Проекта еще не было, но место для будущей церкви выбрали. В глубине парка, среди огромных деревьев, неподалеку от оврага.
   – А ведь тут будет хорошо! – согласился Савва Иванович. – Из-за деревьев выйдешь, и вот оно – наше чудо, лебедь белая!
   Мамонтов за всякое дело брался горячо. Уже назавтра спилили несколько деревьев, к великому огорчению Елизаветы Григорьевны. Елизавета Григорьевна боялась, что вдруг церковные власти не захотят дать разрешение на постройку, тогда деревья погублены зазря. Она и в Лавру ездила, и митрополита перехватывала для беседы. Ни разрешения, ни отказа не последовало. Но архитектор Самарин уже к делу приступил, определив, какие нужны материалы и сколько. Ямы под фундамент начали копать.
   На троицу 31 мая Савва Иванович записал в «Летописи»: «Вопрос о церкви сделался первенствующим. Пользуясь плохой погодой, весь день просидели за столом с чертежами и рисунками. Все соглашаются на том, чтобы выдержать в постройке стиль старых русских собориков. Церковь будет во имя Спаса Нерукотворного».
   В тот день рисованы были шатры и пятиглавые храмы, с галереями и папертями. Храмы готические и в духе Айя-Софии, бесстолпные. И, конечно, с колоннами, с многоэтажными колокольнями, в духе тех, что строились во славу побед в 1812-м.
   – Пойду-ка я домой схожу, – сказал Васнецов, – у меня там нарисовано…
   И принес листок, а на нем храм – с одним куполком. Вроде бы махонький, но могучий, простой очень, а красиво. Главное, не для потехи – для молитвы.
   – Я в уме новгородский Спас держал, – признался Васнецов, – тот, что в Нередицах.
   – Голосую за Васнецова, – поднял руку Поленов.
   – Мне нравится, – согласился Савва Иванович. – Но подождем, что Елизавета Григорьевна скажет.
   Елизавета Григорьевна была в гостях в имении брата Саввы Ивановича Анатолия. Приехала к обеду. Посмотрела на рисунок Васнецова.
   – Это так по-русски, – сказала она.
   Вечер закончился замечательно. Вдруг приехал университетский товарищ Саввы Ивановича Петр Антонович Спиро, по профессии физиолог, по призванию музыкант. Напелись всласть. И. Даргомыжский с Мусоргским звучали, и русское народное… Васнецов – счастливый победитель зодческого конкурса – был в ударе, спел вятскую песенку, душещипательную:
 
Снеги белые, пушистые
Покрывали все поля,
Одного лишь не покрыли:
Поле горя моего.
 
