В тот же день нам удалось через вольнонаемных переправить в поселок все наши дневниковые записи. А Лапшин получил два новых взыскания и объявил в порядке протеста голодовку. Сидорчук поставил Лапшина на такие работы, где норму выполнить было невозможно, а это значит – новое наказание. А задание Лапшину дали такое: вырыть две ямы глубиной в три метра, два метра в ширину и два в длину. Норма – два кубометра в день. Морозы были до сорока. Земля глубоко промерзла. Землю нужно было прогревать, и Лапшину сказали:
   – Бери дрова, опилки, пали костры, прогревай, но только времени тебе на прогрев земли не даем.
   – Это незаконно. На прогрев потребуется не менее четырех часов…
   – На это мы не пойдем…
   – Я прошу дать мне технический наряд. Без технического наряда, подписанного техноруком, норму я выполнять не буду… Технорук отказался дать наряд.
   – Рой так,- сказал он.- Можешь считать, что ты у меня получил техническое задание. Даем тебе два дополнительных часа на прогрев земли.
   Лапшин не прекращал голодовку. Каждое утро он отправлял новую жалобу прокурору области с просьбой прибыть в колонию.
   Мы ничем не могли помочь Лапшину. Мы могли бы ему передать еду, но он голодал и кончать голодовку отказывался, пока не приедет прокурор. Ямы под фундамент он долбил, и было жутко глядеть, как он это делает в сорокаградусный мороз. Однажды я подошел к нему совсем близко. Лапшин поднял голову. Голубые глаза его слезились:
   – Это от мороза, старик,- сказал он, пытаясь улыбнуться. Улыбка была жалкой, беспомощной и виноватой.
   – Чем бы тебе помочь? – спросил я.
   – Мне ничем не поможешь,- улыбнулся Лапшин…
   Я знал, мы могли бы его поддержать только одним: мы должны были последовать его примеру. Мы должны были объявить в знак протеста голодовку. Но мы на это не шли, потому что у каждого из нас были свои планы. Я подал документы на УДО. Никольский ждал реабилитации: о ней уже третий раз говорили по зарубежному радио.
   Я подробно написал Любе о наших делах. Следующее письмо Любы меня удивило. Она сказала, что предпринимает меры, чтобы помочь Лапшину.
   А Лапшин между тем, заканчивая работу, свалился.

24

   По колонии пошел слух: Лапшина опустили ( Опустить – изнасиловать, превратить в обиженника.). Ходили разные версии. Одни утверждали, что ночью сам Багамюк вместе с Квакиным и Разводовым, должно быть с ведома начальства, совершили эту гнусную акцию. Другие шепотом говорили о том, что руководил операцией сам Сидорчук…
   С нами Лапшин не хотел разговаривать.

