Предстояло научиться передавать объемность и выпуклость изображения на вогнутой поверхности. И, главное, ни на минуту нельзя было забывать о том, что изображение будет смотреться на расстоянии и снизу.
   Кончился 1883 год, а работе конца не было. Ведь холст имел в длину девятнадцать метров сорок сантиметров. Все эти метры отдавались не морю или долу, но многофигурным сцепам. Сестра Поленова художница Елена Дмитриевна писала в апреле 1884 года Наталье Васильевне в Рим: «Была у Виктора Михайловича и там встретила Репина, который только что приехал сегодня из Петербурга. Викт. Мих. страшно много работает, очень устает, сильно, бедный, похудел. Алекс. Влад. говорила мне, что он так утомляется и вместе с тем возбуждается работой, что не может спать. Нехорошо…»
   О том же посещении она написала и Елизавете Григорьевне: «Вы как-то спрашивали про Виктора Мих. Вообразите, вчера в первый раз с осени добралась до них, вот далеко-то они заехали. Он бодр и весел, но очень устает на работе. Фрески его хороши, но мне кажется, их судьба та же, что почти всех его произведений: задумано удивительно в угле – чудесно (одна – ужин, еще стоит не тронутая краской). Та, которая только подмалевана, – охота на мамонта – тоже поразительно сильно действует. Но те, которые больше сделаны, значительно слабее. С поразительной силой он начинает, а потом какая-то вялость является. Я думаю, эта черта характера и вряд ли тут что-либо может помочь. Его торопят кончить к концу апреля, к приезду царской фамилии, – вряд ли поспеет…»
   Васнецов не только к концу апреля не успел закончить работу, ему не хватило для этого всего 1884 года.
   Весь фриз занимал по длине двадцать пять метров. Шестнадцать метров и три метра плюс два окна и внизу две несимметричные двери.
   Фриз смотрится слева направо. Пещера, женщины, юная красавица, мать, кормящая грудью младенца. А вот наконец и первый мужчина, он стреляет из лука в птицу. Все мужское общество занято трудом, кто огонь добывает, кто из кости делает оружие, иные долбят лодку. Посреди мужчин – вождь. Огромный, с копьем. На его могучих плечах покой и благополучие племени. Далее на картине кусочек природы и всплеск радости. Тоненькая девочка в шкурах, с пойманною большою рыбой, так и прянула от радости в воздух, к птицам, к небу, в счастливом танце торжествующего добытчика. Вот она – первая прима доисторического балета, еще без аплодисментов, даже без зрителей. После этой детской радости – охота мужчин. Бой насмерть. Жестокость на жестокость, смерть. И – пиршество. Венец человеческих усилий, непременное условие продолжения той мирной тихой жизни, когда у матерей есть молоко в сосцах, а у юных женщин – красота: восторженный призыв к продолжению человеческого рода. Виктор Михайлович одолевал первого своего мамонта, а летняя жизнь Абрамцева между тем была прежней. Был и театр, который требовал на свой алтарь приношений от каждого.
   В июле готовили постановку пьесы «Черный тюрбан». За оформление спектакля взялись молодые: Илья Остроухов и Валентин Серов. Оба и сыграли в спектакле, изумив и восхитив доброжелательных зрителей. Серов – обольстительную танцовщицу Моллу, а длинный, как жердь, Остроухов роль без слов, но какую! После реплики Селима: «Скорее плаху приготовь, и ханская прольется кровь» – являлась худощавая фигура палача в красном и замирала посреди сцены, зал сначала долго приходил в себя, а придя, помирал со смеху.