   Спел, да спохватился. Поленов траур носил. В марте после тяжелой болезни умерла любимая его сестра Вера. Улучив момент, Васнецов подошел к Василию Дмитриевичу.
   – Прости, Вася.
   – Да за что же?
   – Ах, Вася!
   – Нет, ты не думай… Мне хорошо в Абрамцеве, среди вас. Меня врачует весь этот шум, вся эта жизнь. От смерти в жизни спасение. Только в ней. Постройка храма меня тоже очень утешает. Моя работа здесь в память о Вере. А сколь долгая это будет память, и о Вере, и о нас самих, от нашей душевной щедрости зависит.
   – Как хорошо ты сказал, – обрадовался Васнецов. – Мы ведь и не задумываемся над тем, что у нас выходит из-под кисти. Думать-то думаем, но совсем иначе. А ведь действительно, что мы сделаем, то и останется. То и есть наше. Ведь кому какое дело, в квартире ли мы жили или в собственном доме, что пили, что ели, как одевались. Наши картины станут самим временем. Это, кажется, один Третьяков и понимает.
   – А ведь если все это помнить, пожалуй, и не напишешь ничего. Ответственности перепугаешься, – сказал Поленов. – Потому-то, верно, и считается, что вся художественная братия – дурак на дураке. Все-то нас судят, все-то нам указывают. А мы – терпи да от своего не отступайся.
   Они вышли на улицу. Ночь была жгуче-темная, звезды сияли яростно.
   – Мороз будет, – сказал Васнецов.
   – Какой мороз! Май кончается.
   – В полуночной стране живем.
   – А я как раз югом грежу. Хочется изведать жара пустынь. Дорогами Иисуса Христа хочу пройти… Что бы там ни говорили, но нет истории более человеческой, чем история Иисуса Христа. Я не о религиозном чувстве, я о гуманистической сущности этого величайшего из образов. Ге драму ищет, а я гармонию. Отдать жизнь во благо других – это и есть «сё человек».
   – А каково было матери? Если бы у меня хватило силы, я бы написал Богоматерь. – Васнецов тихонько засмеялся, и очень грустно. – Бодливой козе рога бы, да бог не дает… А холодно! Домой пора.
   Попрощался, пошел по выбеленной морозом тропинке. Шел и на звезды смотрел.
   – Ну, что мне предстоит-то? – одними глазами спросил празднично сверкающее небо. – Скоро ли мои богатыри поскачут по белу свету? А что потом?
   И увидал, как фосфорически сверкнули глаза впереди. Волк? Остановился. Поднял камень, метнул.
   – Мяу-у! – дурным голосом завопила кошка. Даже головой покачал: ну, герой, кошку за волка принял. И обрадовался. Надо Ивана-царевича написать, на волке. Как царевну от Кощея увозит. Чудесная картина может выйти. Абрамцевские дубы, ахтырские глазастые цветы…
   Весело поглядел на звезды.
   – Спасибо за подарок!
   Обуяла работа. Холст для богатырей был взят богатырский: 295,3 X 446. Каждое утро из конюшни приводили Лиса, приходил Дрюша Мамонтов. С него Виктор Михайлович писал младшего богатыря Алешу Поповича. Дрюша, может быть, был слишком молод для богатыря, – совсем еще мальчик, но Васнецов хотел ухватить в этом образе – беззаботность. Скакать и биться хоть сейчас готов, пусть только укажут, куда скакать, кого воевать. Для этой готовности сразу и детали нашлись: лук со стрелою в одной руке наготове, а в другой руке плетка. Стеганул коня – и пошел богатырским скоком по степи врагу наперерез. Сразу пришло и движение для богатырей. У Добрыни тоже должно быть оружие наготове, а вот Илья торопиться не будет. Умудрен жизнью и боевым опытом. Он, прежде чем скакать и бить, обязан взвесить и вражескую силу, и свою тоже. Враг коварен, может в западню поймать. Если уж бить врага, то крепко и наверняка.
   А между тем церковь строилась. Да так быстро, как только в сказках бывает. 31 мая еще прожекты рисовали, а 7 июня Мамонтов записал в дневнике: «Кладка в настоящее время доведена под крышу с трех сторон, только двойное северное окно задержало кладку, но г. настоящее время колонны готовы, и завтра окно будет сделано и начнут делать своды».
   Пора было подумать о внутреннем да и внешнем убранстве храма. Поленов предложил поехать в Ростов Великий и в Ярославль, расхваливая красоту и оригинальность тамошних храмов.
   Отправились всем абрамцевским табором. Тихое озеро Неро отражало, прихорашивая, древний ростовский Кремль. В Ярославле дивились соседству великой Волги, с напором летящей мимо города в неоглядные дали, и совсем деревенской, недвижимой, в кувшинках, речки Которосли.
