Нет, Заруба не разделял массовых расправ этого периода, можно было бы и поменьше укокошивать, но для этого нужен был иной воспитатель. А таковой еще не созрел. Поэтому второй, сталинский, или послеленинский, этап отличался двумя направлениями. Первое – потребовало сделать лагерное воспитание массовым. Каждый гражданин должен был пройти через могучие ворота Исправительно-Трудовой Системы. И выйти, кому суждено было выйти, принципиально иным человеком! Второе – диктовало необходимость создать новый тип воспитателя, умеющего творить коллективность, революционную по своему духу, то есть такие отношения, при которых Система держалась как бы на самоорганизации. По мнению Зарубы, в сталинских лагерях впервые создан образец жизнедеятельности и общения людей будущего. Девяносто процентов всех работ здесь осуществлялось самими заключенными. Была своя охрана, свои повара и бригадиры, инженеры и конструкторы, был свой штат специального обслуживания. Впервые в мире воспитательное учреждение взрослых людей строилось на самодеятельных началах.
   Он был убежден в том, что опыт работы лагерей Колымы, Воркуты, Сибири не был в свое время обобщен, а нынче неоправданно охаивается, обзывается ругательным словом «сталинизм»: выплескивается, можно сказать, с водой и ребенок. А рождение ребенка произошло именно там – в лагерях! Именно в суровых испытаниях родилась Всеобщая Новизна, Всеобщая Воля, Всеобщая Маколличность! Эти ростки нового были в свое время замечены и воспеты такими великими сынами народа, как Горький, Макаренко, Симонов. К сожалению, среди работников НКВД, среди философов и психологов не нашлось человека, который бы сумел придать этим росткам, обозначившим новый, социалистический тип человека, законченный вид, переложить, так сказать, эти практические ростки на теорию, чтобы все в стране и даже за ее пределами могли пользоваться новейшим учением об ускоренном создании и новых человеческих типов, и новых человеческих отношений. Восполнить этот пробел и решил Заруба, когда привлек к этой работе профессионального философа Олега Ивановича Лапшина. Но Лапшин сразу оттолкнул Зарубу своей предательской интеллигентской сущностью. Этому Лапшину создали небывалые условия: разрешили не выходить на работу, Багамюк постоянно ему писал перевыполнение норм, ему разрешили держать свое личное шурудило, и он мог пить чай любой крепости, и, наконец, он пребывал в уединении целыми сутками. Всего этого не оценил Лапшин, полез к Зарубе с дурацкими объяснениями. Он однажды обратился к нему шепотом, предварительно закрыв за собой дверь перед самым носом Багамюка, который был до чрезвычайности оскорблен недоверием к нему.
   – Я должен вам раскрыть правду,- сказал Лапшин Зарубе.- Дело в том, что мне довелось прочесть двадцать книг Троцкого. В его сочинениях есть один том, в котором он расписал то, как преобразовать в короткий срок всю Россию. Он предлагал всю страну разбить на военные округа, в этих округах создать трудовые лагеря и трудармии. Каждый гражданин должен пройти через эти трудовые лагеря. Железная дисциплина, военные методы управления, полная изоляция отдельных подразделений друг от друга способны были создать, по его мнению, в короткий срок нового человека. Надо сказать, кое-что он успел сделать. После гражданской войны он превратил несколько армий в трудармии и в своих сочинениях подробно описал, какими методами надо пользоваться, чтобы на первом этапе строительства социализма диктатура пролетариата в полную меру осуществила себя…
   Не успел Лапшин закончить свое пояснение, как Заруба, преобразившись в лице, заорал что есть мочи:
   – Багамюк! Квакин! Кого мы пригрели на своей маколлистической груди?! Багамюк! Квакин!
   Когда влетели Багамюк с Квакиным, Заруба сказал:
   – Мы его откормили, отпоили, а он нам голый троцкизм подсовывает! Не допустим! По пути нам троцкизм, Квакин?!
   – Не по пути,- ответил Квакин.
   – Вышибить из него вредную, не нашу идеологию! – тихо сказал Заруба.- И немедленно.
