Тот факт, что он действительно стал чем-то вроде местной достопримечательности, подтверждался непрестанным потоком посетителей, как охранников, так и пленников. Судя по доступной ему информации (крайне ограниченной, разумеется) режим был очень мягким. На окнах были решетки, а дверь отпирали и запирали каждый раз, когда кто-нибудь входил или выходил, но офицеры, в особенности Этак по имени Вигор Н'ашап, который был здесь главным, и его заместитель – денди-военный по имени Апинг, с обвисшими, словно непропеченными чертами лица, пуговицы и ботинки которого сверкали гораздо ярче его глаз, – вели себя весьма пристойно.
   – Они не получают здесь никаких новостей, – объяснил Пай. – Им только присылают пленников. Н'ашап знает о заговоре против Автарха, но вряд ли ему даже известно о том, был ли он успешным. Они расспрашивали меня часами, но толком так ничего и не спросили о нас. Я просто сказал им, что мы – друзья Скопика. Мы услышали о том, что он сошел с ума, и решили приехать навестить его. Но им доставляют еду, журналы и газеты каждые восемь или девять дней, так что удача может вскоре изменить нам. А пока что я делаю все, что в моих силах, чтобы они чувствовали себя счастливыми. Они здесь очень одиноки.
   Миляга не пропустил последнее замечание мимо ушей, но все, что он мог делать, – это слушать и надеяться на то, что его выздоровление не займет слишком много времени. Мускулы его слегка расслабились, так что он мог уже открывать и закрывать глаза, глотать и даже немного шевелить руками, но его торс до сих пор был абсолютно недвижим.
   Его другим постоянным посетителем – куда более интересным, чем прочие зеваки, – был Скопик, у которого имелось свое мнение по любому поводу, включая и паралич Миляги. Он был крошечным человечком с вечным косоглазием часовщика и таким вздернутым и маленьким носиком, что его ноздри фактически представляли собой две дырочки посреди лица, которое уже настолько было изборождено смешливыми морщинками, что на нем можно было засеять огород. Каждый день он приходил и садился на край милягиной кровати; его серая больничная одежда была такой же изжеванной, как и его лицо, а его блестящий черный парик никак не мог найти себе на голове постоянного места. Посиживая и потягивая кофе, он рассуждал с важным видом на всевозможные темы: о политике, о различных душевных заболеваниях своих собратьев, о коммерциализации Л'Имби, о смерти своих друзей, большей частью происшедшей оттого, что он называл медленным мечом отчаяния, и, конечно, о состоянии Миляги. Он утверждал, что ему уже приходилось сталкиваться с подобными параличами. Причина их кроется не в физиологии, а в психологии (теория эта, похоже, произвела глубокое впечатление на Пая). Однажды, когда Скопик ушел после долгих теоретических рассуждений, оставив Пая и Милягу наедине, мистиф излил свою вину. Ничего этого не произошло, – сказал он, – если бы он с самого начала проявил бы чуткость по отношению к Миляге, вместо того чтобы быть грубым и неблагодарным. Начнем с происшествия на платформе в Май-Ке. Сумеет ли Миляга когда-нибудь простить его? Сумеет ли он когда-нибудь поверить в то, что действия его являются плодом глупости, а не жестокости? В течение долгих лет он раздумывал над тем, что может произойти, если они отправятся в путешествие, которое они предпринимают сейчас, и он пытался отрепетировать все свои ответы заранее, но он был одинок в Пятом Доминионе, и ему не с кем было поделиться своими страхами и надеждами, а кроме того, обстоятельства их встречи и отправления в Доминионы оказались такими непредвиденными, что те несколько правил, которые он установил самому себе, оказались пущенными по ветру.
   – Прости меня, – повторял он раз за разом. – Я любил тебя, и я вверг тебя в беду, но прошу тебя, прости меня.
   Миляга выразил все, что мог, своим взглядом, жалея о том, что пальцы его недостаточно сильны для того, чтобы сжимать ручку, а то бы он мог написать короткое «прощаю». Но те небольшие улучшения, которые произошли в его состоянии со времен воскрешения, казались крайним пределом его выздоровления, и хотя Пай кормил, купал его и делал ему массаж, дальнейшего прогресса не наблюдалось. Несмотря на постоянные подбадривания мистифа, было очевидно, что смерть до сих пор держала его за горло. И не его одного в сущности, так как преданность Пая также начала подтачивать его, и не раз Миляге приходила в голову мысль о том, является ли истощение мистифа всего лишь следствием усталости, или, прожив столько времени вместе, они оказались соединенными симбиотической связью. Коли так, смерть унесет их обоих в страну забвения.