   Храмы Ярославля были все стройные, купола держали высоко, гордо. Каждая церковь в изразцовых поясках, где под крышею, где вокруг окон. Изразцы сверкали новехонько, а им уж более двухсот лет.
   Поразили росписи в храме Ильи Пророка необычайностью тем, сочностью красок. Постояли на каменных плитах монастыря, сохранившего России «Слово о полку Игореве».
   Вернулись в Абрамцево полнехонькие, как короба. Поленов занялся проектированием алтаря, а Васнецов, сделавший рисунки рельефов для окошек, увлекся камнерезаньем. Тотчас каменотесами заделались и все обитатели Абрамцева. Даже Елизавета Григорьевна взялась за резец и молоток, и Петр Антоныч Спиро, и репетитор мамонтовских школяров студент Юркевич.
   Уже в конце июля каменные работы были завершены. Оставалось покрыть крышу и написать образа. С крышей было просто, завезли железо и покрыли, а вот с образами художники не поторапливались. Один Репин, вспомнив молодость, любовно писал «Спаса Нерукотворного».
   Васнецов же с головою ушел в своих богатырей, да так преуспел, что осмелился устроить вернисаж.
   В Абрамцеве людей на все хватало: на труд, па искусство, на отдых и на игру.
   Савва Иванович, строитель железных дорог, строитель церкви, сел, да и накатал за несколько дней комедию, названную им «Каморра». Сюжет ее был незатейлив. Каморра – это шарлатаны, которые, обирая русских туристов, тем не менее устраивают их личное счастье. Место действия Италия, а значит, много темперамента, много нелепицы и каламбуров.
   Декорации снова написал Поленов, он же играл Джеронимо, одну из главных ролей комедии.
   Поленов и Мамонтов предводительствовали в театре, пьеса, как всегда, была слеплена и поставлена наспех, за пару недель, представление состоялось 24 июня. Репин в то лето властвовал над полями и лесами Абрамцева, хотя жил в Хотькове. Все иное население усадьбы и деревни было охвачено военными действиями.
   Васнецов со своей командой сидел в засаде. К нему подполз Дрюша.
   – Смотрите туда! Они там! Они готовят атаку.
   – Вот что, – решил командир, – бери самых ловких, по оврагу зайдешь им в тыл, и, как только мы завяжем сражение, выскакивай и забирай их знамя.
   – Слушаюсь!
   – Сидеть, глядеть в оба! – отдал команду Васнецов, наблюдая за лесом через поляну: кусты там и впрямь шевелились подозрительно.
   И тут кто-то из васнецовских увидел «противника» и, охваченный восторгом боя, выскочил на поляну.
   – Ура! – кричал мальчик. – Ура!
   Несколько человек последовали за героем. Навстречу этой горстке со стороны противника высыпала целая армия.
   Впереди, размахивая деревянной саблей, скачками мчался Репин.
   – Эге-гей! – кричал он своим. – Сарррынь на кичку! Гоп! Гоп!
   – Вперед! – послал войско Васнецов на выручку своим недисциплинированным храбрецам. И побежал сам, забыв прихватить оружие.
   – Эге-гей! – вопил Репин, бросаясь на предводителя вражеского отряда, занося саблю над головой.
   Васнецов остановился.
   – Илья, да ты меня пополам рассечешь. Глаза-то как сверкают.
   – Черт побрал! – сказал Репин, втыкая саблю в землю. – И впрямь завоевался. Однако почему ты без оружия? Вот что – война есть война: ты – мой пленник.
   – Ладно. Пленник, так пленник.
   – Оружие сдавай!
   Виктор Михайлович поглядел вокруг себя, поднял палку и положил ее к ногам победителя.
   – Теперь по правилам?
   – Все в порядке.
   И тут из леса, где укрывался противник, раздались радостные вопли победы. Сражавшиеся на поляне герои повернулись на крики. Из леса выбежал Дрюша с плененным знаменем в руках.
   – Победа! – звенел он на все Абрамцево. – Победа!
   – Прохлопали! – ахнул Репин и, прищурясь, глянул на Васнецова. – Обхитрил, длинный! Начисто обхитрил.
   Случился тихий вечер, без споров, без остроумничанья, даже без музыки. Сидели в гостиной, занимаясь своими делами. Дети строили из специального набора кубиков дворцы. Елизавета Григорьевна и Наташа Якунчикова вышивали хоругви, рисунки к ним сделал Поленов. Савва Иванович карандашиком набрасывал портрет Наташи. Он снова вспомнил о скульптуре. Александра Владимировна листала старые номера «Живописного обозрения», Поленов молчал и слушал.
   В чтецах нынче был Васнецов. Для чтения избрали «Купца Калашникова», а Виктор Михайлович в «Калашникове» души не чаял. Читал он поокивая, глуховато от волнения:
 
