– Круг завершен, – сказала она.
   – Какой круг? – спросил Клем.
   Она не ответила. Какое это могло теперь иметь значение? Но Целестина оторвала взгляд от лица Миляги, и в глазах у нее Юдит прочла тот же вопрос, который задал ей Клем. Она постаралась сделать ответ как можно более кратким.
   – Круг Имаджики, – сказала она.
   – Откуда ты знаешь? – спросил Клем.
   – Богини сказали мне.
   К этому моменту она уже почти спустилась с лестницы и увидела, что Миляга держится за жизнь в буквальном смысле этого слова, сжимая руку Целестины и пристально глядя ей в лицо. И лишь когда она присела на последнюю ступеньку, взгляд его обратился к ней.
   – Я... никогда не знал... – сказал он.
   – Я знаю, – ответила она, думая, что он имеет в виду заговор Хапексамендиоса. – Мне и самой не хотелось в это верить.
   Миляга покачал головой.
   – Я говорю не о круге... – с трудом выговорил он, – ...я никогда не знал, что Имаджика – это круг...
   – Эта тайна была известна только Богиням, – ответила Юдит.
   Теперь заговорила Целестина, и голос ее был таким же мягким, как и те отблески, что освещали ее губы.
   – А Хапексамендиос знает? – спросила она.
   Юдит покачала головой.
   – Значит, какой бы огонь Он ни послал... – прошептала Целестина, – он опишет круг и вернется к Нему.
   Юдит посмотрела на нее, смутно ощутив в этих словах какую-то надежду на спасение, но не в состоянии понять, в чем же она заключается. Целестина опустила взор на лицо Миляги.
   – Дитя мое, – сказала она.
   – Да, мама.
   – Иди к Нему, – сказала она. – Пусть твой дух отправится в Первый Доминион и найдет своего Отца.
   Юдит показалось, что Миляге не под силу даже дышать, не говоря уже о более трудных задачах, но, возможно, дух его проявит себя более могущественным, чем тело? Он потянулся рукой к лицу матери, и она крепко сжала его пальцы.
   – Что ты задумала? – спросил Миляга.
   – Вызвать Его огонь, – ответила Целестина.
   Юдит оглянулась на Клема, чтобы проверить, сумел ли Клем лучше нее проникнуть в смысл этого диалога, но на лице его застыло выражение полного недоумения. Какой смысл призывать смерть, если она и так придет куда быстрее, чем хотелось бы?
   – Постарайся задержать Его, – говорила Целестина Миляге. – Предстань перед Ним любящим сыном и отвлекай Его внимание так долго, как только сможешь. Подольстись к Нему. Скажи, что ты мечтаешь увидеть Его лицо. Способен ли ты сделать это ради меня?
   – Конечно, мама.
   – Хорошо.
   Убедившись, что сын понял ее просьбу, Целестина положила руку Миляги ему на грудь и, высвободив колени, осторожно опустила его голову на пол. У нее оставалось еще последнее напутствие.
   – Когда ты двинешься в путь, обязательно отправляйся через Доминионы. Он не должен догадаться, что существует другой путь, ты понимаешь?
   – Да, мама.
   – А когда ты окажешься там, дитя мое, постарайся услышать голос. Он доносится из земли. Ты обязательно услышишь его, только надо быть очень внимательным. Он говорит...
   – Низи Нирвана.
   – Верно.
   – Я помню, – сказал Миляга. – Низи Нирвана.
   И словно это имя было благословением, которое убережет его от всех опасностей, Миляга закрыл глаза и отправился в путь. Не тратя время на сентиментальные оплакивания, Целестина решительно поднялась и двинулась к лестнице.
   – А теперь я должна поговорить с Сартори.
   – Это не так-то просто, – сказала Юдит. – Дверь заперта – и под охраной.
   – Он – мой сын, – ответила Целестина, бросив взгляд в направлении Комнаты Медитации. – Он мне откроет.
   С этими словами она начала подниматься вверх.