   – Будэ зроблено,- ответил Багамюк, выталкивая Лапшина из помещения клуба. А уже в коридоре Квакин набросил на философа старую фуфайку, кто-то сжал голову так, что и дышать нечем было, и повалили Лапшина и стала дубасить чем придется, приговаривая: «Нам не нужна вредная идеология. Нам не нужны дикие фраайра (Дикий фраайр – человек без убеждений.). Мы вышибаем из тебя троцкизм!»
   После таких маколлистских внушений Лапшин долго отходил. Его перевели на общий режим, а Багамюк следил за тем, чтобы на философа наваливали самые оскорбительные и самые трудные работы. А потом Заруба как ни в чем не бывало однажды сказал:
   – Что же это вы отказываетесь работать? Или обиделись на коллектив? Надо закончить главу.
   – Как скажете, гражданин начальник, – бойко отвечал Лапшин.
   – В последнее время появилось немало спекулятивных работ, в которых процветает критиканство по поводу лагерей: вот, дескать, люди мерли как мухи, голодали, мерзли. Мороженая человечина землей не принималась. Я недавно прочел о дальневосточном начальнике УСВИТЛа (УСВИТЛ – Управление северо-восточных исправительно-трудовых лагерей.)Гаранине. Да, он действительно расстреливал людей. Самолично расправлялся с врагами революции. И он погиб от троцкистов, оклеветавших его. Будет время – и ему поставят памятник. Багамюк уже сейчас предлагает начать сооружение… Так вот, этого человека любил весь Дальний Восток! На него молились, потому что он знал дело. Вытаскивал индустриализацию. Добывал стране золото и другие ценные металлы. Конечно же, были и объективные причины массового умирания людей. Какие это были причины? – спросил Заруба.
   – Слабая индустриальная база лагерей, – ответил быстро Лапшин, поскольку за спиной его стал уже Багамюк. – Крайне неудовлетворительные бытовые условия, низкий уровень демократизации жизни заключенных, что в значительной мере снижало качество воспитания, и, наконец, некоторое непонимание и даже пренебрежительное отношение к индивидуальным особенностям личности осужденного.
   – Правильно, – одобрил Заруба. – Вот эти причины и разверните в первой главе, при этом надо непременно остановиться подробненько на третьем, послесталинском этапе, на застойном периоде. Здесь были допущены серьезные ошибки – рабочий класс и интеллигенцию напрочь разъединили, создав отдельные колонии для политических, нарушили ленинский лозунг: «Только совместно с рабочими и крестьянами надо строить новое общество». Я вам приоткрою одну тайну. Мне не много времени довелось побывать в тюрьме, но даже этот незначительный период навсегда оставил неизгладимый след. Ничто так не формирует душу интеллигента, должен вам сказать, как тесная связь с настоящими уголовниками. Человек моментально и навсегда преображается. Он становится принципиально иным. Вы, наверное, это и по себе знаете. Наши великие вожди идейно формировались в тюрьмах, ссылках, на этапах, в допросах, в пытках – в муках рождалась идея нового государства. Не думаю, чтобы Ленин, Сталин или Дзержинский смогли бы стать руководителями народа, если бы не было у них тесных связей с Челкашами, Горькими и Котовскими. Период застоя, к сожалению, создал новый тип и интеллигента, и уголовника. Тут они как бы поменялись местами. Бывшие уголовники стали интеллигентами, а бывшие интеллигенты стали уголовниками – это и литераторы, и критики, и режиссеры, и музыканты, и художники, и философы – одним словом, все гуманитарии и управленцы. Мы создали новый тип людей, который я называю уголовной номенклатурой. Для дальнейшего социалистического строительства самый опасный тип. Я никогда бы не подумал, что зашло так далеко. Но когда я воочию увидел, что все сверху донизу так сильно проворовались, когда номенклатура стала поступать и ко мне, я понял – не только социализм, но и маколлизм в опасности!
   Скажу вам, это страшное явление – уголовник в роли интеллигента. Тот же перечень: литераторы, кинематографисты, философы, управленцы перенесли весь свой опыт профессионального воровства, убийств, предательств, доносов, больших и мелких склок, афер, сделок в такую тонкую отрасль, как создание новой идеологии, нового мышления и новой демократии.