* * *
   В тот день, когда снова взошли солнца, он был один в своей камере, но Пай оставил его в сидячем положении перед видом, открывающимся сквозь решетку, и он мог наблюдать за тем, как редеют облака, пропуская нежнейшие лучи, падающие на твердую поверхность моря. Впервые со времени их появления здесь солнца показались в небе над Жерцемитом, и он услышал приветственные крики из других камер, за которыми последовал топот охранников, бегущих на бруствер, чтобы посмотреть на превращение. С того места, где он сидел, ему была видна поверхность Колыбели, и он почувствовал приятное возбуждение перед надвигающимся спектаклем. Когда лучи просияли, он ощутил, как по телу его пробежала дрожь, начавшаяся с кончиков пальцев на ногах, набравшая по дороге силу и сотрясшая его череп с такой мощью, что чувства его оказались за пределами головы. Сначала он подумал, что ему удалось встать и подбежать к окну, – он смотрел сквозь решетки на простирающееся внизу море, но шум у двери заставил его обернуться. Он увидел, как Скопик и сопровождающий его Апинг пересекают камеру в направлении бородатой желтоватой мумии с застывшим выражением лица, сидящей на кровати у дальней стены. Этой мумией был он сам.
   – Надо тебе взглянуть на это, Захария! – восторженно возгласил Скопик, поднимая на руки мумию.
   Апинг стал помогать ему, и вдвоем они понесли Милягу к окну, от которого его сознание уже удалялось. Он оставил их наедине с их добротой, подгоняемый радостным возбуждением, которое заменяло ему двигатель. Он вылетел из камеры и понесся вдоль мрачного коридора, мимо камер, в которых пленники шумно требовали выпустить их посмотреть на солнца. Он совершенно не имел представления о внутренней географии здания, и на несколько мгновений его несущаяся во весь опор душа затерялась в лабиринте серого кирпича, но потом он наткнулся на двух охранников, торопливо взбегающих по каменной лестнице, и, не будучи замеченным, отправился за ними в более светлые помещения. Там он увидел других охранников, бросивших карточные игры, чтобы устремиться на открытый воздух.
   – Где капитан Н'ашап? – спросил один из них.
   – Я пойду скажу ему, – вызвался второй и, оставив своих товарищей, двинулся к закрытой двери, но был остановлен третьим охранником, сообщившим ему: «У него важная встреча. С мистифом», – что вызвало дружный похабный хохот.
   Развернув свой дух спиной к выходу, Миляга полетел навстречу двери и пронесся сквозь нее без какого бы то ни было ущерба или колебания. Комната за ней оказалась, вопреки его ожиданиям, не кабинетом Н'ашапа, а приемной, в которой стояли только два пустых стула и голый стол. На стене за столом висел портрет ребенка, выполненный столь безнадежно плохо, что пол объекта определить было невозможно. Слева от картины, подписанной «Апинг», располагалась еще одна дверь, столь же тщательно закрытая, как и та, сквозь которую он только что пролетел. Но сквозь нее доносился голос Вигора Н'ашапа, пребывавшего в состоянии экстаза.
   – Еще! Еще! – восклицал он, и снова, после долгой речи на непонятном языке: – Да! Вот так! Вот так!
   Миляга проник сквозь дверь слишком поспешно, чтобы успеть подготовиться к тому, что открылось ему с другой стороны. Но даже если бы он и подготовился, вызвав в своем воображении видение Н'ашапа со сползшими вниз брюками и лиловым этакским членом в состоянии полной боевой готовности, он все равно не мог бы представить себе вид Пай-о-па, ибо ни разу за все эти месяцы не видел мистифа голым. Теперь это произошло, и шок, вызванный его красотой, уступал только потрясению от его униженного состояния. Его тело обладало той же безмятежностью, что и его лицо, и той же двусмысленной неопределенностью, даже на всем виду. На нем не было видно ни одного волоска, ни соска, ни пупка. Но между его ногами, которые он раздвинул, встав на колени перед Н'ашапом, находился источник его изменчивого «я», то самое ядро, которого касались мысли его сексуального партнера. Оно не обладало ни фаллической, ни вагинальной природой. Это была третья, совершенно отличная от двух других, разновидность гениталий. Она трепетала у него в паху, как беспокойный голубь, с каждым взмахом крыльев меняющий свои сверкающие очертания. И в каждом из них зачарованный Миляга улавливал знакомое эхо. Вот мелькнула его собственная плоть, которая выворачивалась наизнанку во время путешествия между Доминионами. А вот показалось небо над Паташокой и море за зарешеченным окном, твердая поверхность которого превращалась в живую воду. И дыхание, зажатое в кулаке; и сила, вырывающаяся оттуда, – все было там, все.