Глава 60

1
   Дух Миляги покинул дом, занятый мыслями не об Отце, который ожидал его в Первом Доминионе, а о матери, которую он оставил на Гамут-стрит. Слишком мало времени провели они вместе в те часы, что прошли после возвращения из башни Tabula Rasa. Он склонялся у ее кровати, пока она рассказывала ему сказку о Низи Нирване. Он держал ее за руки под дождем Богини, стыдясь своего желания, но не в состоянии подавить его в себе. И наконец, еще несколько мгновений назад, он лежал у нее на коленях, истекая кровью. Ребенок, возлюбленный, труп. В эти несколько часов уместилась небольшая жизнь, и им придется ею удовлетвориться.
   Он не вполне понимал, с какой целью она послала его в Первый Доминион, но в таком смятенном состоянии он не был способен ни на что иное, кроме повиновения. Очевидно, у нее были на то свои причины, и теперь, после того, как дело всей его жизни было испорчено, ему оставалось только доверять ей. Не понимал он и того, что произошло с Примирением. Он был настолько далеко от своего тела, что готов был совсем распрощаться с ним, и вдруг, в следующее мгновение, он уже оказался в Комнате Медитации, вопя от боли, которую причиняла ему Юдит, а в дверях возник его брат со сверкающими ножами. Увидев смерть в его лице, он понял, почему мистиф пошел на страшную пытку, лишь бы сообщить ему, что он должен отыскать Сартори. В лице его брата скрывался Отец – в его чертах, в его выражении, в этой отчаянной решимости, – и не было никаких сомнений, что Он всегда был там, но Миляга так и не смог Его распознать. В лице Сартори он замечал лишь свою собственную красоту, искаженную злом, и всегда говорил себе о том, как прекрасен его Рай по сравнению с Адом его двойника. Какая насмешка над самим собой! Отец одурачил его, сделал его Своим подручным, Своим шутом, и он мог бы так никогда этого и не понять, если бы Юдит не вытащила его из Аны и не показала бы ему в живом зеркале лицо убийцы и разрушителя.
   Но прозрение пришло слишком поздно, чтобы успеть исправить ошибку. Теперь он мог лишь надеяться на то, что его матери лучше известно, где может скрываться та призрачная надежда на спасение, что им осталась. Теперь он станет ее подручным и отправится в Первый Доминион по ее повелению.
* * *
   Как она и просила его, он направился в Первый Доминион кружным путем, пролетая над местами, которые он посетил, проверяя Синод, и хотя ему страстно хотелось ненадолго задержаться и провести несколько минут с другими Маэстро, он знал, что медлить нельзя.
   Однако он увидел их с высоты и убедился в том, что они сумели благополучно выбраться из Аны и вернуться в Доминионы, чтобы отпраздновать свой триумф. На холме Липпер Байак Тик Ро истошно завывал, задрав голову в ночное небо. Голос его звучал так громко, что перебудил всех обитателей Ванаэфа и всполошил стражу на башнях Паташоки. В Квеме Скопик выбирался из Ямы, где он сидел во время ритуала, и когда он поднял лицо к звездам, Миляга заметил, что в глазах его сияют слезы счастья. В Изорддеррексе Афанасий стоял на коленях на улице за воротами Эвретемекского Кеспарата и мыл руки в ручье, который подскакивал к его окровавленному лицу, словно собака, встретившая хозяина после долгой отлучки. А на границе Первого Доминиона, где дух Миляги замедлил свой полет, стоял Чика Джекин и ждал, когда растворится стена Просвета и за ней откроется Доминион Хапексамендиоса.
   Почувствовав присутствие Миляги, он огляделся.
   – Маэстро?
   Из всех членов Синода больше всего Миляге хотелось поговорить именно с Джекином, но он не осмелился на это. Любой разговор рядом с Просветом мог быть подслушан Богом Первого Доминиона, а Миляга знал, что не сумеет перекинуться несколькими фразами с человеком, который был ему так предан, не попытавшись при этом предупредить его о надвигающейся опасности, и решил не подвергать себя этому искушению. Устремив свой дух вперед, он услышал, как Джекин вновь позвал его, но еще до того, как его крик прозвучал в третий раз, Миляга пересек Просвет и оказался в Первом Доминионе. В те слепые мгновения, когда он пролетал сквозь пустоту Просвета, в голове у него зазвучал голос его матери:
   – ...и отправилась она в город злодейств и беззакония, где ни один дух не был добрым, и ни одно тело – целым...