25

   Чувство вспыхнувшей ревности не покидало меня. Когда я узнал, что Максимов вновь пожаловал к Любе, тут же я решил написать, что наши отношения окончены. А потом пришло благоразумие: при чем же здесь Люба?
   Максимов на этот раз не делал предложений. Он просто был в командировке и пришел повидаться. Люба была благодарна ему за то устроенное им свидание со мной и потому не смогла отказать ему поужинать вместе.
   «Во время ужина Максимов,- писала Люба,- набрался как свинья, и я не знала, что мне делать: бежать от него или отправить на такси в гостиницу. Пока я искала такси, Максимов пришел в себя. Он, должно быть, умылся и был свеж как огурчик. Он сказал мне:
   – Я сам уеду. Только два слова. Я серьезно. Хотите верьте, а хотите нет. Но мы видимся с вами последний раз. Я вам наврал: я приехал повидать вас, проститься с вами. Завтра меня не будет в живых…
   – Что за ерунда,- сказала я.
   – Нет, нет, это правда,- сказал он и, представьте себе, заплакал.
   Я стала его утешать. Он посмотрел на меня с такой мольбой и с такой надеждой, что у меня вдруг родилась мысль. Я сказала ему:
   – Как вы можете, такой сильный, такой здоровый… Кругом столько страданий…
   – Меня ничто больше не волнует. Я кончен. У меня нет цели, понимаете, нет. Мне не за что цепляться в этой жизни…
   – Помогите одному человеку, а потом делайте что хотите,- сказала я и осеклась. Такой поворот должен был его ошарашить своим цинизмом. Но он улыбнулся:
   – Вы ему хотите помочь? А стоит он того? Оценит?
   – Нет, не ему,- ответила я.
   Ты бы видел, что с ним произошло! Он посмотрел на меня с любопытством:
   – Кому же?
   Я рассказала о Лапшине. Он усмехнулся и тихо проговорил:
   – Хотел бы оказаться на его месте.- А потом спросил, видела ли я его.
   Я ответила, что не видела.
   Он долго на меня смотрел, а потом сказал:
   – Итак, еще одна соломинка. Еще один шанс. А для чего вам понадобилось просить о помощи Лапшину?
   Я стала объяснять. Он пил, а я рассказывала, как все время вижу перед глазами белую заснеженную плоскость, а посредине яма, и в ней человек. Ломом долбит мерзлую землю. Изредка подходят к нему заключенные, а он виновато глядит на них. Они спрашивают:
   – Может, хватит голодать, земляк?
   А он молчит, и глаза его слезятся и еще виноватее делаются. Некоторые ученые говорят, что способность воспроизводить картины в красках до 1913 года чаще встречалась у людей. Теперь эта способность резко пошла на убыль. Стерлась эта способность. Поблекли образы. Нету видов живой действительности. Только у сумасшедших. Вот и я начинаю, наверное, сходить с ума, потому и маячит перед моими глазами человек в яме, с ломиком или с лопатой в руках.
   Максимов слушал, слушал меня, а потом сказал:
   – Хорошо все…
   – Что хорошо? – спросила я.
   – Может быть, вы и правы, раньше я думал так: одни наживаются на левом, а другие на правом. Одни играют в консерваторов, другие в новаторов, а в общем-то на круг если взять, то для каждого своя борьба есть средство достижения своекорыстных целей.
   – Каких же?
   – Разных. Женщины, например, тоже цель или утоление жажды тщеславия. Или еще какая-нибудь гордыня снедает, гонит человека на лишения, на борьбу. Тот же Лапшин – чего ему надо было? Жил как у Христа за пазухой, а все себе перепортил, изуродовал свою жизнь…
   – Да вы же не знаете!
   – Не знаю. Но убежден: не было у него ничего такого, во имя чего надо было буйствовать, порочить строй, выступать с антисоветчиной…
   – Так не было никакой антисоветчины. Не было и буйства… Была попытка разобраться в противоречиях жизни, я так поняла, и за это их упекли. Разве это справедливо?
   – Его не за это упекли. Вы же знаете, что его упекли по сто семьдесят седьмой статье часть третья. Вы знаете, как звучит эта статья? Изнасилование с применением физического насилия, угроз или с использованием беспомощного состояния, а равно несовер-шеннолетней…
   – Не было никакого изнасилования. Я убеждена в этом.
   – А что же было?
   – Вот бы и разобраться в этом. Я слышала о таких историях.
   – Хорошо, я займусь этим делом,- сказал Максимов.- Но если вы мне понадобитесь, я вас приглашу, и вы, ни о чем не спрашивая, должны немедленно выехать ко мне. Договорились?
   Он смотрел на меня, как удав. Вызывающе смотрел, и я поняла, что он меня испытывает, и я ответила ему:
   – Хорошо, я согласна».
   По мере того как я читал эту Любину исповедь, мне делалось не по себе. Я знал Максимова. Знал его игровой нрав: уж если что решит, то остановить его невозможно. А что он задумал, куда решил втянуть Любу, чего он хочет добиться – этого я не ведал. Только чувствовал: уводит он от меня Любу. Был момент, когда я сел писать письмо, в котором просил Любу не связываться с Максимовым. А потом изорвал письмо в клочья: как будет, так будет…