   Васнецов в стороне от общего дела стоять не мог. Он в конце концов заразился общей суетой, увлекся, написал декорацию волшебной залы и чудесную афишу.
   Было летом у Васнецова еще одно дело, отвлекшее от дикарского пиршества и дикарской охоты.
   Видимо, по просьбе Елизаветы Григорьевны он написал небольшую икону Богоматери с младенцем.
   Прежде чем решиться сочинить свой образ Богоматери, ездил к Забелину, в Исторический музей, долго стоял перед византийскою иконою XII века, известной как «Умиление» и как «Богоматерь Владимирская». Глубокий вишнево-красный цвет омофора с золотою каймой, золотые одежды божественного младенца, прекрасное, но отрешенное от мира лицо Марии. Отрешенность Васнецова не устраивала. Он подолгу всматривался в свои домашние иконы. Современное письмо было жестким, лишенным чувства. И тогда он вспомнил свой петербургский рисунок. Рисунок давно ушел в коллекцию Цветкова, по теперь он ожил перед глазами и был перенесен на доску в считанные часы. Васнецов рисовал свою Марию, русскую, заступницу и надежду, чаще всего последнюю надежду, но он никак не мог забыть Марию Рафаэля. Его сердила великая подсказка, он не желал стремительности, которая была у Рафаэля, юности рафаэлевской мадонны тоже не желал. Русский человек на Сикстинскую мадонну, как она ни прекрасна, ни непорочна, как ни свята, молиться не сможет. В мадонне Рафаэля слишком много от живой жизни. И все-таки Васнецов помнил Мадонну, рисуя Богородицу.
   Работа принесла художнику радость: его не похвалы радовали, их было множество, его радовал преодоленный страх, страх оскорбить святыни неумелостью или даже просто неизбранностью. Удача с иконою Богоматери успокоила его, дала новые силы для работы над «Каменным веком», а работы этой после множества трудов никак не убывало.
   Наступила осень. В летней мастерской при Яшкином доме стало холодно, краски на холстах не желали просыхать. Выручила Елизавета Григорьевна. Временно под мастерскую была отдана столовая большого дома. Вместе с Аполлинарием, прикрепив куски картины к жердям, перетащили их в усадьбу, развесили в столовой. Печи и камин топили не гася, и через несколько дней краски наконец подсохли. Тогда холсты свернули и отправили в Москву. Предстояло водрузить картину на стену. Из боязни, что, отсыревая, каменная кладка попортит картину, Виктор Михайлович оббил фриз цинковым железом. На эти цинковые листы и наклеивали холст, а потом уже художник закрашивал швы и, сообразуясь со светом помещения, где усиливал цвет, где ослаблял.
   И. Грабарь, написавший работу о «Каменном веке», рассказывает дальнейшую его историю. Холст со временем потемнел от копоти и пыли, начал отклеиваться, пучился, появились трещины, краски осыпались.
   В 1936 году под наблюдением П. Д. Корина и А. А. Рыбникова произвели первую реставрацию картины. Реставрация была крайне осторожная и носила профилактический характер: сухая протирка от пыли, заклейка папиросной бумагой осыпей, кое-где тронули холст пастелью. К сожалению, места отставания подклеить не решились, а стало быть, разрушения не остановили.
   На защиту картины поднялся Михаил Васильевич Нестеров. Вопрос о серьезной реставрации был наконец решен, но тут началась война. Отреставрировали «Каменный век» только в 1954 году. Реставрацию исполнили А. Д. Кодин и К. А. Федоров.
   Но это все самостоятельная жизнь картины, а было еще и тревожное начало.
 