   Потом Просвет остался у него за спиной, и перед ним открылось зрелище Божьего Града.
   Неудивительно, что его брат был архитектором. Вдохновения, которое создало этот город, хватило бы на миллион гениев, а для сотворившей его силы век, должно быть, равнялся продолжительности одного вздоха. Его величие простиралось от стены Просвета во всех направлениях, а улицы, шире Паташокского тракта, были такими прямыми, что уходили к самому горизонту. Дома же поднимались так высоко в небо, что оно едва проглядывало между крышами, но какие бы светила ни сияли в нем, город не нуждался в их блеске. Прожилки света пронизывали камни мостовой, а также кирпичи и плиты огромных зданий. Свет лился отовсюду, наводя на мысль, что во всем городе вряд ли найдется хотя бы одна тень.
   Сначала он двигался медленно, надеясь на встречу с одним из обитателей, но миновав с полдюжины перекрестков и не обнаружив на улицах ни единой живой души, он стал набирать скорость, приостанавливаясь лишь тогда, когда на глаза ему попадались признаки жизни, притаившейся за непрерывной чередой фасадов. Он не был столь проворным, чтобы успеть заметить хотя бы одно лицо, и столь дерзким, чтобы войти без приглашения, но несколько раз он видел, как колышутся занавески, от которых, судя по всему, только что отскочил какой-нибудь любопытный горожанин. Но это был далеко не единственный признак присутствия в городе живых существ. Над коврами, висевшими на балюстрадах, до сих пор не рассеялись облака золотистой пыли, а с виноградных лоз срывались листья, в спешке потревоженные обратившимися в бегство сборщиками.
   Похоже, с какой бы быстротой он ни двигался – а скорость его полета значительно превышала скорость любого автомобиля, – ему все равно не удалось бы обогнать слух о своем приближении, в мгновение ока разгонявший всех жителей по домам. Они ничего не оставляли за собой. Ни собаки, ни ребенка, ни обрывка бумаги, ни рисунка на мостовой. Это были идеальные граждане, вся жизнь которых проходила за задернутыми занавесками и запертыми дверьми.
   Безлюдность этого метрополиса, явно созданного для того, чтобы изобиловать жизнью, могла бы произвести угнетающее впечатление, если бы не сами здания, которые были построены из материалов такой разнообразной фактуры и цвета и излучали такое живительное сияние, что казалось, будто они и есть настоящие городские обитатели. Строители полностью отказались от серого и коричневого и, раздобыв шифер, камень, брусчатку и черепицу всех мыслимых тонов и оттенков, смешали их цвета с отвагой, на которую не решился бы ни один из архитекторов Пятого Доминиона. Одно за другим открывались зрелища торжествующих красок: лиловые и янтарные фасады, колоннады ослепительного пурпура, площади, выложенные охристым и синим, а посреди этого буйства то и дело попадались невыносимо яркие пятна алого и не менее совершенного белого. Бережливее всего строители пользовались черным – пятно в кладке кирпичей, квадратик на крытой черепицей крыше, прожилка в булыжнике.
   Но как выяснилось, даже такой красотой можно пресытиться, и после того, как мимо промелькнули тысячи подобных улиц, Миляга почувствовал, что его тошнит от этого изобилия и обрадовался, когда на одной из них сверкнула молния, которой удалось хотя бы на мгновение выбелить цвет окружающих фасадов. В поисках ее источника он изменил направление полета и опустился на площади, в центре которой стояла одинокая фигура. Это был Нуллианак.
   Запрокинув голову вверх, он посылал бесшумные молнии в крохотный клочок видневшегося между крышами неба. Сила его разрядов на много порядков превосходила ту, с которой Миляге приходилось сталкиваться, имея дело с его собратьями. Похоже, между ладонями его лица скрывалась частица божественной энергии, которая придавала ему невероятную способность к разрушению.
   Почувствовав приближение Миляги, Нуллианак оторвался от своих упражнений и взмыл над площадью в поисках чужака. Миляга не был уверен, что его нынешнее состояние делает его абсолютно неуязвимым. В конце концов, если Нуллианаки превратились в гвардию Хапексамендиоса, то кто знает, какой властью они могут быть наделены? Но и прятаться было бессмысленно. Если кто-нибудь не объяснит ему дорогу, он может бродить здесь вечно, так и не найдя своего Отца.