26

   Позже я узнал о тщательном расследовании, которое провел Максимов. Его материалы были опубликованы, а судьи Лапшина наказаны. Один из разделов этого материала так и назывался: «Подтасовки и фальсификации в приговоре народного суда Энского района». Этот раздел начинался так:
   «Приговор по делу О. И. Лапшина полностью не соответствует ходу судебного разбирательства, его доводы необъективны, противоречивы и свидетельствуют об одностороннем тенденциозном подходе судьи Колотиловой к подсудимому.
   Так, на первой странице, шестой абзац, судья Колотилова умышленно в нарушение ст. 68 УПК РСФСР не указывает точно время «преступления»: «20 октября 1983 года, днем», хотя уже в обвинительном заключении время «преступления» было определено точно – «20 октября 1983 года около 13 часов», что подкрепляется показаниями «потерпевшей» Непрошеной на предварительном судебном следствии ЛД 40-42 (очная ставка), а также в акте судебной экспертизы ЛД 4, ЛД 37-39. Колотиловой понадобилась эта фальсификация, потому что уже в зале суда свидетели защиты доказали алиби Лапшина, который с 12 до 16.00 20 октября 1983 года находился в издательстве «Планета», где вместе с редактором Хрипуном работал над рукописью. Колотилова подделала показания Непрошевой, изъяв ее показания о ее якобы звонке Лапшину в 12.00 и приходе в 13.00 к нему на квартиру, где она находилась с 13.00 до 15.00, что было полностью разоблачено свидетелями защиты.
   Фальсифицированы также «объективные доказательства по делу», в частности, то, что Непрошева опознала голубые плавки Лапшина, в которые он был одет 20 октября 1983 года.
   Однако «потерпевшая» Непрошева в своих свыше десяти упоминаниях дает разные характеристики плавок: сначала они ей показались темно-синими, затем черными, а уже в последних ее заявлениях стали голубыми. На вопрос: «Так какого же цвета были плавки?» – она ответила: «По-моему, однотонные, без рисунка, без строчки и отделки». Между тем плавки Лапшина были отделаны довольно яркой оранжевой двойной строчкой. Поскольку голубые плавки единственное вещественное доказательство, а потерпевшая обратилась в милицию полгода спустя после ее «изнасилования» и не может точно помнить, какого цвета были плавки, то есть не может их опознать, то вряд ли это вещественное доказательство может быть вещественным подтверждением совершенного преступления».
   Максимов также отметил, что в протокол судебного разбирательства умышленно не вошли следующие показания Непрошевой:
   – Я позвонила ему сама.
   – В комнате было жарко, он предложил мне принять душ. Я заперлась в ванной и приняла душ, а он мне крикнул из кухни: «На вешалке висит махровый халат». Я надела халат.
   – Он был очень вежлив, и, когда я ему сказала: «Не надо», он перестал меня трогать.
   – Я выпила четыре стакана вина, но пьяной совсем не была.
   – Мне было приятно, когда он рассказывал об искусстве и гладил меня по спине.
   – Он сказал мне, что может с точностью до микрона определить мой вес. Я сказала, что ни за что он не определит, и мы поспорили. Он поднял меня на руки, я, естественно, обняла его за шею, и тогда он насильно меня поцеловал.
   – Я сказала, что он такой, как все, а я думала, что он совсем другой, а он сказал, что я вешу 51 кг и четыреста грамм. Я сказала ему, что он ошибся ровно на полкило, а потому он проспорил, а я выиграла американку.
   – Он мне не угрожал и не ударил.
   – Никаких следов насилия, то есть синяков, не было.
   – На мне ничего не было разорвано.
   – Был он очень сильный, и я не могла ему помешать.
   – Потом он читал мне стихи и показывал картинки.
   – Я не помню, какая у него обстановка в комнате.
   – Мне моя подруга-одноклассница Китова написала в тетради по физике,- тетрадь уже закончилась, и я собиралась ее выбрасывать,- что если я не напишу против Лапшина, то сама увижу небо в клеточку, а друзей в полосочку…
   – Китова дружит с ребятами из прокуратуры и из милиции. Мы иногда катались с ними на лодках.
   – Китова, еще когда мы были в девятом классе, предлагала мне начать взрослую жизнь, но я отказалась, и мы даже поссорились.
   Максимов встретился с Китовой и Непрошевой. Обе девушки признались в том, что их заставили дать ложные показания. Заставили оклеветать Лапшина.

27

   Я получил восторженное письмо от Любы. Сплошные восклицательные знаки. Все шестое отделение милиции, прокуратура и другие следственные органы замешаны в преступных делах! Оказалась причастной к их преступной деятельности и Лариса Китова. Она участвовала в шантаже, в спекуляции и в каких-то валютных махинациях. И вот тут-то Максимов вызвал Любу. Она нашла Ларису Китову. По договоренности с Максимовым Люба уговаривала ее написать все как было по делу Лапшина. «Я потом тебе расскажу,- писала Люба,- какая история у меня с нею приключилась, но бумагу она все же написала. Какой же подонок этот Аристов! Откуда же берется столько мерзости у людей, наделенных властью?! Когда же это все кончится на нашей земле?!
   А вчера я узнала от сестры Максимова, что сам Максимов смертельно болен: рак. А мне он сказал:
   – Так хорошо на сердце теперь…
   Напиши ему, мой милый, мой любимый, мой самый лучший…»

28

   В «Известиях» появилась статья Максимова, где полностью опровергался приговор над Лапшиным. Мы радовались. А я все время хотел спросить у Лапшина: «Так все-таки у тебя было чего-нибудь с ними?»
   Лапшина, конечно же, реабилитируют. А чем и как реабилитировать его страдания, его душевный надлом?!