    В. М. Васнецов. Царь Иван Васильевич Грозный. 1897.
 
    В. М. Васнецов. С квартиры на квартиру. 1876.
 
    В. М. Васнецов. Преферанс. 1879.
 
    В. М. Васнецов. Три царевны подземного царства. 1881.
 
    В. М. Васнецов. В костюме скомороха. 1882.
 
    В. М. Васнецов. Портрет В. С. Мамонтовой. 1896.
 
    В. М. Васнецов. Аленушка. 1881.
 
    В. М. Васнецов. Богатыри. 1898.
 
    В. М. Васнецов. После побоища Игоря Святославича с половцами. 1880.
 
    В. М. Васнецов. Один в поле воин. 1914.
 
    В. М. Васнецов. Сказка о спящей царевне. 1900–1926.
 
    В. М. Васнецов. Декоративный орнамент для Владимирского собора в Киеве.
 
    В. М. Васнецов. Нестор-летописец.
 
    В. М. Васнецов. Царевна Несмеяна. 1914–1924.
 
    В. М. Васнецов. Сивка-Бурка. 1919–1926.
 
    В.М. Васнецов. Палаты царя Берендея. Эскиз декорации к сказке А.Н. Островского «Снегурочка». 1885.
 
    Интерьер дома В. М. Васнецова.
   На открытие музея ждали царя. Граф Уваров и члены комиссии каждый день являлись посмотреть, как идут дела художников. И – молчание! Ни одобрения, ни осуждения. Что думал о работе Васнецова граф-археолог, знать никому уже не дано: умер, не дождавшись торжеств.
   В день открытия музея художникам Васнецову и Семирадскому, который написал «Похороны славянского вождя», приказали быть при картинах, во фраках. Хлынула толпа генералов, и Васнецову при своей картине места не нашлось.
   Александр. III смотрел «Каменный век» с удовольствием и очень внимательно.
   – А кто автор этого замечательного произведения? – спросил он наконец.
   – Васнецов.
   – А почему его нет в этой зале?
   И тотчас позлащенные груди нашли и выдвинули художника пред государевы очи.
   – Помните, как я был у вас в мастерской в Париже? Помните, как мне понравились ваши «Акробаты»? И нынче рад вашему успеху. Очень рад! – пожал руку, улыбнулся, прошел в музей, а к Васнецову встала очередь: поздравляли, пожимали, находили приятные и даже восторженные слова.
   Одобрение царя – хорошо для чиновника, у чиновника карьера. У живописцев тоже есть своя карьера, зависимая от высоких мнений и все-таки ничем не защищенная от правды. Правда и на этот раз оказалась на стороне Васнецова. Современники очень высоко оценили «Каменный век». Мы читаем в «Истории искусства» Гнедича: «Первым грандиозным трудом Васнецова были фрески, написанные им для Исторического музея в Москве. Их можно смело признать произведениями всемирными, единственными в своем роде по превосходной композиции и глубокому проникновению духом доисторической эпохи».
   Среди первых, кто поздравил Васнецова с успехом, был Василий Дмитриевич Поленов: «Как я ставлю высоко в отношении радостного искусства твой „Каменный век“, я и сказать не умею. На днях тут был Павел Петрович Чистяков, он в восторге от этого произведения: „Васнецов дошел в этой картине до ясновидения, это первая русская картина, с нее должно начинаться русское искусство“. Это верно! В этой картине выражено все будущее развитие человечества, для чего стоит жить!»
   Шел 1885 год. У Репина на передвижных выставках были уже «Крестный ход в Курской губернии», «Не ждали», а теперь потрясала реализмом злодейства «Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 г.», картина, получившая в народе название более краткое: «Иван Грозный убивает сына».
   Васнецов в эти годы на выставках не блистал, перед ним открылся вдруг совершенно иной путь к зрителю. Стены общественных зданий – это не частные коллекции, куда вход только родственникам да приятелям. Впрочем, до общенародного признания было далеко. Неграмотный народ по музеям не ходит, не знает, что это такое – музей, одних его торжественных дверей перепугается.
   Простой народ с искусством по-свойски встречался только в церкви, ужасаясь «Страшному суду», умиляясь иконам, но не красоты ради, а степени святости.
   Когда перед тобою вся жизнь художника, удивляешься мудрой ее последовательности, словно кто-то и впрямь вел его со ступени на ступень, все выше, выше и под самый купол Владимирского собора.
   Адриан Прахов явился в Москву за художниками весной 1885 года. Прежде всего он поехал в Абрамцево.
   Васнецов в тот год жил в поленовском доме. Свалив с себя прекрасную обузу «Каменного века», он ходил по Абрамцеву новорожденным. Было недоуменно легко, Виктор Михайлович, посмеиваясь над собою, то и дело повторял, читая на «о» и нараспев:
 