   Нуллианак был гол, но это состояние не придавало ему ни чувственности, ни чувствительности. Его плоть сияла почти так же ослепительно, как и его молнии, и была лишена видимых органов размножения и выделения. У него также не было видно ни волос, ни сосков, ни пупка. Он непрерывно поворачивался вокруг своей оси, пытаясь отыскать существо, близость которого он ощущал, но, возможно, вложенный в него запас разрушительной энергии притупил его чувства, так как он увидел Милягу, лишь когда тот приблизился к нему почти вплотную.
   – Ты не меня ищешь? – спросил Миляга.
   Нуллианак устремил на него свой взгляд. Между ладонями его головы прошла новая волна электрических разрядов, и сквозь их потрескивания зазвучал его монотонный голос.
   – Маэстро, – сказал Нуллианак.
   – Ты знаешь, кто я?
   – Конечно, – ответил он. – Конечно.
   Голова его покачивалась, словно у загипнотизированной змеи. Он придвинулся к Миляге поближе.
   – Почему ты здесь? – спросил он.
   – Я хочу увидеть моего Отца.
   – А-а-а.
   – Я пришел, чтобы поклониться Ему.
   – Мы все пришли сюда за этим.
   – Я в этом не сомневался. Ты можешь отвести меня к Нему?
   – Он повсюду, – ответил Нуллианак. – Это Его город, и Он скрывается в каждой пылинке.
   – Стало быть, если я буду разговаривать с землей, я буду разговаривать с Ним?
   Нуллианак задумался.
   – Не с землей... – ответил он наконец. – Не надо говорить с землей.
   – Тогда с чем? Со стенами? С небом? С тобой? Может быть, мой Отец скрывается в тебе?
   В голове Нуллианака забегали возбужденные разряды.
   – Нет, – ответил он. – Я не осмелюсь утверждать...
   – Так отведи меня туда, где я смогу преклонить перед Ним колени. Времени остается так мало.
   Это последнее замечание показалось Нуллианаку убедительным, и он кивнул своей смертоносной головой.
   – Я отведу тебя, – сказал он, поднимаясь немного выше и поворачиваясь к Миляге спиной. – Но ты прав: мы должны спешить. Дело твоего Отца не терпит отлагательств.
2
   Хотя Юдит не хотелось отпускать Целестину наверх одну, так как она знала, какая встреча ожидала ее на лестничной площадке, но знала она и то, что ее присутствие и вовсе лишит женщину шансов проникнуть в Комнату Медитации. Пришлось ей остаться внизу, стараясь определить по доносящимся сверху звукам, что там происходит. Сначала она услышала предостерегающее ворчание гек-а-геков, а потом раздался голос Сартори, который предупредил, что того, кто попытается войти в комнату, ждет немедленная смерть. Целестина ответила ему, но таким тихим голосом, что до Юдит донеслось лишь невнятное бормотание, и через несколько минут (но были ли это минуты? – возможно, прошло лишь несколько секунд, бесконечно растянутых ожиданием новой вспышки насилия), не в силах больше бороться с искушением, она задула ближайшие к ней свечи и начала медленно подниматься наверх.
   Она предполагала, что ангелы попытаются ее остановить, но они были слишком поглощены уходом за Милягой, так что на пути у нее не было никаких препятствий, кроме своей собственной осторожности. Она увидела, что Целестина до сих пор стоит у двери, но Овиаты уже не преграждают ей дорогу. По приказу Сартори они отползли в сторону и, лежа на животе, дожидались дальнейших приказаний своего хозяина, готовые пустить в ход зубы и клыки по первому же сигналу. Юдит одолела уже половину пролета, и теперь до нее долетали обрывки разговора сына с матерью. Первым она услышала усталый шепот Сартори.
   – ...все кончено, мама...
   – Я знаю, дитя мое, – сказала Целестина. В голосе ее не было упрека – одна лишь спокойная нежность.
   – Он уничтожит все...
   – И это я знаю.
   – ...я должен был удерживать для Него круг... Он хотел этого...