   Н'ашап не обращал на это зрелище никакого внимания. Возможно, в своем возбуждении он даже не замечал его. Он зажал голову мистифа в своих покрытых шрамами руках и совал заостренную головку своего члена ему в рот. Пай не проявлял никаких признаков возражения. Руки его свисали вдоль тела до тех пор, пока Н'ашап не потребовал оказать внимание своему могучему стволу. Миляга уже был не в состоянии выносить это зрелище. Он бросил свое сознание через комнату по направлению к спине Этака. Разве Скопик не говорил ему, что мысль обладает силой? «Если это так, – подумал Миляга, – то пусть я буду пылинкой, крошечным метеоритом, твердым, как алмаз». Миляга услышал сладострастное придыхание Н'ашапа, пронзавшего глотку мистифа, и в следующее мгновение впился в его череп. Комната исчезла, и со всех сторон вокруг него сомкнулось горячее мясо, но сила инерции вынесла его с другой стороны, и, обернувшись, он увидел, как Н'ашап оторвал руки от головы мистифа и схватился за свою собственную. Из его безгубого рта вырвался пронзительный вопль боли.
   Лицо Пая, ничего не выражавшее до этого момента, исполнилось тревоги, когда кровь хлынула из ноздрей Н'ашапа. Миляга ощутил победное удовлетворение, но мистиф поднялся и ринулся на помощь офицеру, подобрав один из разбросанных по полу предметов своей одежды, чтобы остановить кровотечение. Н'ашап вначале дважды отмахнулся от его помощи, но потом умоляющий голос Пая смягчил его, и через некоторое время капитан развалился в своем мягком кресле и позволил поухаживать за собой. Воркования и ласки мистифа действовали на Милягу почти так же удручающе, как и сцена, которую он только что прервал, и он ретировался, в смущении и негодовании, сначала к двери, а потом сквозь нее, в приемную.
   Там он помедлил, задержав взгляд на картине Апинга. Из комнаты вновь донеслись стоны Н'ашапа. Услышав их, Миляга ринулся прочь, через лабиринт помещений и назад, в свою камеру. Скопик и Апинг уже уложили его тело обратно на кровать. Лицо его было лишено всякого выражения, а одна рука соскользнула с груди и свисала с постели. Он выглядел уже мертвым. Разве удивительно, что преданность Пая приняла такой механический характер, когда единственным, что могло вдохновить его надежды на выздоровление Миляги, был этот изможденный манекен? Он подлетел поближе к телу, испытывая искушение оставить его навсегда, позволить ему иссохнуть и умереть. Но это было слишком рискованно. А что если его нынешнее состояние имеет своим непременным условием существование его физического «я»? Разумеется, мысль способна существовать в отсутствие плоти – он не раз слышал, как Скопик высказывался по этому поводу вот в этой самой камере, – но вряд ли это под силу такому неразвитому духу, как у него. Кожа, кровь и кости были той школой, в которой душа училась летать, а он был еще слишком неоперившимся птенцом, чтобы позволить себе прогул. Как ни противилось этому все его существо, ему надо было возвращаться назад.
   Он еще раз подлетел к окну и оглядел сверкающее море. Вид его волн, разбивающихся внизу о скалы, воскресил в нем ужас, который он испытал, когда тонул. Он почувствовал, как живая вода сжимается вокруг него, давит на его губы, словно член Н'ашапа, требует, чтобы он открыл рот и сделал глоток. В ужасе он оторвался от этого зрелища и ринулся через комнату, пронзив свой лоб, словно пуля. Вернувшись в свое тело с мыслями о Н'ашапе и море, он немедленно осознал подлинную природу своей болезни. Скопик ошибался, ошибался во всем! Существовала твердая – и какая твердая, – физиологическая причина его неподвижности. Он наглотался воды, и теперь она была внутри него. Она жила в нем, процветая и разрастаясь за его счет.