Оковы тяжкие подут,
Темницы рухнут, и свобода
Вас примет радостно у входа…
 
   Можно было заниматься чем угодно, и он заговорщицки подмигивал птицам, порхавшим с ветки на ветку, я тем большим, что, поднимаясь суматошно с озерной глади, с посвистом рассекали крыльями воздух и уносились неведомо куда… а на самом деле на реку за лесом или на болотце в заливные луга.
   Ничуть не завираясь, он говорил за обедом Елизавете Григорьевне:
   – Теперь я в две недели могу кончить «Трех богатырей». Илья у меня давно уже найден.
   – Вот уж была находочка! – всплеснула руками Александра Владимировна. – Вспомнить страшно.
   – Да что же страшного?
   – Ну, а как не страшно, когда разбойник в доме?
   – Какой же разбойник? Просто большой человек. Измельчал народишко, как кто в груди пошире да ростом поудалей, так и разбойник. – Глаза Виктора Михайловича смеялись.
   – Где ж вы нашли своего богатыря? – спросила Елизавета Григорьевна.
   – У Крымского моста. Проходил мимо биржи ломовых извозчиков, смотрю, облокотившись па полок, стоит дядя такой величины, что лошади из-за него не видать. Вылитый Илья. Грудь как стена, и на лице спокойствие. Я к нему! Лепечу от радости несуразицу, а он покраснел и отмахивается от меня, как от мухи. Тут я тоже в себя пришел, толково все объяснил, а кругом уж извозчики стоят, слушают. Я на колени готов был стать, так он отнекивался. Извозчики и помогли, всем товариществом его уговорили. Пошел со мной писаться. Так что мой Илья – ломовик Иван Петров.
   – Воистину большая картина, – сказала Елизавета Григорьевна.
   – Наш Виктор Михайлович русак и богатырь, – улыбнулся Савва Иванович. – Я вот все погляжу, погляжу на его витязя у трех дорог… Не богатырь это безымянный, а наш Виктор Михайлович попризадумался, в какую сторону коня пустить.
   – По его характеру одна у него дорога, – сказала Елизавета Григорьевна. – Прямо и только прямо!
   – Вот бы знать еще, что в искусстве – прямо! – без улыбки сказал Васнецов. – Было бы сто рук – сто картин писал сразу. А тут надо самому себе черед устанавливать. Напиши «Трех богатырей», а потом выставь «Ивана-царевича на Волке», Стасов тут как тут, скажет – ах, как низко пал Васнецов. И многие ему поддакнут.
   Обед подходил к концу. На десерт подали в березовых туесах – производства абрамцевской мастерской – клюкву и бруснику. Поднос, держа над головой, внес… Адриан Викторович.
   – Русскими ягодками забавляетесь?
   Все повскакали с мест, приветствуя гостя. Накормили его, напоили. Повели показывать церковь. Адриан Викторович после открытия киевских фресок в Софийском соборе, в Кирилловской церкви, в Михайловском монастыре, в церквах Волыни и Чернигова стал первым авторитетом в церковной живописи.
   Прахов надолго задержался у васнецовской иконы Богоматери. Сказать ничего не сказал, но посмотрел на Виктора Михайловича каким-то непривычным поглядом, словно рост его вымеривал, да так, чтоб и на полвершка не ошибиться.
   Вернулись в комнаты все возбужденные, довольные: Прахов увиденным, Мамонтовы и Васнецовы очень высокой оценкой ученого и внешнему виду храма и его иконам. Здесь за чашечкой желтого китайского чая Адриан Викторович протер лишний раз круглые золотые очки и сказал:
   – Виктор Михайлович, а ведь я, собственно, за вами приехал.
   История постройки киевского Владимирского собора началась с упрямства митрополита Филарета. В 1852 году над днепровской кручей был воздвигнут монумент святому князю Владимиру. Император Николай Первый обратился к Киевскому митрополиту с предложением освятить памятник, на что Филарет ответил не без дерзости:
   – Князь Владимир Святой свергал идолы, а не воздвигал их. Святить идола не стану! Пусть лучше его императорское величество разрешит подписку на храм.
   Николай прогневаться на упрямого архиерея не пожелал. Памятник Владимиру освятил обер-священник армии и флота, подписка тоже была объявлена.
   Место для собора выбрали в центре Киева на Бибиковском бульваре. Проект был готов в 1859 году. Высота до креста – 23 сажени, и в длину 23 сажени, в ширину – 13. При возведении купола стены дали трещины. Стройку приостановили. Десять лет, с 1866-го по 1876 год, храм стоял на выдержке. Не развалился, трещины не увеличились. Было решено укрепить стены контрфорсами. И вот наконец храм был готов. Киевское духовное начальство решило отдать его какой-либо артели, чтоб расписали наскоро и без премудростей. Но тут объявился в Киеве Прахов, его открытия древних фресок сыграли на самолюбии церковных иерархов, не хотелось им ударить лицом в грязь перед древним величием. Был избран комитет по надзору за отделкой собора, а руководить всей предстоящей работой предложили самому Адриану Викторовичу.