   Этот заключительный этап Заруба называл периодом гармонического развития личности. И чтобы до конца осуществилась его великая идея социальных преобразований через духовное и культурно-экологическое единение колоний и поселений, необходимо уже в настоящее время предпринять решительные шаги по перестройке воспитательной системы. К этим шагам относится – хозрасчет колоний и их самостоятельное развитие с правом каждой заключать деловые соглашения с любыми предприятиями страны и других иностранных держав, свободное передвижение колонистов из поселения в колонию и наоборот – однако исключительно по решению Советов коллективов,- соединение семейного и колонистского воспитания, обеспечение каждому осужденному условий для труда и творчества. Кроме того, при каждой колонии целесообразно строить Свободные филиалы профильного типа: для творческой интеллигенции, для врачей и философов, учителей и фармацевтов, управленцев и руководителей промышленных предприятий, инженеров и агрономов, партийно-профсоюзного и молодежно-комсомольского актива.
   Большим воспитательным и экономическим подспорьем станут специальные конгломераты детских исправительно-трудовых учреждений, как временного, так и постоянного типа. Временные, от трех месяцев до двух лет, могут строиться по системе пионерских лагерей, уже сейчас приблизившихся к тому образцу воспитательных колоний, которые будут, говоря словами Макаренко, штамповать новых людей с точностью до одного микрона. Естественно, что система пионерских лагерей должна быть дополнена хорошей постановкой трудового воспитания, для чего необходимо силами самих же детей при конгломератах вырыть шахты, построить фабрики и заводы, фермы и теплицы. Колонии постоянного типа (от двух до десяти лет) позволят подготовить реальную смену для поселений и, разумеется, взрослых колоний. Заруба видел то недалекое, близкое будущее, когда стальные экспрессы повезут на Колыму, Камчатку, в Архару, в Сибирь двадцать шесть миллионов будущих полноценных граждан. Повезут в экологически чистые зоны, повезут с целью спасти, сохранить человечество.
   Заруба неистово верил в интернациональные колонии, когда воры и жулики всех мастей и направлений окажутся вместе, причем основной базой для процветания такого рода заведений станет не какая-нибудь изнеженная Калифорния, а достойная настоящего мужчины Колыма, где вся атмосфера пропитана пафосом борьбы за новую жизнь, за новый общественный строй!
   Заруба доказывал, что в условиях изоляции человек весьма и весьма быстро преображается. Он приобретает навык сугубо коллективистского общения, начинает мыслить не категориями индивидуальной морали, а чисто маколлистскими формулами: все эти «я сделаю», «я решу», «я хочу» напрочь отпадают, и, следовательно, отсекается возможность порождения различных форм интеллигентской расхлябанности. Здесь, в условиях только внешне кажущегося строгого режима, человек начинал мыслить категориями социального утверждения: «Мы выполним, мы достигнем, мы наведем порядок!» Режим сна, труда и питания, по мнению Зарубы, создавал основу для ускоренного выправления здоровья, бывшие язвенники и алкоголики, почечники и сердечники, шизофреники и олигофрены становились на глазах не только здоровыми людьми, но и спортивными членами коллектива. Менялся у людей цвет лица, кожа становилась крепкой, эластичной, а мышцы – упругими и сильными.
   Заруба так верил в могущество маколлизма, что считал втайне себя даже великим диетологом, врачевателем и, конечно же, экстрасенсом. Он нередко бывал в Москве и всякий раз посещал различные сборища, где обсуждались проблемы связи с космосом, лечения больной ноосферы, парапсихологии. На этих совещаниях он иногда зарывался, обращаясь к публике:
   – Приходите к нам, и мы любого из вас вылечим. Наша программа позволяет творить чудеса… Любые болезни, любые недуги – все лечим! От всего избавляем!
   Он говорил тихо, почти шипел (не забывал о своих приемах), а потому сидящие извивались змеями, тянулись к новоявленному пророку, окружали его со всех сторон:
   – Дайте адресочек. Как к вам попасть, скажите, ради бога! И тут Заруба спохватывался. Иногда пояснял весьма загадочно:
   – К сожалению, не просто к нам попасть…
   – Закрытое учреждение? – спрашивали некоторые, переходя на шепот. – Мы пробьемся. У нас есть возможности.