Отзвонили вечерню во святых церквах;
За Кремлем горит заря туманная;
Набегают тучки на небо, —
Гонит их метелица распеваючи;
Опустел широкий гостиный двор.
Запирает Степан Парамонович
Свою лавочку дверью дубовою
Да замком немецким со пружиною;
Злого пса-ворчуна зубастого
На железную цепь привязывает…
 
   – Какая тревога за всей этой картиной. Все обычно, а жизнь уже сломана. – Васнецов отирал слезы. – Всякий раз на этом месте горло перехватывает.
   Присловье читал и разудало и весело, но смертной тоской веяло и от удали, и от веселости.
 
Ай, ребята, пойте – только гусли стройте!
Ай, ребята, пейте – дело разумейте!
Уж потешьте вы доброго боярина
И боярыню его белолицую.
 
   Концовку читал спокойно, никак не окрашивая голос, а у слушателей по спине мурашки бежали.
 
И казнили Степана Калашникова
Смертью лютою, позорною;
И головушка бесталанная
Во крови на плаху покатилася.
Схоронили его за Москвой-рекой,
На чистом поле промеж трех дорог,
Промеж Тульской, Рязанской, Владимирской.
И бугор сырой земли тут насыпали,
И кленовый крест тут поставили.
 
   Чтение кончилось, но те, кто слушал, пошевелиться и то не смели. Виктор Михайлович отер лоб платком.
   – Такое чувство, словно над обрывом стою.
   – И я тоже почувствовала себя над обрывом! – откликнулась Наташа Якунчикова. – Господи, что же это за наваждение? Что это такое?
   – Художественность, – сказал Мамонтов.
   – Честность, Савва Иванович! – воскликнул Васнецов. – Милая честность! За нее бы поцеловать человека и все ему простить. Ан нет! Честен – так получай! И кнут, и казнь! Л самая пущая гадость во всем этом, что все слезами обливаются: гонитель, палач, зрители. Знали бы вы, как я ненавижу зрителей. Зрителей! Палач – человек подневольный. Правителю бычий пузырь власти, надутый, глаза застит, а ведь зритель-то все понимает, и ни с места. Никогда правого не защитит. Никогда!
   – Да ты бунтарь! – засмеялся Мамонтов.
   – Он – Калашников, – сказал Поленов.
   – Да вы все у нас рыцари! – улыбнулась Елизавета Григорьевна и увидала благодарные влажные глаза Наташи.
   Она, бедная, без памяти и без надежды была влюблена в Поленова, а у того весь мир на Климентовой сошелся. Снова наступила тишина, и все поглядели на темные окна. За окнами свершалось теперь таинственное преображение: лето перетекало в осень.
   – Август, – сказала Наташа.
   Савва Иванович пошел проводить Васнецовых до «трех сосен». Половина неба была закрыта облаками, а другая половина в звездах.
   – Летит! – вскрикнула Александра Владимировна.
   – Август, – сказал Савва Иванович. – Звездопады в августе – обычное дело. Хочу все тебя спросить, Виктор… Вам ведь тесно. Не очень помешает, если мы террасу пристроим?.. На следующий год Яшкин дом снова ждет тебя, если Абрамцево не надоело.
   – Спасибо, Савва!.. Мне ничего не помешает. Тем более что я собираюсь на недельку отвлечься от богатырей. Нельзя, чтоб работа приедалась. Пора ведь образа для церкви писать. За мной сам Сергий Радонежский. По Лавре хочу побродить.
   – Погода-то! Совсем солнца нет!
   – Для думанья хорошо, что солнца нет. Глаза не слепнут.
   – Правду тебе скажу: удивляюсь твоим богатырям, и очень счастливо удивляюсь. На моих глазах ты сам в богатыря вырос. Еще в какого богатыря!
   – Савва!
   – Ну что Савва! Критика дурит? Погоди печалиться. Это еще не беда, когда ругают. Вот когда хвалить начнут – тогда беда. Мед, он липкий! И вымажут, и перекормят. А перекормленный медом зритель много хуже зрителя незрячего.
   – А может ли незрячий быть зрителем? – улыбнулась Александра Владимировна.
   – Еще как может! – в один голос сказали и Савва, и Виктор.
   Среди дня пришел Репин. Виктор Михайлович латы на Алеше Поповиче выписывал.