29

   В пятницу, перед самым Первым мая, нас освободили от работы и дали задание: написать транспаранты. Была весна. Пели птицы. Мы не торопились заканчивать работу. Хотелось в тишине отдышаться и набраться сил.
   Самый большой транспарант мы повесили над фасадом клуба: «Перестройка – залог нашего обновления».
   Транспарант закрепили на двух больших крючках, которые нам доставили из слесарной мастерской. На одном из этих крючков до отбоя повесился Вася Померанцев. Каким образом Васе удалось незамеченным забраться по лестнице на крышу, закрепить на крючке веревку и повеситься, так никто и не узнал. А нам дали по три наряда вне очереди за то, что мы своевременно не убрали лестницу.

Часть третья

1

   Никольского освободили раньше. О нем рассказало зарубежное радио. Его называли узником совести. Мы проводили Никольского, и нам стало грустно. Я спрашивал себя: «Хотел бы я, чтобы меня защитило зарубежное радио?» Вместо ответа к горлу подкатывался комок: не нужен я зарубежному радио. И чужим не нужен, и своим. Какое же отечество мое? Отечество этих живых, сославших меня? Или отечество миллионов расстрелянных и распятых, замерзших и пропавших без вести? Моя трусливая растерянность настаивает: все же я не с теми, кто удушен и прошит пулями, а с теми, кто жаждет новой выгодной утопической лжи, кто и теперь и тогда честно «строил и перестраивал», ибо всегда я был с отечеством легальным, всегда стоял за ту единственную прописку, которая держала меня в рабстве, угнетала, корежила, давала пинка под зад всякий раз, когда я жаждал вовсе не чрезмерной свободы, а элементарных гражданских прав, элементарной раскованности духа, без которых нет ни любви, ни творчества, ни нормального человеческого самочувствия. Я спросил у Лапшина:
   – А ты хотел бы, чтобы о тебе рассказало зарубежное радио?
   Он рассмеялся и ответил с горечью:
   – Как же грустно и подло все на нашей земле! Мы боимся собственной тени, собственных идеалов. Боимся свободы. Представь себе, я сегодня больше всего боюсь какой-нибудь неожиданности, хотя бы того же радио. Скажем, Никольский там, на свободе, вдруг даст о нас с тобой интервью для какого-нибудь «Голоса». И тогда наше освобождение тихонечко притормозят…
   Но этого не произошло. Нас освободили. Предстояла еще борьба за полную реабилитацию.