   – А ты должен был исполнить Его желание. Я понимаю это, дитя мое. Поверь мне, я все понимаю. Я ведь тоже исполнила Его желание, помнишь? Это не такое уж большое преступление.
   После этих слов Целестины раздался щелчок замка, и дверь Комнаты Медитации медленно распахнулась, но Юдит была еще слишком низко и увидела только стропила, освещенные то ли свечкой, то ли сотканной Овиатами сияющей пеленой, которая окутывала Сартори на улице. Теперь, когда дверь открылась, голос его был слышен гораздо яснее.
   – Ты войдешь? – спросил он у Целестины.
   – А ты хочешь, чтобы я вошла?
   – Да, мама. Прошу тебя. Я хочу, чтобы мы были вместе, когда наступит конец.
   Знакомая песня, подумала Юдит. Ему, похоже, абсолютно все равно, в чью грудь уткнуть свое заплаканное лицо, лишь бы его не оставили умирать в одиночку. Целестина шагнула внутрь, но дверь за ней не закрылась, а гек-а-геки не вернулись на свои посты. Однако фигура Целестины уже исчезла из виду, и Юдит овладело жестокое искушение продолжить подъем и заглянуть в комнату, но страх перед Овиатами был слишком силен, и она осторожно опустилась на ступеньку – на полпути между Маэстро наверху и бездыханным телом внизу. Там она стала ждать, прислушиваясь к тишине – в доме, на улице, во всем мире.
   В голове ее сложилась молитва.
   «Богиня... – подумала она, – ...это твоя сестра, Юдит. Надвигается огонь, Богиня. Он уже совсем близко от меня, и мне очень страшно...»
   Сверху донесся голос Сартори, но он говорил так тихо, что даже при открытой двери нельзя было разобрать ни единого слова. Однако слова перешли в рыдания, и это нарушило ее сосредоточенность. Нить молитвы была потеряна. Не имеет значения. Она сказала достаточно, чтобы выразить свои чувства:
   «Огонь уже совсем близко, Богиня. Мне страшно».
   Что тут еще можно сказать?
* * *
   Огромная скорость, с которой двигались Миляга и Нуллианак, отнюдь не уменьшила впечатления от масштабов города – скорее, наоборот. По мере того, как проходили минуты, а улицы все продолжали мелькать мимо, тысяча за тысячей, ослепляя глаза все тем же насыщенным цветом домов, уходивших под небеса, величие этого труда переставало казаться эпическим и все более наводило на мысль о безумии. При всем очаровании красок, идеальности пропорций и совершенстве отделки город был бредом сумасшедшего, навязчивой галлюцинацией, которая отказывалась успокоиться до тех пор, пока не покрыла каждый квадратный дюйм этого Доминиона памятниками своей собственной неутомимости. На улицах по-прежнему не было видно ни одного обитателя, и в сердце Миляги закралось подозрение, которое он в конце концов выразил вслух – правда, не в форме утверждения, а в форме вопроса:
   – Кто живет здесь?
   – Хапексамендиос.
   – А еще кто?
   – Это Его город, – сказал Нуллианак.
   – А в нем есть горожане?
   – Это Его город.
   Ответ был достаточно ясен. В городе не было ни одной живой души, а колыхание виноградных лоз и штор, которое он замечал в начале пути, либо было вызвано его приближением, либо, что более вероятно, было игрой иллюзий, которой забавлялись пустые здания, чтобы скоротать столетия.
   Но в конце концов, после того как они миновали бесчисленное множество неотличимых друг от друга улиц, стали появляться кое-какие признаки едва ощутимых изменений. Буйные краски постепенно становились все более насыщенными, а бока камней казались такими лоснящимися, словно они вот-вот должны расплыться и потечь. Отделка фасадов стала еще более утонченной, а пропорции – совершенными, что навело Милягу на мысль о том, что они приближаются к первопричине этого города, а районы, над которыми они пролетали вначале, были лишь имитациями, выхолощенными от непрестанного повторения.
   Подтверждая подозрение о том, что путешествие близится к концу, проводник Миляги заговорил.
   – Он знал, что ты придешь, – сказал он. – Он послал часть моих братьев на границу, чтобы встретить тебя.
   – А вас много?