   – Привез Мамонту подарок! Моего Пирогова. Форму отлили чудесную: оба экземпляра один к одному. Второй думаю университету подарить. Я зимой скуки ради хочу лекции послушать… А вообще, скажу тебе, надоела мне матушка-Москва, как горькая редька. Ой, Витя! В России, если есть где жизнь, так только в столице. Дремучие у нас люди. Даже те, что с университетами, с Сорбоннами! Встретил вчера в Москве Третьякова с Григоровичем. Григорович в Петербург зовет. Обещает квартиру при музее. Я бы поехал. На Григоровича, впрочем, надежда малая, слишком он легок на слово. Сказал и забыл. Но Москва для меня исчерпана. Закончу «Крестный ход» и… Может, вместе подадимся?
   Васнецов смотрел на Репина серьезно.
   – Быстрый ты человек, Илья. Ну, куда я от этого? – рукою показал на полотно. – Это, Илья, мне Москва дала.
   – Москва, Москва! Она не приняла ни тебя, ни меня.
   – Значит, не из торопких. Ничего, примет. Я Москву домом ощущаю. Будут деньги, обязательно построю себе дом в каком-нибудь переулке. Москва – переулками красна. Сошел с тротуара – и вот она тебе и деревня, и Россия.
   – Домосед ты, Витя!
   – Домосед, но бездомный.
   – А я – кочевник. У меня степь в сердце. Что же до богатырей, то ты прав – это у тебя крепко, крупно. Хороша троица! В искусстве теперь тоже есть три богатыря.
   – Ты, я, а третий кто? – хохотнул Васнецов.
   – А Суриков! Подходит?
   – Подходит. Только у каждого из нашего брата своя троица.
   – Пускай их тешатся. А троица та, что я назвал. Знаешь, что я теперь пишу? Человека, вернувшегося с каторги. Из образованных.
   – Нашел время! Это после первого-то марта?
   – Ко времени! Смотришь, их высочества поглядят, да и вернут кого-то. Ну, ладно, богатырствуй! Побежал. А помнишь, как впервые встретились? Ты Гомера нарисовал. По Академии гуд, вокруг толпа, Куинджи кудрями трясет: новый гений.
   – Смешные мы были!
   – Мы были то, что надо. Мы хотели быть гениями, и если еще не стали ими, так станем. Время у нас есть!
   И улетел, как птаха, быстрый, легкий, счастливый.
   Стоял перед «Троицей» Рублева. Стоял, как перед чудом! И чудо это по простоте, красоте, по естеству своему было равным радуге, звездному небу, утру. То был сам круг жизни. Фигуры трех ангелов явственно обозначали этот круг. Осыпавшаяся, переродившаяся за века краска не губила впечатления, а только его усугубляла. Синее – как вздох ребенка, вишнево-красное – мало что само по себе величествественно, оно у смотрящего все гордое в нем, все высокое, все, что и есть в человеке, – бог, оживляет и поднимает со дна души. Золотые лица ангелов, их глаза, устремленные в самих себя, в свою тихую скорбь, были воистину вечными.
   Васнецов вышел из храма и сколько-то времени простоял на площади, прежде чем глаза стали доносить до мозга живую жизнь вокруг: старец монах, молоденький послушник, бабы в лапоточках, дамы с кавалерами.
   В киосках шла торговля. Стояла очередь за святой водой. Все это было человеческое, хорошее, милое. Но это была суета сует. И всю эту жизнь привел в движение, не ведая о том, монах Сергий, прозванный Радонежским. Каким он был? Суровым и неприступным: ведь подвигнул Русь на противостояние, без него не хватило бы у князя Дмитрия духу выйти на Куликово поле. А может, был он, как агнец. Кротость тоже воспламеняет, поднимает сильного на защиту слабого. Главное, человек он был!
   – Радонежье! – вслух сказалось, радуя праздником звуков. – Радонежье.
   Почему-то представил осины с рыжими наростами лишайников, серое небо, остуженную осенним хладом воду.
   Церковь в Абрамцеве была построена, и вот тут наконец пришло разрешение на ее строительство. «Закладку», то есть освящение места и торжественный молебен назначили на первое сентября, совместили с празднованием дня рождения Елизаветы Григорьевны.
   Отликовались – и на зимние квартиры. «Богатыри» требовали иного простора, Васнецов снял квартиру теперь уже на Таганке, на Воронцовской улице.
   Близилось открытие Всероссийской художественно-промышленной выставки, о которой много хлопотал Михаил Петрович Боткин. Художники давали на нее самое лучшее. Васнецову хотелось быть на выставке и хорошо представленным, и вполне новым. Он взялся за новый вариант «Витязя на распутье» и, видимо, потому, что вкладывал в эту картину тревожащую его мысль. Это была подсказка властям, и прежде всего новому царю: чем куда бы то ни было подвигать Россию, подумали бы…