2

   Лапшин не мог нарадоваться жизни. А я сдержанно относился к обретенной свободе. Будто ждал чего-то: не верилось, что все позади. Не мог избавиться от страха.
   – Любовь – вот что нас может излечить до конца,- рассуждал Лапшин.- Ты ее обрел, а мне еще предстоит.
   – В народе говорят: «В любви добра не ищи», или: «Любовь зла…»
   Я не хотел верить в злую любовь. Мое утро начиналось с доброй улыбки. Напротив моей кровати висели две фотографии. На одной Люба ликующая: смеялись глаза, губы, ямочки на щеках. На второй – в ореоле грусти. Фотография в свету, но тени густо легли на овал лица, отчего округлились и без того большие глаза, удлинилась тонкая шея. И, несмотря на грусть, в губах светилось едва заметное: «Печаль моя светла».
   Мне действительно везло. Лапшин нашел мне отличное жилье. Он повез меня в дачный поселок Весенний. Дом стоял на окраине. Я верю в приметы. Например, если бы поселок назывался Убийцево или Дураково, я бы туда не поехал. А название этого местечка плюс улочка Жемчужная меня сразу настроили на добрые ожидания. Калитка закрывалась на ключ. Забор был высокий, но не из досок, а из планок, это мне тоже понравилось: после моих отсиделок сплошные заборы навевали тоску.
   Встретил нас мужчина лет пятидесяти, представился Николаем Васильевичем. Затем вышла его жена, Мария Ивановна, дама лет тридцати пяти, накрашенная, несмотря на утро,- должно быть, собралась уезжать в город.
   Хозяева показали мои апартаменты. Мы вошли в крохотный коридорчик, затем была кухня чуть большего размера, однако в нее вместились двухконфорочная газовая плита, столик с двумя стульями и огромный баллон, поименованный хозяином АГВ, что означало газовое отопление. Первым делом мне показали бачок на чердаке, за которым я должен следить: поддерживать в нем уровень воды. А затем мы вошли в узенькую комнату – это и было мое жилье. Поскольку меня брали на роль не просто жильца, а сторожа-жильца, в мои обязанности входило следить за хоромами хозяев и кормить пса по имени Лоск. Огромный пес с длинной мордой, лохматый и сытый, обнюхал меня, я погладил его, и он удостоил меня вниманием: снисходительно вильнул хвостом.
   А вот это продукты для собаки,- хозяйка открыла шкаф и показала на коробки с крупами: перловка, пшено, гречка. Затем распахнула холодильник, набитый мясом и костями.- Это тоже для Лоска.
   Когда хозяева ушли, Лапшин сказал:
   – Все счастье этого дома в Лоске.
   – Это почему же?
   – Пес не жадный, непременно уступит тебе половину своей порции. Хозяева мне так и сказали: «Пусть жилец не стесняется. Варит на пса и на себя одновременно. Мясо всегда свежее».
   – Кем же он работает, Николай Васильевич?
   – Мясником. А жена в бакалее.
   Мы туг же поставили варить суп, Лапшин принес бутылку вина, и у нас получился настоящий пир – новоселье.
   Как же мне хорошо было в этой маленькой бесплатной квартирке! Утром я шел с Лоском на прогулку. Разогревал еду, мы с ним завтракали, а затем я садился за работу. Передо мной светились два маленьких портрета Любы, я был наполнен ожиданием самых радостных событий, потому что рядом со мной была моя Любовь. В половине двенадцатого я открывал почтовый ящик и находил там весточку от Любы.