   – Нет, нет, – бурчал Заруба. – Не будем торопиться. Я запишу ваши координаты и дам знать, когда будет возможно принять вас.
   Этих координат у Зарубы накопилось столько, что он завел картотеку – двенадцать тысяч карточек. На некоторых из них были записаны и семьи, и даже отдельные коллективы. Жажда попасть в тайное воспитательное учреждение Зарубы была невероятной, и Заруба млел от тщеславной гордости: наступит же когда-нибудь день – и толпы больных, измученных душевно и физически, хлынут в здоровые зоны его Нового Ленарка, и он будет ковать и ковать новую смену, новую породу, новые человеческие особи! Он очистит живительной водой эту загрязненную больную землю: появится чистое дыхание, появится родниковая прозрачность человеческих душ, весенним ливнем смоются все невзгоды. Образ живительной влаги в творческом замысле Зарубы занимал особое место. И это было не случайно. В воспитательном учреждении, которое создавал Заруба, не жалели воды. Вместе с заключенными Заруба построил в зоне специальные душевые, а раз в неделю топилась отрядная баня, на которую Заруба смотрел не иначе как на своеобразный очаг культуры. В отрядах была разработана система закаливания организма, которую он порой насильно внедрял в жизнь осужденных. В летние дни Заруба рекомендовал всех непременно купать в реке, если, конечно, таковая оказывалась неподалеку. Нередко, глядя на купающихся подопечных, он восклицал: «Гераклы, дискоболы, титаны!»
   Особой гордостью Зарубы была развернутая им демократия. Его детищем был Совет коллектива. Совет, как значилось в «Памятке по демократическому устройству коллектива», избирался из числа наиболее положительно проявивших себя и твердо ставших на путь маколлизма осужденных, способных организовать на должной высоте работу всех самодеятельных организаций. Естественно, выборы были самыми свободными, осуществлялись они на общем собрании заключенных. Все избранные не освобождались от работ, следовательно, изначально утверждалась демократия, которая отнюдь не противоречила укреплению правопорядка и дисциплины. Чтобы демократия была прочнее и лишена, так сказать, мелкобуржуазной анархичности, в правилах, разработанных Зарубой, были пункты, которые гласили о следующем: «Члены Совета коллектива, не оправдавшие оказанного им доверия, могут быть выведены из его состава приказом начальника исправительно-трудового учреждения по ходатайству общего собрания осужденных». Было и такое правило, гласившее о том, что начальник колонии имеет право приказом распустить весь Совет коллектива или Совет отряда и назначить новые выборы, если, разумеется,.большинство членов Совета не оправдало оказанного им доверия! Трудно себе представить, но и этот пункт свидетельствовал о величайших достижениях зарубовской демократии, поскольку заключенные восемь недель пробивали на общем собрании введение этого пункта. Заруба яростно сопротивлялся, доказывая, что введение этого положения как бы смазывает демократическое устройство нового воспитательного учреждения, но Багамюк на своем украинском диалекте твердил одно и то же:
   – Хай будэ, гражданин начальник.
   И гражданин начальник сдался. Он прошептал что-то, улыбнулся и поднял обе руки.