   Прежде чем интеллект успел предостеречь его, он позволил отвращению объять все свое тело, послал свой приказ в самые отдаленные его уголки. «Двигайся! – велел он ему. – Двигайся!» Он подлил масла в огонь своей ярости, представив себе что Н'ашап использовал его так же, как и Пая, вообразив, что желудок его наполнен спермой Этака. Его левая рука нашла в себе силы ухватиться за край его дощатого ложа, и этой опоры оказалось достаточно, чтобы перевернуться. Сначала он оказался на боку, а потом совсем свалился с кровати, сильно ударившись об пол. Удар выбил с позиции нечто, разместившееся внизу его живота. Он чувствовал, как оно принялось карабкаться, чтобы вновь уцепиться за его внутренности. Движения его были такими яростными, что Милягу швыряло из стороны в сторону, словно мешок с живой рыбой, и каждая конвульсия все больше сбрасывала с места паразита, постепенно освобождая тело от его тирании. Суставы Миляги хрустели как ореховые скорлупки; все его мускулы сводило судорогой. Это была агония, и с уст его рвался крик боли, но все, что он смог сделать, – это выдавить из себя тихий рыгающий звук. Но и он показался ему музыкой. Это был первый звук, который он издал после вопля, сорвавшегося с его уст перед тем, как Колыбель поглотила его. Его измученный организм выдавливал паразита из желудка. Он чувствовал его у себя в груди, словно блюдо из рыболовных крючков, которое ему не терпелось изблевать из себя. Но он не мог этого сделать, опасаясь, что вывернется при этом наизнанку. Паразит, похоже, понял, что они попали в патовую ситуацию. Его движения замедлились, и Миляга смог сделать отчаянный вдох сквозь наполовину забитые им дыхательные пути. Наполнив легкие, насколько это было возможно, цепляясь за кровать, он встал на ноги и, прежде чем паразит успел вывести его из строя новыми атаками, выпрямился во весь рост и бросился на пол лицом вниз. Когда он ударился об пол, тварь рывком поднялась в его горло и рот, и он ухватил ее руками и стал вытаскивать из себя. Она вышла в два приема, до последнего мгновения стараясь залезть к нему обратно в глотку. Сразу же вслед за ней ринулась и еда, поглощенная во время последней трапезы.
   Глотая широко раскрытым ртом воздух, он с трудом приподнялся и сел, прислонившись к кровати. Струйки рвоты свисали у него изо рта. Тварь на полу билась и судорожно сжималась. Хотя внутри него она казалась ему огромной, на самом деле она была не больше его ладони: бесформенный сгусток молочно-белой плоти, перетянутый серебряными венами, с конечностями не толще веревочки, но которых было целых двадцать. Она не издавала никаких звуков, за исключением судорожных хлопков по залитому желчными массами полу камеры.
   Слишком слабый для того, чтобы двигаться, Миляга все еще сидел, привалившись к кровати, когда через несколько минут заглянул Скопик в поисках Пая. Удивление Скопика не знало границ. Первым делом он позвал на помощь, а потом втащил Милягу обратно на кровать, задавая вопрос за вопросом с такой быстротой, что у Миляги едва хватало дыхания и сил, чтобы отвечать на них. Однако Скопик услышал достаточно, чтобы начать поносить себя на чем свет стоит за то, что сразу не проник в суть проблемы.
   – Я-то думал, что она скрывается в твоей голове, Захария, а все это время – все это время! – она была у тебя в животе. Эта гнусная тварь!
   Появился Апинг, и последовала новая серия вопросов, на которые на этот раз отвечал Скопик, после этого отправившийся на поиски Пая. По приказанию Апинга, пол в камере был вымыт, а пациенту принесли свежей воды и чистую одежду.
   – Вам нужно еще что-нибудь? – осведомился Апинг.
   – Еда, – сказал Миляга. Никогда еще в желудке у него не было такого ощущения пустоты.
   – Я распоряжусь. Странно слышать ваш голос и видеть, как вы двигаетесь. Я привык к другому повороту событий. – Он улыбнулся. – Когда вы окрепнете, – сказал он, – мы должны с вами поговорить. Я слышал от мистифа, что вы художник.
   – Был когда-то, – сказал Миляга и невинно осведомился: – А что? Вы тоже художник?
   Апинг просиял.
   – Да, я художник, – сказал он.
   – Тогда нам обязательно надо поговорить, – сказал Миляга. – Что вы рисуете?
   – Пейзажи. Людей иногда.
   – Обнаженную натуру? Портреты?
   – Детей.
   – Ах, детей... А у вас самого есть дети?