   Васнецовский витязь не скачет сломя голову дорогой непрямоезжею, стоит. Дума его тяжкая, а вокруг не чужая земля – Русская.
   Кроме «Витязя», Виктор Михайлович готовил к выставке «Аленушку», переписывая некоторые неудачные места, и «Акробатов». Поспешал он с «Тремя богатырями». Преподаватель Академии художеств Иван Федорович Селезнев писал Чистякову 10 декабря: «Вчера я был у Васнецова – видел его картину, вещь прекрасная; типы богатырей замечательные, в особенности хорош Илья Муромец. В живописи он тоже сделал успехи…»
   Однако картина на выставку не попала. Почему? Да, может, потому, что в Москве не было Поленова.
   Процитируем письмо Василия Дмитриевича от 8 ноября 1881 года. Вот что он писал Адриану Викторовичу Прахову в Петербург: «Сегодня узнал я от Саввы, что Вы собираетесь в странствование на Восток, правда ли это? Я ведь тоже имею намерение предпринять такое же путешествие, и если почему-либо это не расстроит Ваших планов, то я был бы несказанно рад совершить его вместе с Вами».
   Поездка на Восток состоялась. Уже в декабре Поленов, Прахов и Абамелек-Лазарев были в Каире. А между тем приближался Новый год. В доме Мамонтовых на Садовой затевали очередной спектакль. Да какой! Савва Иванович решил ставить «Снегурочку» Островского. Декорации ко всем прежним спектаклям писал Поленов. Кто-то должен был заменить его. И кто же, как не самый близкий дому человек, кто, как не Васнецов? Правда, маленькое «но» имелось: Васнецов понятия не имел, что такое сцена, декорации, театральные костюмы. Да у руля-то театрального предприятия стоял Савва Мамонтов. Тот преград не ведал и сомнениями не терзался.
   Васнецов отнекивался, но Мамонтов был неумолим, и «под вдохновляющим деспотизмом» работа пошла сначала помаленьку, а потом уж и ночей не хватало. Где уж тут о «Богатырях» думать?
   Написать надо было четыре декорации: Пролог, Берендеев посад, Берендееву палату и Ярилину долину. Да еще костюмы.
   Дело, как всегда у Мамонтова, было задумано и совершено с размахом.
   В Тульскую губернию отправили одного из служащих специально для закупки у крестьян старинных костюмов, вышивок, домашней утвари.
   Заведование костюмерной и бутафорией взяла на себя Елизавета Григорьевна, и за две недели все у нее было готово.
   А Васнецов одолел под восхищенными взглядами Саввы и Ярилину долину, и Берендеев посад. Изощрялся выдумкою, рисуя Берендееву палату, а вот Пролог у пего не пошел.
   – Отдохнуть нам всем надо! – решил Мамонтов и увез Васнецова на денек в Абрамцево. – Ты заодно деревяшки поглядишь. Может, пригодится что для Палаты.
   Истопник обрадовался приезду хозяина, набил печи дровами. Холодный, отчуждающий воздух быстро стал домашним, но в пустых комнатах хозяйничали все-таки не люди, но вещи.
   – Музеем веет, – сказал Васнецов. – Летом этого не чувствуешь, а сейчас и стены, и мебель так и тычут тебе, что ты – тоже не вечен, что здесь до тебя бывали Аксаков, Гоголь… Господи, Гоголь!
   Мамонтов, стоя у окна, сказал серьезно:
   – Ничего страшного. Были здесь они, теперь – мы. Погляди, какая луна на дворе.
   – Пойду пройдусь, – спохватился Виктор Михайлович и быстро добавил: – Может, что и подгляжу…
   Дубы теснились, как отступающая рать. Их сучья, похожие на руки, вскинуты вверх, словно они загораживались от света…
   Васнецов пошел в сторону Яшкиного дома. Просторная поляна была светла и пустынна. На самой середине стояла закутанная в белую шубу елочка. Вершина ее от снега была свободна и сверкала иглами инея.
   – Вот она моя Снегурочка!
   В ночь перед рождеством, 6 января 1882 года, домашний театр на Спасско-Садовой был полон.
   Александра Владимировна, когда пошел занавес, от страха и волнения опустила голову, закрыла глаза и услышала – тишину. Глянула, и дыхание в груди застряло: нежная зимняя лунная ночь, искры инея на сугробах и влажный ветер на деревах. От засыпанной снегом коряги отделилась странная фигура, и все тотчас поняли – Леший.
 
Конец зиме, пропели петухи,
Весна-Красна спускается на землю.
 
   Наконец-то зрители перевели дух и улыбнулись, приветствуя и принимая сказку. Весна обрадовала красотой и нарядностью. Это была непривычная красота, красота давно минувшего времени, но ее приняли и полюбили.
   Залу охватило нетерпение: каким-де великолепием сразит наповал Мороз? А он явился в просторной длинной холщовой рубахе с серебряною искоркою кое-где. В рукавицах, без шапки. Белые космы дыбом стояли над высоким лбом, белая борода во все стороны.
   – Весна-Красна, здорова ли вернулась? – раскатывая кругленькое вятское «о», спросил певуче хозяин зимы.
   – И ты здоров ли, Дед Мороз?
   – Спасибо! – улыбнулся простецки, но продолжал, крепчая в слове:
 
Живется мне не худо. Берендеи
О нынешней зиме не позабудут,
Веселая была; плясало солнце
От холоду на утренней заре,
А к вечеру вставал с ушами месяц.
 
   Морозу – Васнецову аплодировали с восторгом. Хорош был дедушка! Хорош! Всеволод Саввич Мамонтов вспоминал на старости лет: «„Любо мне, любо, любо“, – слышится мне его голос».
   А ведь этой реплики у Островского нет. Стало быть, и к месту была, и сказана с таким чувством, что запала в юную душу на всю жизнь.
   И уходил Мороз – Васнецов замечательно, не угрожая. В голосе его звенело лукавство и молодечество, когда произносил он свои последние слова:
 
Прощай,
Снегурочка, дочурка! Не успеют
С полей убрать снопов, а я вернусь.
Увидимся.
 
   В этом «увидимся» звучала отцовская тревога, надежда и предупрежденье всем, кто мог Снегурочку обидеть.
   Радостные слезы сжимали сердце Александры Владимировны: как же он талантлив, милый ее верзила! Во всем талантлив! В самой жизни талантлив и даже тут, на сцене.
   Рецензий на домашние спектакли не пишут, мало ли кто и как веселится? Рецензий на «Снегурочку» у Мамонтовых тоже не было, но остались свидетельства. И какие! Репин еще 20 декабря 1881 года, увидав не спектакль – одни только рисунки для костюмов, пришел в восторг, а так как его кипучая душа желала все прекрасное, доброе, нужное немедленно внедрить в повседневную жизнь, то он тотчас и написал Стасову: «Не могу не поделиться с Вами одной новостью: здесь у С. И. Мамонтова затеяли разыграть „Снегурочку“ Островского. Васнецов сделал для костюмов рисунки; он сделал такие великолепные типы, просто восторг!!! Мне, казалось бы, этими рисунками надобно воспользоваться для оперы Римского-Корсакова. Я уверен, что никто у Вас не сделает ничего подобного».