   Зарубе не приходилось организовывать перевыборы. Он видел в этом пункте некую психологическую закавыку: дескать, есть у нас это право, а мы вот – дудки, им не воспользуемся, поскольку мы – демократы изнутри, и даже не демократы, это-то словечко себя, можно сказать, подмочило. Пытался Заруба новое словечко ввести, да как-то не шибко настаивал на нем, а словечко-то самый раз, в самую точку он попал. Он предложил однажды своим зекам-ученым ввести термин «дискратия», что означало власть дисциплины. Это, по мнению Зарубы, словечко было свежим и новым, но кто знает, может, еще черед не пришел этому новому слову! И Заруба не торопился. Он мыслил предельно за-земленно и исходил из реальных условий. Ввели новый пунктик, так пусть он и пребывает в особом педагогическом смысле. Он даже однажды подчеркнул, что можно было бы и убрать из общих правил этот исключительный элемент, но потом отступил, поскольку у хорошего воспитателя никогда не произойдет такого, чтобы избранный Совет коллектива или Совет отряда не оправдал оказанного ему доверия. Заруба глубоко верил в здравый смысл: все люди хотят жить! Хорошо жить! А раз ты хочешь хорошо жить, будь добр – трудись. Трудись и думай, как улучшить эту данную тебе жизнь. Об этом он постоянно говорил. Это повторяли в отрядах, звеньях и бригадах его верные помощники из числа заключенных – Багамюк, Квакин, Серый и другие. Демократизация жизни колонии дала необыкновенные результаты, о чем сообщалось в закрытой прессе. Благодаря работе Совета коллектива было вскрыто за один 1984 год 876 различных нарушений, из которых 458 предотвращены на месте. На тюремный режим в 1983 году перевели 127 человек, а в 1984 году – только – 62. Причем эти шестьдесят два человека были переведены на тюремный режим по требованию Совета коллектива. А какой совершенной по демократическому накалу была процедура перевода этих шестидесяти двух нерадивых заключенных на тюремный режим! Заключенные сами выстраивали коллектив, сами командовали, зачитывали приказ, выводили из строя приговоренных к тюремному режиму, и они под дружные крики коллектива «Позор нарушителям!» в сопровождении членов секции общественного порядка покидали родной коллектив. Какими величественными в этой процедуре казались всем подтянутый Багамюк и его помощник Серый! Каким единством дышала монолитная коллективная мощь – гордость всей жизни Зарубы. Истинный маколлизм.
   Заруба любил порядок. Ясности и четкости добивался он вместе с родным коллективом. И вот здесь-то как раз и требуется некоторая оговорка относительно слова «родной коллектив». Не в насмешку вылетело это словцо, а чтобы передать самую суть того, что сидело в сердце Зарубы. А сидела в нем самозабвенная, а может быть, даже фантастическая вера в крайнюю необходимость всего того, чем он занимался в колонии за номером 6515 дробь семнадцать. Он создал здесь не нечто единичное, частное, а систему.
   Система, которую он «наложил» (это его термин) на живые человеческие отношения, дала возможность решить сразу две проблемы – продуктивно управлять процессом демократизации лагерной (не колониальной же!) жизни, с одной стороны, а с другой – повысить производительность труда в шесть с половиной раз, что стало рекордной цифрой по всем восьми тысячам колоний, спрятанных в лесах, подземельях и скалах этого региона. Заруба гордился не только внешне выраженной системой воспитания, он больше всего на свете ценил её достижения, которые еще не легли на бумагу, которые ему не удалось еще формализовать, то есть просчитать до конца, выверить всесторонне и занести в виде квадратиков и кружочков на новые листы ватмана. Этими достижениями как раз и были созданные им, как он считал, родственные отношения между всеми заключенными. Поэтому понятие «родной коллектив» в теории маколлизма означало не просто наличие единого плана, системы учета и контроля, но означало еще нечто такое, что именуется семьей. Если бы у Зарубы спросили, что дороже ему: его собственная семья или созданный им коллектив, он не задумываясь ответил бы: «Коллектив». (Разумеется, если бы он отвечал на этот вопрос до того, как его семья развалилась.)
   И это он сказал бы не бездумно, поскольку отнюдь не был социальным примитивом, заучившим коллективистские аксиомы о том, что интересы личные должны стоять ниже общественных. Нет. В толковании таких сложнейших человеческих образований, как родственность или коллективность, он был все же философом и всегда предпочитал идти в своих суждениях от общего к частному, а не наоборот. Заруба был философом вовсе не потому, что заочно закончил философский факультет Московского университета, где в общем-то он ничему не научился, но и потому, что постоянно пребывал в неудовлетворительном состоянии: его не устраивало то, что он, как философ, не мог до конца ясно объяснить эту наличность. Его истинное философское нутро стремилось к тому, чтобы изменить эту наличность, коренным образом преобразовать существующие обстоятельства. Он не был ортодоксом, поскольку врос в зеленое дерево жизни, именуемое практикой. Из этой практики он то и дело выпрыгивал, с тем чтобы, окунувшись в теоретическую стихию, набраться новых идей, а затем привносить их в эти зеленые древа. Любая стоящая теоретическая идея, рассуждал Заруба, способна стать настоящей отмычкой или настоящим суперфосфатом, которым можно всегда сдобрить, улучшить воспитательную почву. Именно поэтому он особенное значение придавал таким ключевым словам, как «коллективность» или «родственность».