   Тень беспокойства прошла по лицу Апинга.
   – Позже, – сказал он, метнув взгляд в сторону коридора и вновь обратив его на Милягу. – Мы все обсудим в частной беседе.
   – Я в вашем распоряжении, – сказал Миляга.
   За пределами комнаты раздались голоса. Скопик вернулся с Н'ашапом, который задержался у ведра, изучая выброшенного в него паразита. Прозвучали новые вопросы, или, вернее, те же самые, но в других формулировках. В третий раз отвечали вдвоем Скопик и Апинг. Н'ашап слушал их только вполуха, пристально изучая Милягу во время пересказа драматических событий, а затем поздравив его с забавной официальностью. Миляга с удовлетворением заметил сгустки спекшейся крови у него в ноздрях.
   – Мы должны направить полный отчет об этом случае в Изорддеррекс, – сказал Н'ашап, – Я уверен, что он заинтригует их не меньше, чем меня.
   Произнеся эти слова, он направился к двери, приказав Апингу немедленно следовать за ним.
   – Наш Командир выглядит не очень хорошо, – обратил внимание Скопик. – Интересно, что тому причиной.
   Миляга позволил себе улыбку, но она покинула его лицо когда в дверях появился его последний посетитель, Пай-о-па.
   – Вот и прекрасно! – сказал Скопик. – Ты пришел. Я оставляю вас вдвоем.
   Он удалился, закрыв за собой дверь. Мистиф не двинулся с места, чтобы обнять Милягу или хотя бы взять его за руку. Вместо этого он подошел к окну и посмотрел на море, все еще освещенное солнцем.
   – Теперь мы знаем, почему его называют Колыбелью, – сказал он.
   – Что ты имеешь в виду?
   – Где еще мужчина может оказаться способным родить?
   – Это было мало похоже на рождение, – сказал Миляга.
   – Для нас – может быть, и нет, – сказал Пай. – Но кто знает, как рожали здесь детей в древние времена? Может быть, люди погружались в воду, пили ее, давали ей приют, чтобы она могла расти...
   – Я видел тебя, – сказал Миляга.
   – Я знаю, – ответил Пай, не оборачиваясь от окна. – И ты чуть было не лишил нас союзника.
   – Н'ашап? Союзник?
   – Он обладает здесь властью.
   – Он – Этак. Кроме того, он мерзавец. И я собираюсь доставить себе удовольствие, убив его.
   – Ты что, решил вступиться за мою честь? – сказал Пай, наконец обернувшись к Миляге.
   – Я видел, что он делал с тобой.
   – Это ерунда, – ответил Пай. – Я знал, что делаю. Как ты думаешь, почему с нами так хорошо обращаются? Мне позволили видеться со Скопиком в любое время. Тебя кормили и поили. И Н'ашап не задавал никаких вопросов ни обо мне, ни о тебе. А теперь он задаст их. Теперь он начнет подозревать. Нам надо убираться отсюда поскорее, до тех пор, пока он не получит ответы.
   – Это лучше, чем ты будешь его обслуживать.
   – Я же тебе говорю, это абсолютная ерунда.
   – Но не для меня, – сказал Миляга, чувствуя, как слова царапают его воспаленное горло. Хотя это и потребовало от него определенных усилий, он поднялся на ноги, чтобы встретиться с мистифом лицом к лицу. – Помнишь, как в самом начале ты говорил о том, что нанес мне непоправимую обиду? Ты постоянно вспоминал о случае на станции в Май-Ке и говорил, что мечтаешь о том, чтобы я простил тебя. А я в это время думал о том, что никогда между нами не произойдет ничего такого, что нельзя будет простить или забыть, и когда я вновь обрету дар речи, я обязательно скажу тебе об этом. А теперь я не знаю. Он видел твою наготу, Пай. Почему он, а не я? Мне кажется, я не смогу простить тебе то, что ты открыл тайну ему, а не мне.
   – Никакой тайны он не увидел, – ответил Пай. – Когда он смотрел на меня, он видел женщину, которую он любил и потерял в Изорддеррексе. Женщину, которая была похожа на его мать. Собственно, это и сводило его с ума. Эхо эха его матери. И до тех пор, пока я благоразумно снабжал его этой иллюзией, он был уступчив. Это представлялось мне более важным, чем мое достоинство.
   – Больше так не будет, – сказал Миляга. – Если мы выберемся отсюда вместе, я хочу, чтобы ты принадлежал мне. Я не буду тебя ни с кем делить, Пай. Ни за какие уступки. Ни даже ради самой жизни.
   – Я не знал, что тобой владеют такие чувства. Если б ты сказал мне...
   – Я не мог. Даже до того, как мы оказались здесь, я чувствовал это, но не мог найти слов.
   – Извини меня, если, конечно, мои извинения чего-нибудь стоят.
   – Мне не нужны извинения.
   – Что же тогда тебе нужно?
   – Обещание. Обет. – Он выдержал паузу. – Брачный обет.
   Мистиф улыбнулся:
   – Ты серьезно?
   – Серьезнее не бывает. Я уже раз делал тебе предложение, и ты согласился. Должен ли я повторять еще раз? Я сделаю это, если ты меня попросишь.
   – Нет нужды, – сказал Пай. – Ничто не может оказать мне большую честь. Но здесь? Почему это должно было случиться именно здесь? – Нахмуренное лицо мистифа расплылось в ухмылке. – Скопик рассказал мне о Голодаре, который заперт в подвале. Он может провести церемонию.
   – Какого он вероисповедания?
   – Он оказался здесь, потому что считает себя Иисусом Христом.
   – Тогда он сможет доказать это чудом.
   – Каким чудом?
   – Он может превратить Джона Фьюри Захарию в честного человека.
* * *
   Брак мистифа из народа Эвретемеков и непостоянного Джона Фьюри Захарии, по прозвищу Миляга, состоялся в ту же ночь в глубинах сумасшедшего дома. К счастью, их священник переживал период временного просветления и желал, чтобы к нему обращались по его настоящему имени и называли его отцом Афанасием. Однако были заметны кое-какие внешние признаки его слабоумия: шрамы на лбу от тернового венца, который он постоянно на себя водружал, и струпья на ладонях в тех местах, куда он впивался своими ногтями. Он столь же изощрился в хмурых выражениях лица, как Скопик в усмешках, но вид философа не шел его физиономии, скорее созданной для комедианта: его нос пуговичкой постоянно тек, его зубы были слишком редкими, брови его были похожи на лохматых гусениц, которые превращались в одну, когда он морщил лоб. Его держали вместе примерно с двадцатью другими пленниками, которые считались особо мятежными, в самой нижней части сумасшедшего дома, и его лишенная окон камера охранялась куда строже, чем комнаты пленников на верхних этажах. Так что Скопику пришлось предпринять кое-какие сложные маневры, чтобы получить доступ к нему, а подкупленный охранник, Этак, согласился не смотреть в глазок лишь в течение нескольких минут. Таким образом, церемония оказалась короткой и была проведена на подходящей случаю смеси латыни и английского. Несколько фраз было произнесено на языке ордена Голодарей из Второго Доминиона, к которому принадлежал Афанасий, причем их непонятность более чем компенсировалась их музыкальностью. Сами обеты были по необходимости краткими, что было обусловлено нехваткой времени и тем обстоятельством, что у них была отнята возможность произнести большинство общепринятых формулировок.
   – Это свершается не в присутствии Хапексамендиоса, – сказал Афанасий. – И вообще ни один Бог и ни один Божий посланник не имеют к этому никакого отношения. Однако мы молимся о том, чтобы присутствие Нашей Святой Госпожи освятило этот союз ее бесконечным сочувствием и чтобы со временем вы соединились в еще более великом союзе. До этой поры я буду сосудом для вашего таинства, которое свершается в вашем присутствии и по вашему желанию.
   Подлинное значение этих слов дошло до Миляги только тогда, когда после свершенной церемонии он лег на постель в камере рядом со своим партнером.
   – Я всегда говорил, что никогда не женюсь, – прошептал он мистифу.
   – Уже начинаешь жалеть?
   – Нисколько. Но это как-то странно, быть женатым и не иметь жены.
   – Ты можешь называть меня своей женой. Можешь называть меня, как захочешь. Изобрети меня заново. Для этого я я создан.
   – Я не хочу использовать тебя, Пай.
   – Однако это неизбежно. Теперь мы должны стать функциями друг друга. Может быть, зеркалами. – Он прикоснулся к лицу Миляги. – Уж я-то использую тебя, можешь мне поверить.
   – Для чего?
   – Для всего. Для утешения, споров, удовольствия.
   – Я хочу многое узнать от тебя.
   – О чем?
   – О том, как снова вылететь из моей головы, как сегодня. Как путешествовать мысленно.