   – Нет, – твердо сказал Васнецов. – Нет.
   – Да почему же нет? Кому и какой прок от этого нет?
   – Может быть, всему русскому искусству. Я пусть не хватаю звезд с неба и до Репина мне далеко и кого там еще? – а только никто не знает, что я завтра напишу. Сам я этого тоже не знаю.
   – В том-то и дело! – воскликнул Прахов. – А здесь ты соприкоснешься с высшим из искусств, ибо оно так и называется – духовное. В один ряд с Рафаэлем станешь, с Микеланджело, со всем сонмом гениев и подмастерьев храмового искусства.
   – До Рафаэля как до звезды! А сонмом – увольте. Чтобы быть сонмом – творчества не нужно.
   – Да не цепляйтесь же вы за слово! Ну, при чем тут сонм? При чем тут Рафаэль?
   – Сами же сказали.
   – Сказал, не подумав. Мы же своим пренебрежением низвели церковное искусство до такого уровня, что ниже уж больше некуда. А речь идет о национальном самосознании, и никак не меньше. Кто же должен поднять это искусство, как не вы, лучшие из русских художников? Русские по крови, по духу. Я ведь не к Ге пошел, не к Семирадскому, а к вам, Виктор Михайлович. К вам, первому.
   – Спасибо. Все ваши объяснения очень и очень серьезны. Вряд ли я, грешный, достоин столь высокой миссии, какую вы мне предназначали. – Васнецов разволновался, побледнел. – Адриан Викторович, я свое небо знаю и на седьмое не лезу. С седьмого падать высоко. Я – сказочник. Мое дело – богатыри, царевичи, серые волки… И, признаюсь честно, не из скромности сказочками занимаюсь, из гордыни. Здесь я свое слово и сказал уже и еще скажу, а религиозная живопись – тут опять же вы правы, – Рафаэль, Микеланджело, Мурильо, куда нам до этаких-то вершин! Ведь это все – гиганты!
   Разговор происходил в поленовском доме. Уже было поздно, Александра Владимировна укладывала детишек.
   – Жаль, – сказал Прахов. – Очень жаль, что отказываетесь. Это ваше дело – соборы расписывать. Самое ваше дело, а вы, не изведав его, отрекаетесь. От самого себя отрекаетесь.
   Васнецов развел руками.
   – Может, вы и правы. Но я все-таки сначала «Трех богатырей» допишу. А насчет моего? Я, Адриан Викторович, вот уж лет как двадцать мог бы в церквах служить, да Бог не попустил. Вот и вы не решайте за Бога мою судьбу.
   – Не сердитесь. – Адриан Викторович пожал Васнецову руку. – Уж очень я рассчитывал на вас. Нет, так нет. Поеду к Сурикову. С утра и поеду.
   Обнялись, поцеловались. Виктор Михайлович вышел проводить Прахова па крыльцо, но чай пить в Большой дом не пошел. Гость разбередил-таки душу и сердце разогнал: забилось, заволновалось. Пошли картины чредой…
   «Как просто у этих работодателей: возьми и распиши собор. Взяться просто, а вот расписать… двадцать три сажени вверх да в длину те же двадцать три… Десяти лет не хватит. Да ведь и не хватит».
   Но па том мысли ничуть не успокоились. Чтобы пресечь в себе опасное это беспокойство, поспешил лечь спать. А сна ни в одном глазу. Александра Владимировна лежала рядом тоже без сна, но безмолвно, не повернулась ни разу. Она давно уже усвоила трудную науку – быть женой художника. А Виктора Михайловича сейчас раздражало ее невмешательство. «Небось думает, что творю! Молчит, как рыба». Хотелось сказать злое и совершенно несправедливое. И вдруг маму вспомнил. Как она приходила в детскую на пасху, христосоваться. Она приходила со службы, с улицы. Она пахла весенним ветром, травою, желтыми счастливыми одуванчиками.
   «Вот уж кто была святая», – подумалось Виктору Михайловичу, и душа сладко и горько затосковала о былом, о навек утерянном.
   «А ведь я могу вернуть это, – сказал он нежданно себе. – Искусством могу вернуть. И себе, и другим».
   Поднялся. Оделся. Натянул сапоги, вышел на улицу.
   Было тепло, но весенний гуд стоял в высоких вершинах высоких абрамцевских лесов.
   – Осенью – гул пустоты, а весною – гуд, – объяснил себе Васнецов, сходя с крыльца на нежную, жадно дышащую землю. – Все поры открылись. За зиму настрадалась под спудом, а теперь вот и не может никак надышаться.
   Он уловил вдруг запах… одуванчиков. Слезы так и покатились по щекам, в бороду.
   Это было счастье – дышать вместе с землею, чуять в себе могучие гуды, желать несказанного, любить всех и всё, всякую травинку и козявку.
