улыбнулся и дружески похлопал Ежова по спине.- Идите, товарищ Ежов. Работайте и не слушайте, что там болтают разные мерзавцы!»
   Ежов ушел. Сталин раскурил трубку. Он ощущал в себе приток сил. Он ждал, прислушиваясь к себе. А потом взял рупор и тихо стал говорить:
   «Братья и сестры, люди будущего, обращаюсь к вам, друзья мои. Я по капле крови отдал свою жизнь общему великому делу. Мы построили социализм. Берегите его, братья и сестры. Будут сбивать вас с пути – не верьте никому. Помните, Сталин жил и работал во имя большинства. Он дал бедному человеку свободу, счастье, винтовку и лопаты. Он дал много лопат и много винтовок. Такого количества лопат и винтовок никогда еще не было у народов. Мы вооружили весь народ. Мы вооружили будущее. Берегите это будущее и не верьте никому!»
   – Лихо закручено у вас,- подозрительно сказал Шкловский.- С намеками. А почему бы вам это не записать на бумагу? Может быть, и записали?
   – Все может быть, товарищ Шкловский,- ответил я, вставая. Я проводил ночного гостя до порога, а когда он ушел, раскрыл тайник и вытащил оттуда заветную тетрадь. Уселся поудобнее и стал читать написанное.
 
   …В третьем часу ночи, как правило, в нем рождалась новая энергия. Он взглянул на бумаги, оставленные Ежовым.
   – Итак, операция закончена,- прошептал про себя Сталин, глядя на длинный перечень людей и цифр.
   В целях социальной защиты репрессировано:
   русских – 2 356 752
   украинцев – 1 123 330
   белорусов – 756 376
   армян – 566 234
   грузин – 433 567
   азербайджанцев – 423 356
   казахов – 345 450
 
   Список был длинным. Всего арестовано и направлено в лагеря 7 675 тысяч человек, сослано – 676 000 человек. Сталин сложил листки в папку. Завтра Поскребышев уберет. Операция завершена в два с половиной месяца. Без шума. Без треска. Без паники. Удалось уничтожить, точнее, изолировать всех обиженных. Человек с обидой в сердце – это то, от чего должно избавляться любое государство, поставившее перед собой великую цель. Обида – это та тайная зараза, которая размножается со скоростью чумы, обладает грозной силой накопления энергии, способна обращаться в действительную неуправляемую взрывчатку. Из обиды рождаются заговоры. Возникает террор, вспыхивают восстания, совершаются перевороты. Обида – это всегда жажда реванша, это жадность бесконечных притязаний. Это всегда вопль души: «Отдай!»
   Сталин достал томик Макиавелли. Полистал вступительную статью Каменева. Нашел нужное место. «Прочел: «…тот, кто овладевает государством, должен предусмотреть все обиды, чтобы покончить с ними разом, а не возобновлять изо дня в день; тогда люди понемногу успокоятся, и государь сможет, делая им добро, постепенно завоевать их расположение… обиды нужно наносить разом; чем меньше их распробуют, тем меньше от них вреда; благодеяния же полезно оказывать мало-помалу, чтобы их распробовали как можно лучше…»
   Сталин поднял телефонную трубку:
   – Соедините меня со Ждановым. Андрей Александрович, а почему бы нам в ближайшее время не собрать передовиков сельского хозяйства и не наградить их орденами и медалями?
   – Намечено у нас такое мероприятие, товарищ Сталин. На ноябрь назначена встреча.
   – А почему мы должны затягивать такое мероприятие? Только что кончилась уборочная. Дорога ложка к обеду. Подумай, нельзя ли раньше провести это крайне важное дело? И еще я вот что хотел тебе сказать: что-то очень у нас мало веселых фильмов. Народу нужен смех, чистосердечный смех.
   – Есть у нас готовый фильм «Веселые ребята», но там, знаете, слишком уж…
   – Что значит слишком, давайте завтра же посмотрим. Очень нужны веселые произведения. Оптимизм – это тот цемент, без которого нам не построить социализма. Подумай над целой программой создания веселых произведений. Это очень важно для нас, товарищ Жданов.
   Сталин вновь раскрыл папку с докладом Ежова:
   узбеков – 365 876
   таджиков – 323 457
   киргизов – 254 321
   немцев – 112 456
   евреев – 98 312
 