   Надо сказать, что Заруба несколько расширил толкование слова «родственность». Определив антиномическую связь в системе «родственность – разобщенность», он, используя метод Иммануила Канта, установил некоторое внутреннее и содержательное развитие антиномии. То есть, по его догадкам, разобщенность как вариант отчуждения от бытия не исчезала до конца вследствие культа родственности, но приобретала иные формы, то есть становилась разобщенно-родственным свойством. Вот это диалектическое взаимопроникновение двух разнородных начал удалось всесторонне обосновать Зарубе, используя также более поздние (в сравнении с темным Кантом) диалектические находки в области взаимопроникновения и взаимопереходов всего и вся. Родственность в новом толковании видоизменялась изнутри, обогащаясь, выражаясь словами Гегеля, всеми насущными «уроками своего грехопадения». Если в давние времена, когда как ни говори, а преобладало эмпирическое мышление, анализ идеальных явлений носил феноменологический или мистический характер, все же в объяснении родства людей явно преобладал биологизм, а следовательно, и некоторое дикарство, когда любовь соединялась с кровным родством, материнством, духовной и даже физиологической близостью особей. Эти формы близости, как известно, в разных формах бытуют среди животных. Кстати, Заруба постоянно подчеркивал, что животным в общении не свойственно насилие: ни один зверь не позволит себе подчинить самку, если она этого не пожелает, а большинство бед людских как раз и происходит оттого, что первые симптомы разобщенности привносятся вследствие того, что в конечном итоге самки олицетворяют всеобщую родовую цель, во имя которой совершались набеги, резня, войны, экономические потрясения. Выхоленная самка, умащенная благовониями, в мерцающем блеске тончайших дорогих украшений, в ореоле загадочной чистоты, за которой, как правило, ничего, кроме природного скотства или в лучшем случае мистических надежд, не было, становилась яблоком раздора в межличностной борьбе, где предавались не только идеи, освященные религией, но и само кровное родство. Заруба начитывал про все это из разных источников и сожалел о том – это было давно, когда он сожалел,- что не с кем ему было поделиться своими соображениями. Точнее, когда он сталкивался с профессиональными философами, он стеснялся с ними говорить на философские темы родства, потому что однажды попытался лишь заикнуться об этом, как философы разразились таким неприятно-обескураживающим смехом, что Заруба определенно для себя решил: то, о чем он думает, понятно лишь ему одному, а думает он не теоретически потому, что не может освободиться от ползучего эмпиризма. А вот с заключенными он отводил душу, здесь он развивал свои идеи запросто, смело, кругом был очищающий душу лес, величественная тишина, чистое небо, в реках и озерах плавали большие и малые рыбы, и вода была так прозрачна, что были видны на самом дне таинственные трапезы, или игры, или учебные занятия причудливых рыб, которые своими плотными спинками создавали движение различных узоров в волнистой бархатистости водорослей, мха, бесконечном богатстве водного царства. С заключенными Заруба говорил и о женщинах: да, именно они нередко становились поводом или основанием грубейших человеческих правонарушений, притязаний, поводом разрушения родственных связей. В них, в утробах материнства,- ростки святости, и в них – начатки распада. Эти идеи были понятны уголовникам. А к ним Заруба относился с особой симпатией. В них он ощущал родство: они всегда откликались на рассказы гражданина начальника, их родовая суть отразилась в первобытно Примитивных татуировках типа «Не забуду мать родную!». Однажды после одной из конференций, где участвовали философы, социологи и педагоги, Заруба, разгорячившись после нескольких рюмок «Столичной», спросил в упор: