– Виновны! Тысячи раз виновны! – поднял руки Трапицын. – Но теперь мы – лучшие слушатели.
   – Сегодня собирались читать девятую статью «Очерков гоголевского периода», но уже все устали, и решено ограничиться вступлением и страницами о славянофилах.
   Вступление Мария Егоровна читала сама. Ее голос зазвенел, заблистали глаза, когда она произносила:
   «Люди живого, настоящего, выступайте же вперед бодрее, решительнее, сильнее!»
   Тут чтение, едва начавшись, прервалось, потому что всем хотелось поговорить. И все стали говорить, один другого умней, бесстрашней и, главное – складно.
   Кудлатый вновь принялся читать стихи, а все должны были угадать автора.
 
Преданность вечно была в характере русского люда.
Кто же не предан теперь? Ни одного не найдешь.
Каждый, кто глуп или подл, наверное, предан престолу;
Каждый, кто честен, умен, предан, наверно, суду.
 
   Угадали: Михайлов. Все, да не все. Васнецов о Михайлове только слышал, от того же Красовского.
   Стихи, так стихи. Стали декламировать по кругу. Васнецов слушал с удовольствием, стихи забористые, хлесткие.
 
Общество было весьма либеральное,
Шли разговоры вполне современные,
Повар измыслил меню гениальное,
Вина за ужином были отменные,
Мы говорили о благе людей,
Кушая, впрочем, с большим аппетитом.
 
   Эти стихи Курочкина не без иронии преподнес собравшимся ехидный Трапицын.
   Сатирик из «Вятских губернских ведомостей», выразительно поглядывая на семинариста, прочитал из Огарева:
 
Я не люблю попов, ни наших, ни чужих —
Не в них нуждаются народы.
Попы ли церкви, иль попы свободы —
Все подлецы. Всех к черту! Что нам в них?
Наместо этих иноков бесплодных
Давайте просто нам – людей свободных.
 
   Васнецов вспыхнул, но сказать было нечего. И он сидел, сжимая руки.
   – Ваша очередь, – обратилась к нему Мария Егоровна и дружески положила свою руку на его плечо.
   Минуту назад Васнецов судорожно перерывал свою память и ничего, кроме Пушкина, вспомнить не мог. И тут осенило: вспомнилось, как дедушка Кибардин однажды прочитал отцу:
 
Тюрьма мне в честь, не в укоризну;
За дело правое я в ней.
И мне ль стыдиться сих цепей,
Коли ношу их за Отчизну.
 
   Мария Егоровна посмотрела ему в глаза и сказала, улыбаясь:
   – А вы, оказывается, совершенно наш.
   – Васнецов! – воскликнул Трапицын. – Нарисуй портрет Марии Егоровны. Это ведь грех – не запечатлеть такую красоту!
   – Перестаньте, Трапицын! Вы только смущаете милого, скромного человека.
   – Человеком он может быть и милым, и скромным, и даже немым, как рыба, но коль он художник, так сам должен просить вас об одолжении позировать ему.
   – Я не откажу и даже сама попрошу написать портрет с меня, если Виктор Михайлович не против?
   – Я… не знаю, – снова запылал Васнецов. – Это очень непросто. Вернее, это возможно, но скоро никак нельзя. Вы – сложная.
   – Да чем же, господи?
   – Тем, что красавица! – ввернул словцо Трапицын.
   – Нет! Нет! – запротестовал Васнецов. – То есть и это, конечно. Но в лице у Марии Егоровны столько перемен в минуту. Она давеча, когда о попах читали, даже совершенно некрасивая была. От сердитости, а потом, в одно и то же мгновение, гневалась на чтеца и была согласна с ним, меня жалела, что-то наперед решала и решила… Ужасно сложно написать такое лицо.
   – А вы рискните! – сказала Мария Егоровна.
   – Я бы, может, и рискнул, но ваше лицо прежде чем рисовать, надо знать. Надо много смотреть на него.
   Он опять всех насмешил, но Мария Егоровна строго поглядела на своих друзей и сказала:
   – А вы бывайте у меня. Они все ходят, смотрят. И вы приходите. И даже тогда, когда их не будет.
   – Мне очень даже хочется посмотреть на вас, когда вы будете одни! – сказано было так искренне и простодушно, что съязвить даже у Трапицына язык не повернулся.
   Портрет Марии Егоровны Виктор Михайлович написал.
   К сожалению, Селенкина – страница в биографии Васнецова если не совсем белая, то все-таки очень скупая, хотя краеведы настойчиво утверждают, что Мария Егоровна – это первая большая любовь Виктора Михайловича. Может, так оно и было, но гадать не станем.
   Портрет Селенкиной датируется 1868 годом. Известно, писательница печаталась в разных журналах, и в таком солидном, как «Вестник Европы». В литературной судьбе Марии Егоровны принял участие В. Г. Короленко. Это было уже в восьмидесятых годах, но в ее жизни есть горькая строка, которая, видимо, отразилась, и весьма существенно, на судьбе Васнецова.
   Впрочем, об этом в своем месте.
   На раннем майском румяном рассвете долетела до спящей Вятки через стены каменные и деревянные, через сны сладкие и тяжкие уж такая звонкоголосая трель, что многим в дреме почудилось: Жар-птица. И всяк вятич проснулся и ждал. Ответили. Да еще как разбойно! От такого посвиста листья с дерев падают. А вот кто-то – тоненько, как лягушонок: «Тру-уу-у! Труууу!»
   Свистунья!
   Пришла Свистунья в Вятку. Праздник ни в какие календари не записанный, но чтимый всем вятским народом. Веселая память по событию не только невеселому, но и горькому.
   Когда, точно никто уж не знал, то ли во время Батыева ига, то ли позже, а может, и ранее, но ждали хлыновцы врага. К отпору приготовились, позвали на помощь устюжан.
   И вот ночью случился бой. Да прежестокий. Утром только и разобрались, свой своего колотил. Тогда-то и пришло на ум – свистки делать.
   О том, что свисток принадлежность ратного снаряжения, забылось, стал свисток – свистулькой.
   Мастерицы из Дымковской слободы десятками и сотнями приготовляли расписную свою забаву к майской Великорецкой ярмарке.
   Братья Васнецовы спешили на Раздерихинский овраг. С обеих сторон уже собралась молодежь. Пересвисты. Перекидки. Овраг широк, надо иметь немалую сноровку, чтобы перебросить свисток на другую сторону.
   Снуют лоточники, книгоноши с лубками. Нарядная публика глазеет. Праздник.
   Уже трое Васнецовых в Вятке. Николай, Виктор, Петр. Осенью приедет в училище Аполлинарий. Правда, Николай выпускник, но зато на подходе еще двое: Аркадий и Александр. Возможно, Аркадий уже в этом году приедет вместе с Аполлинарием, Аполлинарий пойдет во второй класс, Аркадий в первый.
   Спасибо, учеба бесплатная! Где бы отцу столько денег набраться, чтоб всех шестерых выучить? На куличах да пасхальных красненьких яичках капитала не скопишь.
   Виктор поглядывает, смеясь глазами, на Петра и Пи-колу. Один уж совсем бородатый дядя, но увлечены одинаково.
   Свистят! Кидают! Ищут переброшенные свистки.
   Виктор тоже занят поисками, но в богатырской забаве участия не принимает. Ему жалко расстаться с находками. Вот Олень – Золотые рога. Ушки черненькие, хвостик черненький, копытца. По груди и ногам кружки в линию. Желтый с оранжевой сердцевинкой, черная точка, оранжевый кружок, опять черная точка, и повтор. Совсем просто, но олень и впрямь смотрится благородным.
   А вот – индюк. На хвосте сама ярмарка. И не больно заковыристо: малиновое перо, синее, кое-где – золото. Поглядишь – улыбнешься. Попробуешь понять, отчего улыбаешься, не поймешь.
   – Наши семинаристы тоже здесь, вся Вятка здесь!
   Виктор вздрагивает, роняет свистульку. В пяти шагах от него сразу два архиепископа, один свой, вятский, а другой – виленский, из ссыльных, Адам Красинский.
   – Покажи нам, студиус, свою добычу.
   Виктор поднимает упавшую свистульку, показывает. Адам Красинский берет оленя. Любуется.
   – Художественные академии напичкивают студентов бездной знаний о самых высоких предметах. А сей зверь сотворен одним наитием души. Бабой, чьи помыслы не идут дальше избяного порога. Ей бы натопить печку, сварить щи, пряжи напрясть.
   – М-да! – важно почмокивает губами вятский владыко.
   У ссыльного архиепископа глаза внимательные, но очень быстрые. Глянул и уже все понял, все знает.
   – Скажите, молодой человек, а что вы думаете по этому поводу? Откуда в бабе чувство меры, ритма, цвета? Я бывал в Дымковской слободе, смотрел…
   Васнецов краснеет. Запросто разговаривать с архиепископами ему не доводилось. Воззрился на оленя. Вятский владыко хмурится – неприятно, что семинаристы перед Европой телями выглядят. Вильно для Вятки – Европа.
   – Думаю, все это от радости да еще от сказки, – говорит Васнецов.
   – От радости и от сказки?! – На лице Адама Красинского удивление и удовольствие. – От радости и от сказки… Просто, здраво и, как у вас говорят, в точку.
   Лицо владыки расплывается улыбкой: не подкачал семинарист!
   – А вы задумывались, молодой человек, над истоками непревзойденной красоты «Слова»? Помните? «Се ветри, Стрибожи внуци, веют с моря стрелами на храбрыя плъкы Игоревы. Земля тутнет, реки мутно текут; пороси ноля прикрывают, стязи глаголют… Дети бесови кликом поля перегородиша…» Подумать только! Кликом поля перегородиша! – Красинский даже руки вскинул.
   Длинный Васнецов еще более худеет и длиннеет.
   – Не знаешь?! – хватил себя по ляжкам владыко.
   – Не знаю.
   – Не слыхивал?
   – Не слыхивал.
   – А что вы слыхивали? «Вере Павловне хотелось донести до того, чтобы прибыль делилась поровну между всеми. До этого дошли только в половине третьего года…» Что смотришь? Мы тоже почитывали, но не обмерли от восторга.
   Владыко, совершенно сердитый, тянет Красинского за собой.
   – Не огорчайтесь, – говорит тот семинаристу. – Я знаю «Слово», потому что переводил его на мой родной язык. Если вам будет интересно, приходите за книгой.
   Так вот взял, да и пришел, к архиепископу-то! Ох, судьба!
   Ведать не ведал семинарист Васнецов, что уже на той же неделе быть ему в архиерейских покоях, быть по делу срочному и необычайному.
   Прибежал в семинарию взмыленный архиерейский служка.
   – Васнецов! Собирай скорей все, что ты намалевал, и галопом к самому. Он требует!
   Сердце в пятки ушло: за что хотят выволочку устроить? Брал рисунки, какие краше, благолепнее. А служка над душой стоит, охает:
   – Живей ты, бога ради! Он никакого промедления не терпит. Страсть ведь как суров.
   До архиерейских покоев рысью шпарили. На крыльце служка Васнецова за руку ухватил.
   – Теперича отдышись. Рожа-то вон красная. Вот гребешок, волосенки-то расчеши. Ну, вздохни еще разок, и с богом!
   Прихожая. Икона Спаса Нерукотворного. Лестница на второй этаж. Служка распахивает дверь.
   – Вот он! Вот он, Васнецов! – восклицает архиепископ и сам идет ему навстречу. – Ну, показывай, показывай!
   Вроде бы голос не страшный, не гневливый, но куда положить рисунки?
   – Кладите прямо на пол! – Васнецов вскидывает глаза: молодое и какое-то особенное лицо. Незнакомец ободряюще улыбается. Васнецов быстро раскладывает на полу рисунки.
   – Михаил Францевич, вам карты в руки! – обращается к молодому господину архиепископ.
   Тот ловко нагибается, поднимает один рисунок, другой, третий.
   – Вы взяли то, что более всего закончено, а мне было бы интересно посмотреть все ваши работы! – Это он говорит оторопевшему семинаристу. Шел на убой, а вроде бы убиением не пахнет.
   – Выразительные рисунки, – говорит Адам Красинский. – А вот этот печальный ангел, обведенный темным контуром, думаю, надолго в памяти останется. Что ты нам скажешь, Эльвиро?
   Молодой господин, которого назвали сначала Михаилом Францевичем, а теперь Эльвиро, переложил рисунки из правой руки в левую, правую же подал семинаристу.
   – Хочу пожать вам руку, будущий мой коллега и сподвижник.
   – Так, значит, есть толк в нашем студиозусе?! – восклицает архиепископ. – А мне тоже нравится.
   – Лепо, владыко! Лепо! – Это уже запели келейники и священники, и все подошли поздравить семинариста, похлопать по плечу, улыбнуться.
   – Мне поручают расписать новый храм! – объяснил ничего не понимающему рисовальщику господин с непривычным лицом. – Без помощников это невозможно.
   Впрочем, нам пора познакомиться: художник Эльвиро Андриолли.
   – Васнецов, – назвал себя Васнецов.
   – Для художника звучит неплохо – Васнецов.
   – Так ведь и Пушкин звучит, – улыбнулся Адам Красинский. – Какой-нибудь Ружьев, Саблев, Мушкетов – не звучит, а когда произносишь «Пушкин» – о пушках уже и не вспоминаешь.
   – С богом, Васнецов! С богом! – воскликнул радостно архиепископ.
   – Подойди под благословение! – шепнули Васнецову услужливо.
   Подошел, благословился.
   – Завтра я вас жду в храме, – сказал Андриолли, – и, пожалуйста, возьмите все свои рисунки, даже наброски. Они-то меня более всего интересуют.
   – Мне ваше лицо знакомо, – сказал виленский архиепископ, тоже подходя к Васнецову. – Вы показывали нам свистульки.
   – Да, – потупил глаза Васнецов.
   – Что же вы за книгой не пришли?
   – Духу не набрался, ваше высокопреосвященство.
   – А вы набирайтесь. Художнику много нужно духа. Как никому, пожалуй. Думаю, что «Слово о полку Игореве» вам этого духа прибавит. Совершенно особенное произведение.
   Вышел из архиерейского дома – в глазах радужные точки плывут.
   – Чай не больно поругали-то? – спросил служка, участливо заглядывая семинаристу в глаза.
   – Да нет, не поругали.
   – Ну и слава богу! – перекрестил его служка. – Не поругали, и слава богу!
   Набраться духу – дело совсем непростое, понедельник не выходил из головы до самого понедельника. Но все оказалось и просто, и сердечно.
   Адам Красинский вышел к нему с прекрасным изданием «Слова».
   – Скажите, вам не странно видеть это: ссыльный поляк, католик, в сане – занят переводом книги народа, у которого он, хоть и в почетном, но – плену.
   Васнецов сдвинул брови. Таких вопросов ему никогда еще не задавали.
   – Не смущайтесь. Я отвечу сам. «Слово о полку Игореве» – великая книга. Если культуру представить себе цветущим лугом, то этот цветок – не один из множества, но достояние луга. Он – прекрасен. Через него я пришел к любви. Я люблю русский народ, не испытывая никаких симпатий к вашему, оно и наше – увы! – самодержавию. Но слава богу! Правительство и народ – не одно и то же. Вы это позже поймете.
   – Нет, не пойму, – сказал Васнецов, от волнения глухо, прервавшимся голосом.
   Архиепископ улыбнулся.
   – Вы удивительно честный юноша. Вера в единство – счастливая вера. Редко кто живет с нераздвоенной душою.
   – Верующему человеку всегда покойно.
   – Покойно ли? – Архиепископ дотронулся до креста на груди.
   Удивленным уходил семинарист от архиепископа. Целый день велено заниматься делом, к которому душа лежит. До сих-то пор рисовал, сам себя стыдясь, отнимал время от занятий.
   Но скоро, очень скоро пришло иное понятие про художество. Горбом понял, что это за труд. Ох как сводит затекшие мышцы на спине, как быстро немеет рука: мешки и те легче таскать, чем за кисточку день-деньской держаться. Не труд – каторга.
   Да только просыпался с радостью, шел в собор с песенкой в сердце. Счастливой бабочкой себя ощущал.
   Однако усталость накапливалась, и Андриолли отпустил его на месяц в Рябово, освежить тело и душу.
   Дом полон, а без матери все пуст. Виктор целую неделю промаялся этой пустотою. Куда ни поворотись – мамино. Кресло, клубок шерсти со спицами, ложка, шкатулка, зонт, туфли!.. Все вещи на месте, целы, ухожены, а ее нет.
   Глазам вдруг открылось, как обветшало все: и дом, и отец, и само Рябово. В этом обветшании он увидел указующий перст. Рябово – само детство. Оно отбаливает в нем, отходит прочь, оставляет наедине с жизнью. Как мышонок, душа попискивала, но он знал – прошлое изжито почти уже до самого конца, скоро он уйдет отсюда… Не думать бы про все это – не спросясь в голову лезет.
   На счастье, ребята рябовские с лошадьми собрались в ночное. Напросился с ними.
   Ребята устроились над речкой, искупались, и он тоже выкупался. Вода была ледяная, но тело потом горело, показывало хозяину силу.
   Виктор нашел хорошей глины. Налепил лошадок, зверушек. Ребятам понравилось. Заодно и привыкли к вятскому гостю, перестали перешептываться.
   – За месяцем будем глядеть. У него нынче праздник.
   Виктор вспомнил:
   – На урожай, что ли, гадают?
   – На урожай, – ответили вежливо, но без лишнего слова, по-рябовски.
   Виктор расстелил па земле старый отцовский кожух, лег лицом в небо. Было слышно, как ходят близко кони, было видно, как прибывает на земле тьмы.
   – Месяц!
   Месяц был тоненький, совсем ребеночек. И снова тишина, пофыркивающие лошади, плеск воды. И сладкий сон, слетевший с трепетных вершин крутогрудых берез.
   – Перебегает! Перебегает!
   Открыл глаза. По небу летели пушистые облачка, и месяц нырял то в одно облако, то в другое.
   – Если перебегает – с хлебом, – сказал старший мальчик и, видно, потянулся. – Сколько звезд нынче будет!
   – Говорят, по звездам можно всю жизнь человеческую рассказать. Ты сам в люльке, а уже все известно. И смертный час твой, и сколько детей у тебя будет, и кто твоя жена. Только надо звездочку свою угадать.
   – Попробуй угадай!
   Виктор слушает ребячий разговор и тоже смотрит на звезды. Кем же ему-то суждено быть, попом? Николай тверд: сана принимать не буду.
   – Теперь на тебя, сынок, надежда, – сказал отец Виктору. – Васнецовы испокон века священствовали. Нехорошо, если родовая пуповина прервется. Впрочем, я знаю, ты у своего начальства на виду.
   Проснулся от прохлады. Сказал ребятне:
   – Отвезите домой мой кожушок. Пойду по лесам, по долам.
   Пролез по чащобинам и вышел на отдыхающих косарей.
   – Здравствуйте, добрые люди! Бог помочь!
   – Здравствуй, попович! Садись, молочка покушай. Сел с мужиками, выпил молока с черным хлебом.
   – Вкусно.
   – А ты хлеб-то сольцой посыпь. Ужас, как хорошо. Поел хлеба с солью.
   – Можно, я вас порисую?
   – Отчего ж нельзя? Рисуй на здоровье. Как батюшка Михаил Васильевич поживает? Без матушки уж больно скучен стал. Хорошая была пара. Михаил Васильевичу теперь одна забота – вас на ноги поставить. Мило тому, у кого много в дому. А ваш батюшка больше дает, чем берет. Уж мы-то все знаем.
   Виктор достал тетрадочку, карандаш. Стал рисовать ребенка с деревянной ложкой в руке. Ребенок взмахивал ложкой, ложка на солнце блестела узорами, ребенок радовался.
   – Рисуй, рисуй, с нас не убудет! – сказал мужик и поднялся, поднялись и другие косари.
   Виктор попробовал рисовать их – не пошло. Не получалось живого движения. Вздохнул. Закрыл тетрадочку.
   – Пойду!
   – Ну, пойди, – согласился мужик. – Кланяйся от нас батюшке.
   Придя домой, сел на кухне, нарисовал отдельно печь, стол, окно. Потом весь угол.
   Пришел старик странник. Ему дали щей и хлеба. Старик ел, а Виктор рисовал. На этот раз получилось. Пошел поглядел сборник Трапицына. Остановился на пословице: «Обед тогда варят, когда дрова горят». Тотчас и нарисовал. Девочка у печи, ребенок крутит ложкой в миске.
   Вроде бы то, что надо, покой и благополучие. К брату подошел Аполлинарий, поглядел-поглядел и попросил:
   – Дай мне карандашик, я тоже рисовать буду.
   «Не лепы ли ны бяшеть, братие, начати старыми словесы трудных повестий о пълку Игореве, Игоря Святъславлича? Начата же ся тъй песни по былинам сего времени, а не по замышлению Боянью…»
   Тяжело и скучно.
   «Боян бо вещий, аще кому хотяше песнь творити, то растекашется мыслию по древу…»
   Виктор закрыл книгу и вспомнил мудрые глаза Адама Красинского. Почему поляку вся эта словесная вязь представляется цветком на лугу?
   Снова открыл книгу. Читал, откладывал и все-таки опять читал, насильно впихивая в себя слова, абзацы, страницы. Добил, но не понял Адама Красинского. Опять покой потерял: не по нему это было – отступать. Поскучнел.
   Вышел на крыльцо – отец из леса идет. Потный, радостный. Камень на плече тащит. Поспешил навстречу – помочь.
   – Ничего, я сам! Запачкаешься. Зашел во двор, свалил груз на траву.
   – Гляди.
   На камне сиял перламутровый след от доисторической раковины.
   – Разве не диво?
   Виктор только головой покачал.
   – В Вятке музей господина Алябьева открылся. Он такому экспонату был бы очень рад.
   – Вот я ему и отправлю находку, вместе с вами.
   – Батюшка, а как же с Библией быть? Ученые говорят: окаменелостям – многие миллионы лет, а по писанию, от сотворения мира нынче 7374-й год.
   – А я про то не думаю, – сказал отец просто. – Ученые, может, тоже ошибаются на сколько-то миллионов, но они правы.
   – Значит, раздвоенность души?
   – Нет, Витя! Нет у меня раздвоенности. Я по-стариковски, и ученым верю, и господу богу. Как уж там, когда, но сотворение было. Бог сотворил и землю, и душу человеческую. Земель я мало на своем веку повидал, да уж и не увижу ничего, кроме Рябова, но душе не перестаю удивляться. Нет творения более великого, чем незримая, но живая душа наша.
   – Батюшка! – только и сказал Виктор, пораженный и чистотой, и честностью отца.
   Человеческая жизнь – кружево, сплетенное из бесчисленного множества отношений.
   Редко, но случается: исполняя свой долг, чью-то просьбу, обязательство перед кем-то, люди, сами того не ведая, вызывают к жизни огромной силы созидательную творческую энергию.
   Вятский владыка из симпатии к Адаму Красинскому добился для его визави – ссыльного художника Эльвиро Андриолли заказа на роспись собора. Владыка, почитая себя за пастыря просвещенного и памятуя о деяниях Великого Петра, велел послать в помощь Андриолли и для перенимания его искусства самых толковых вятских иконописцев и среди них семинариста богословского факультета Виктора Васнецова. Заботились о судьбе Андриолли и невзначай решили судьбу Васнецова.
   О новом человеке в малом городе, будь он за семью царскими печатями, знали все и если не всё, так уж и не меньше властей.
   Эльвиро Андриолли, хоть и художник, а туда же – в сабли, в пистолеты. За то ему и назначена Вятка. Но учености у него не отнимешь, в Париже бывал, в Лондоне. В императорской Академии художеств учился, в Санкт-Петербурге. Мало показалось – в Риме ума набирался.
   Когда человек нрава доброго, легкого, когда ремесло у него возвышенное, а сам в беде, гоним – для русских либералов лучшей аттестации не надобно. Недолго бедствовал во глубине сибирских руд. Посыпались заказы на портреты, охотно покупали гравюры. И вот уж и собор предоставили в полную власть. Ведь одно имя чего стоит – Эльвиро Андриолли.
   Легкий был человек, добрый.
   – Васнецов, друг мой! – воскликнул однажды Михаил Францевич, рассматривая орнамент своего помощника. – Я этого решительно не понимаю!
   – Вы же одобрили эскиз. – Руки сразу опустились, лицо несчастное.
   – Господи! Да я не про орнамент, не про вашу работу. А впрочем, как раз и про орнамент, и про образы. Зачем вы готовите себя к священническому сану? Священников и без вас много, а вот людей с художественным дарованием значительно меньше. Бросайте семинарское занудство и отправляйтесь в Петербург в Академию художеств. Там вы научитесь всему, что необходимо таланту для воплощения замыслов. И ради бога, не раздумывайте!
   На квартиру Васнецов уже и не летел, как всегда, – молнией промелькнул. И сразу к «Жнице», за кисти, за краски. Картину он начал несколько недель тому назад, так, чтоб попробовать. Он знал, картины пишут долго, годами. А тут вдруг все получалось! За какой-то час, наверное, закончил. Совершенно закончил.
   И сразу на улицу, на высокое место, откуда река Вятка как с птичьего полета.
   «Неужто – художник! Я – художник? Все равно что лег спать без голоса, а проснулся – певцом».
   Утром он пришел к ректору. Стоял, опустив голову, не зная, как заговорить о своей просьбе. Ректор сам пришел ему на помощь.
   – Мы разговаривали о вас с господином Андриолли. Я разделяю его точку зрения. Много было священников на русской земле. Много! И прилежных до подвига, и ленивых до помрачения ума. А Рублев все-таки один. Я готов благословить вас на стезю живописца, но сначала посоветуйтесь с вашим отцом. Его слово станет решающим.
   Май был на середине, а дорога в Рябово все еще не наладилась после весенней распутицы.
   Чтоб не скрасить ожидание, а пережить его, перетерпеть, Васнецов принялся писать другую картину, которую назвал «Молочница». В семинарию ходил по-прежнему, все выучивал, да еще, пожалуй, прилежнее, чем прежде.
   Наконец дорога просохла.
   Ехал домой с легким сердцем, не думая о предстоящем разговоре с отцом. На другое мысли сворачивал – вот возможность закончить последние рисунки для альбома пословиц и поговорок господина Трапицына. Уж и о деньгах на поездку в Петербург подумывалось. У отца денег никогда не было и теперь нет.
   Дорога долгая. Смотрел в тетрадочку с записями пословиц, рисовал во время остановок на плотных листах бумаги то, что придумывалось.
   «Не те денежки, что у бабушки, а те денежки, что у пазушки». И на эту же тему еще одна: «Ломоть в руке – не мой, а в брюхе – так мой».
   Подъезжали как раз к мосту через речку, лошадей поили.
   Нарисовал мост, мужика с полным возом на паре лошадей.
   «Кто два зайца имает, тот ни одного не поймает». Нарисовал мальчика и двух зайцев.
   Михаил Васильевич встревожился неурочным приездом сына.
   – Случилось что, Витя? – Улыбка робкая, плечи пообвисли, словно приготовились принять скорбную тяжесть.
   – Нет, батюшка. Все хорошо! Обедать сели.
   – Ты уж говори, если с ребятами что, – просительно сказал отец.
   – Батюшка, все братья здоровы. С одним мною забота.
   – С тобой? Да какая же с тобой забота? Виктор положил ложку, положил хлеб.