3

   Идею принес Никольский. Мы встретились, и он сообщил нам, что один престижный журнал готов опубликовать про наши мытарства цикл статей.
   – Они хотят какой-нибудь клубнички? – спросил я.
   – Ничего подобного. Они напечатают все, что мы напишем. Их интересует именно психология насилия, все эти жуткие оборотнические ситуации, когда творится беззаконие, культивируется жестокость…
   – Они не пойдут на обобщения,- сказал Лапшин.- Прессе жареное подавай…
   – Их интересуют именно обобщения. Широкий социальный взгляд на вещи. Собственно, что вы теряете? Вас встретит зам главного редактора этого журнала. Побеседует. Вы расскажете о том, как видится вам будущий материал…
   Я молчал, втайне радовался. Это как раз то, о чем я мечтал: сформулировать главные психологические идеи на фоне тех жутких трагедий, с которыми мы столкнулись в этой жизни.
   Заместитель главного редактора иллюстрированного журнала «Пламя» Владимир Иванович Ронкин говорил с нами предельно откровенно:
   – Тем лучше, если в вашей статье будут элементы исследования и даже данные вашей лаборатории.- Он расхохотался: – Нет, гармоническое развитие осужденных – это же звучит великолепно! Чем быстрее вы напишете, тем быстрее мы опубликуем. Ждем!
   Мы приступили к работе. Каждый писал свою главу, но общий сценарий был мой. Я то и дело звонил Ронкину:
   – Понимаете, нужен сравнительный анализ психологии беззакония прошлых лет, периода застоя и нынешнего времени.
   – Анализируйте. Я еще раз вам говорю: ничего не бойтесь. Пишите на полную катушку. Удалите из своих голов цензоров.
   Я писал. Встречался с друзьями. Монтировал написанное ими. Снова возникали вопросы, и снова я звонил:
   – Понадобился выход в тридцать седьмой год. Это крайне важно.
   – Ради бога,- отвечал Ронкин,- ничем себя не связывайте.
   И мы бросались вновь на наше творение. То, что еще два дня назад мы считали запретным и опасным, теперь, выплескиваясь наружу, переставало казаться опасным и запретным. Развернувшаяся в стране гласность обогнала нас. Мы не только идем вразрез с официальным курсом, мы плетемся в его хвосте. Мы уподобились многим «пострадавшим за правду» спекулянтам, которые теперь зарабатывают себе капитал за счет разоблачений прошлых злодеяний. Я понял: правда, которую разрешают говорить во весь голос, не есть правда. Эта дозволенная правда есть банальность. Или правда применительно к подлости. Я вдруг ощутил, что наше пребывание в колонии вовсе не героизм, вовсе не страдание, а скорее подлость, ибо на самом низу социального падения подлость явственнее обозначается.
   Я сказал своим друзьям:
   – Все, что мы написали, не стоит и гроша ломаного. Здесь нет всей правды, а потому и нет ничего нового. Общество наше переполнено критической ложью, потому она, эта ложь, уже никого и не трогает. Мы не нашли ключа для сравнительного анализа жизни «на воле» и жизни в колонии. Наш Багамюк выглядит обыденным единичным уголовником, а между тем его лик – это целая эпоха. Мы не увидели в нем носителя истинной социалистической авторитарности. И Заруба никак не отражает философию новых заблуждений безнравственного сознания. Мы пошли по накатанному пути: представили себя лучшими людьми этого мира, а между тем, господа, хотите вы этого или нет, а мы такие же подонки, если не хуже!
   – Ну не такие уж,- перебил меня Лапшин.
   – Тебя не туда занесло,- возмутился Никольский.- Что же ты хочешь, чтобы мы покаялись?
   – Покаяние? Это из другого бытия. Это не наш удел. Мы – дети злобных безостановочных действий. Нам уже не удастся замедлить собственный бег. Пока что у нас только одна дорога – в собственную смерть, которая, может быть, искупит что-то. Не покаяние, а искупление – вот что нам нужно. Тот мир, который мы оставили в колонии 6515 дробь семнадцать, переселился в наши души. Мы его частица. Чтобы поведать о нем, нужно вывернуться наизнанку, раскрыть души полностью.
   – В чем ты себя винишь? – сузил свои рыжие глазенки Лапшин.
   – Во многом. И в том, что я вступил в сговор с Зарубой, и в том, что молчал, зная, как издеваются над Васей Померанцевым и ему подобными, то есть мы неплохо устроились в той неприглядной системе. Как пиявки присосались к ней. Мы выискивали различные способы, чтобы облегчить свою участь.
   – А как же иначе? – спросил Лапшин.
   – Что же, надо было нам концы отдать? Да если бы я вас не подкармливал, вряд ли мы сидели здесь! – это Никольский сказал.
   – Мы паразитировали вместе с лагерной элитой. За нас вкалывали несчастные сохатые, которые не имели ни приварков, ни поощрений, дающих право на дополнительные свидания и посылки, ни перспектив на УДО. Мы должны написать о том, как грабили и ловчили, как продавали свой разум, как изощрялись, расписывая новый, коммунистический рай…
   Лапшин и Никольский переглянулись: совсем чокнулся их компаньон.
   – Может быть, ты и прав,- сказал Никольский,- но тогда не будет жертв застоя. А будет группа грабителей. Место библиотекаря, или завклубом, или дневального лички стоит, как вы знаете, две-три тысячи. Если я расскажу о том, кто заплатил две тысячи за то, чтобы я получил место библиотекаря, меня сживут со света…
   – Другого пути у нас нет, дорогие.
   – Ты мог бы пояснее изложить свои предложения? – спросил Лапшин, обращаясь ко мне.
   – Конечно. Мы должны развернуть три пласта нашего бытия. Первый должен отразить связь с прошлым. В сталинских лагерях тоже ведь строили светлое будущее. Говорят, и тогда были свои Ленарки, свои образцово-показательные «хозяйства». Мы с вами создавали новый сталинизм. Мы должны рассказать о том, как зарождалась психология насилия и беззакония, как она въедалась в каждого из нас, как растлевала того же Зарубу и того же Багамюка. Второй пласт – психология жестокости нашего сегодняшнего «свободного общества», которое ничуть не лучше, а может быть, и непристойнее зарубовской казармы. Здесь те же подлецы, те же грабители, те же жулики, которые жили при всех прошлых режимах, которые заинтересованы в том, чтобы создавались Новые Ленарки: чем больше образцовых тюрем, тем спокойнее им жить! И третий пласт – это наша растленность. Чтобы вернуть себе даже подобие благородства, нужно очиститься, избавиться от жадненького и мелкого желания во что бы то ни стало выиграть очередное дельце, избавиться от желания словчить, поступить в соответствии с теми законами, которые осели в нас. Попробуем рассказать о себе ту последнюю правду, которая прежде всего нас самих способна преобразить духовно. Если мы сумеем показать, как в нашем сердце, в нашем разуме соседствуют ложь и правда, зло и добро, как нажитое всеобщее коварство властвует над нами, мы сможем лишь приблизиться к тем родникам духовности, без которых нет жизни.