   Обиженные должны быть вместе. А те, кто остался на свободе, не должен ощущать себя обиженным. Те кто остался на свободе, должны быть счастливы. Хотя бы потому, что их не тронули. Одна мысль ему не давала покоя. Мысль, которую в юношеские годы внушал ему инспектор духовной семинарии иеромонах Гермоген: «Нет такого зла в человеке, которое не могло бы обернуться добром. И сильный тот, кто во имя добра не пощадит ничего и никого в этом мире: ни дома своего, ни матери и отца своих, ни братьев, ни друзей, ни жены своей». И далее отец Гермоген говорил: «Большинство людей дурное считают добрым, а доброе дурным, поэтому будь жестоким, когда выкорчевываешь из души ближнего дурное, которое ближнему кажется благом…» И далее: «Нет истинному дороги вправо и нет дороги влево, а есть только прямая дорога, всякое отступление от прямой дороги есть поражение, есть заблуждение». Но если соединить первый тезис Гермогена с этим последним, то выйдет удивительная диалектика: не только правое есть левое, но и прямая дорога может быть названа левой или правой. Только самому сильному и самому истинному может быть дано право определять, кто прав и кто виноват в этом мире.
   Сталин снова нашел нужное место в томике Макиавелли. Прочел: «Жестокость применена хорошо в тех случаях, если позволительно дурное называть хорошим,- когда ее проявляют сразу и по соображениям безопасности, не упорствуют в ней и по возможности обращают на благо подданных…» На благо подданных – вот ключ к решению проблемы. Вот ключ к вратам от прямой дороги. И если даже допущена ошибка, наказать виновных. Объявить новое вредительство. Защитить народ.
   Жестокость – благо. Жестокость – линия народной воли. Жестокость – это то, что накопилось в народе, накапливалось веками, и надо дать волю этому накопленному.
   Доброта, мягкость, милосердие, совестливость, сострадание – буржуазные категории, необходимые эксплуататорским кругам, чтобы скрыть свой звериный облик. Марксистская этика вычеркнет эти понятия из своего обихода. Оптимизм и беспощадность, принципиальность и трудолюбие – вот ее краеугольные камни, из которых должна сложиться новая этика нового человека. Сталин раскрыл книгу Барбюса «Сталин». Подзаголовок этой книги был внушителен и емок: «Человек, через которого раскрывается новым мир». Анри Барбюс – крупный писатель. Европейский, всемирно известный литератор. Как же он точно написал о нем! Какие слова нашел! И какой стиль! Чеканный и звенящий, как сталь: «Вождь… был суров и даже жесток с теми, кто не умел работать, он был неумолим к предателям и саботажникам, но можно указать целый ряд случаев, когда он со всей своей огромной энергией вступался за людей, которые были, по его мнению, осуждены без достаточных оснований. Так, например, именно он освободил приговоренного к смерти Пархоменко. В периоды, когда решаются судьбы народов, когда все играют ва-банк, когда каждому, хочет он того или нет, приходится отвечать своей головой,- встает вопрос о ценности человеческой жизни и о праве располагать ею ради успеха дела».
   Сталин улыбнулся: «Как сказал бы Бухарин, Барбюс сразу поставил все точки над «»: в интересах дела, в интересах построения социализма кто-то должен получить право распоряжаться человеческими жизнями». Право. Смерть. Народы. Государственное устройство. Перевороты. С этим он впервые столкнулся там, в духовной семинарии, когда стал читать Гюго: «Отверженные», «Человек, который смеется», «Девяносто третий год». Иероним Гермоген нашел у него последнюю книгу.
   – Из самых жестоких ударов рождается человеческая ласка. Вы тоже об этом неоднократно говорили, отец Гермоген,- сказал семинарист.
   – Думай о том, как с помощью ласки наносить врагам несокрушимые удары. Если ты научишься этому, ты достигнешь многого.
   – Разве можно без крови чего-нибудь достичь?
   – Союз невидимого меча и обворожительной ласки – вот непобедимое оружие воинствующей церкви. Запомни: невидимого… А за чтение непозволительных греховных книг я все же тебя накажу продолжительным карцером, Джугашвили. И этого безбожника Гюго я у тебя конфискую…
   Сталин вспомнил свою продолжительную беседу с Барбюсом.
   – Вы в прошлый раз меня убедили в том, что только непримиримая борьба с врагами революции может привести к победе социализма,- сказал Барбюс.- Многие говорят: всякая революция требует крови, а у меня мягкое сердце, и потому я не хочу революции. Предатели и социальные консерваторы, говорящие так, жалко близоруки, если они только не разыгрывают комедию. Мы, живущие вне Страны Советов, находимся в условиях кровавого режима. Несправедливость и убийства окружают нас. Мы научились не замечать ни страданий, ни репрессий, ни убийств. Мне рассказывал ныне покойный руководитель ОГПУ Менжинский, что нелепо обвинять в жесткости или неуважении к человеческой жизни целую партию страны, конечной целью которой является братство и равенство всех людей на земле. Он показал мне, как бережно, умно, внимательно в вашей стране переделывают, и переделывают не только уголовников, но и политических преступников.
   Сталин проникся тогда особым подъемом, тем редкостным подъемом души, который возводит человека на самые последние вершины идеала. Он говорил с такой убежденностью и с такой болью в сердце, он так проникновенно вглядывался в Барбюса, и глаза его так искренне и пламенно покрывались слезой, и голос так естественно дрожал, что французский писатель ощутил в себе некую великую причастность не просто к разговору, а к великому священному таинству.