   Ему сделалось неловко стоять на земле, мешая прорастать травам, а значит, и самой жизни. Ушел на крыльцо.
   Двадцать три сажени вверх! Это ведь все равно, что создать свое небо. Свою надежду на доброе, свою веру в правду, свое отрешение от мирового зла… Почему-то встала в памяти скандальная историйка, затеянная против Репина паршивенькой петербургской газетой, саму себя представлявшей как «Минута». Репортер, подписавшийся «Шуруп», взял да и сочинил, что «Иван Грозный» вовсе не репинская картина. Некий студент, не умеющий рисовать, набросал сцену убийства, а Репин перевел эту сцену-мысль на полотно. Репину пришлось подать на газету в суд. Газета покаялась: Шуруп – молод, поверил сплетне репортера г. Р., а при разборе дела оказалось, что за г. Р. стоят крупные величины академического ареопага, враждебные передвижникам и Репину.
   За великую картину художника вволю выкатали в грязи, посыпали перьями и выставили на обозрение.
   Васнецов даже плюнул в сердцах.
   Сердитый, прошел в дом, зашагал по своей привычке по комнате, грохоча сапогами. Опомнился. Стянул сапоги, нашел домашние туфли, и снова в путь – от стены к стене. В погоню за мыслями. Половицы скрипели, и он пошел медленнее, ступая мимо певучих.
   Да что же это в самом деле? Мурильо испугался. Вспомнил его «Марию в детстве». Хорошее детское лицо, молитва с губ простенькая, но доходящая до самых великих высот своей искренностью.
   Изумительное лицо «Мадонны с прялкой», вот уж где все материнские страдания и все материнское мужество. Моралес. Его за великого не почитают. А ведь чудо создал. Еще одно чудо.
   Богоматерь одна, но каждый христианский народ изображает ее так, что она – родная именно этому народу! Может быть, только мы, русские, не посмели иметь свою Богоматерь, согласившись па византийскую.
   Каков он, в чем он – русский идеал?
   Идеал! Зачем он, идеал, бабке Лукерье? Ей – на слезы ее – утешительница нужна, заступница.
   А младенец? В «Мадонне с прялкой» младенец – дитя неразумное, малое. У Леонардо да Винчи тоже малое, но смотрит очень уж взросло. У матери ласка и счастье, а у младенца жестоко предначертанный неотвратимый путь.
   А как это по-русски будет? Что надо-то нам?
   Виктор Михайлович сел, взял карандаш, бумагу. Вспомнилась весна 81-го. Миша-сынок еще в колыбельке баюкался, Саша вынесла его впервые на волю. Небо голубое, с облачками-одуванчиками. А тут еще птицы порхнули. Всплеснул Миша ручонками, как это только дети умеют, весь вывернулся, потянулся к птицам, к облакам. Вот уж было воистину счастливое мгновенье. Вот что людям нужно!
   «Какой же я глупец! – ахнул Васнецов. – Отказал Прахову, авторитетов перепугался! Своего не сыщу? А свое – в твоей жизни. Черпай и не вычерпаешь».
   Лег и заснул, как праведник.
   А вот Александра Владимировна все не спала.
   Проспал! Прахов уехал первым поездом. Васнецов кинулся на станцию дать телеграмму. Но куда? Послал в Киев, на домашний адрес: «Если Суриков откажется, оставьте работу за мной».
   Адриан Викторович в эти часы уже стучался в дом Василия Ивановича.
   Открыла хорошенькая горничная, и тут состоялся разговор, который с удовольствием цитируют все биографы Васнецова:
   «– Барин дома?
   – Никак нет, они на дачу уехали.
   – А где их дача? Дайте адрес, я сейчас к ним поеду.
   – Да? – И девушка превесело рассмеялась. – К ним па извозчике на дачу не больно-то доедете! Они завсегда ездят на дачу к себе в Красноярск!»
   Прахов дал Сурикову телеграмму и поспешил в Киев. Вечером того же дня Елизавета Григорьевна встревожилась.
   – Куда подевались Васнецовы? За целый день из их дома никто, кажется, на улицу не вышел. Может, дети больны?
   И тут в передней зашаркали ноги и ножки.
   – Вот они, наши пропащие!
   Васнецов был улыбчив и причесан, как именинник.
   – Погляди-ка, Елизавета Григорьевна! Савва Иванович до такого искусства не охоч…
   – Что за дискриминация! – воскликнул Мамонтов, забирая большие листы бумаги.
   – Это вот Богородица… А это господь Бог, для купола… Вернее, наброски, одна только мысль.
   Бог был изображен не старцем, не грозным судией. Это был Иисус Христос. Красивое спокойное лицо. Он, богочеловек, свою кровь и жизнь отдал за человечество, исполнил высшую волю до конца. Искупил первородный грех, теперь, люди, за вами – и слово и дело. Коли вы – люди, живите по-людски.
   – Принимаю, – сказал Савва Иванович. Елизавета Григорьевна рассматривала Богоматерь.