   – Много, – сказал Нуллианак. – Минус два. – Он обернулся на Милягу. – Но ты-то, конечно, об этом знаешь. Ведь это ты их убил.
   – Если б я этого не сделал, они бы убили меня.
   – А разве не было бы это предметом гордости для нашего племени? – сказал Нуллианак. – Убить Сына Бога...
   Его молнии засмеялись, но веселости в этих звуках было не больше, чем в хрипе умирающего.
   – А ты не боишься? – спросил его Миляга.
   – А чего я должен бояться?
   – Говорить такие вещи, когда мой Отец может тебя услышать?
   – Он нуждается во мне, – ответил Нуллианак, – а я не нуждаюсь в том, чтобы жить. – Наступила пауза. – Хотя мне будет жаль, если я не приму участия в уничтожении Доминионов, – добавил он, поразмыслив.
   – Почему?
   – Потому что ради этого я был рожден. Слишком долго я жил, дожидаясь этого дня.
   – Как долго?
   – Много тысячелетий, Маэстро. Много-много тысячелетий.
   Мысль о том, что он летит рядом с существом, которое прожило во много раз более долгую жизнь, чем он сам, и рассматривало грядущее уничтожение как главную ее цель, заставила Милягу замолчать. Интересно, как долго еще Нуллианакам дожидаться своей награды? В отсутствие дыхания и сердцебиения чувство времени оставило его, и он не представлял себе, сколько минут прошло с тех пор, как он покинул тело на Гамут-стрит – две, пять, десять? Но, в сущности, это не имело никакого значения. Теперь, когда Доминионы примирены, Хапексамендиос может выбрать любой удобный момент, и Миляге оставалось утешать себя только тем, что проводник его по-прежнему рядом, и, стало быть, призыв к оружию еще не прозвучал.
   Постепенно скорость и высота полета Нуллианака стали снижаться, и вот они уже парили в нескольких дюймах над улицей. Отделка окружающих домов приобрела гротескный характер: каждый кирпич и камень был покрыт тончайшей филигранной резьбой. Но в этом лабиринте орнаментов не было красоты – одно лишь слепое наваждение. Их избыточность производила впечатление не живости и изящества, а болезненной навязчивости, словно бессмысленное, безостановочное кишение личинок. Тот же упадок поразил и краски, нежностью и разнообразием которых он так восхищался на окраинах. Оттенки и нюансы исчезли. Теперь все цвета обрели невыносимую яркость алого, но эта кричащая пестрота не оживляла атмосферу, а, напротив, делала ее еще более гнетущей. Хотя прожилки света по-прежнему струились в камнях, покрывавшая их резьба поглощала сияние, и на улицах царил унылый сумрак.
   – Дальше я не могу тебя сопровождать, Примиритель, – сказал Нуллианак. – Отсюда ты пойдешь один.
   – Может быть, я скажу своему Отцу, кто нашел меня? – сказал Миляга, надеясь, что эта лесть поможет ему выманить у Нуллианака еще какую-нибудь полезную информацию.
   – У меня нет имени, – ответил Нуллианак. – Я – это мой брат, а мой брат – это я.
   – Понятно. Жаль...
   – Но ты предложил оказать мне услугу, Примиритель. Позволь же мне отблагодарить тебя.
   – Да?
   – Назови мне место, которое я уничтожу в честь тебя – город, страну, что угодно.
   – Но зачем мне это? – спросил Миляга.
   – Ведь ты – сын своего Отца, – ответил Нуллианак. – Стало быть, ты хочешь того же, что и Он.
   Несмотря на всю свою осторожность, Миляга не смог выдавить из себя ни слова и наградил разрушителя кислым взглядом.
   – Нет? – спросил Нуллианак.
   – Нет.
   – Стало быть, нам нечего друг другу подарить, – сказал он и, не произнося больше ни слова, взмыл ввысь и полетел прочь.
   Миляга не пытался остановить его, чтобы спросить, куда идти дальше. Перед ним открывался только один путь – в сердце этого метрополиса, полузадушенное кричащими красками и навязчивой отделкой. Конечно, он обладал способностью двигаться со скоростью мысли, но ему не хотелось тревожить Незримого, и он опустился в ослепительно яркий сумрак улиц, чтобы принять обличье скромного пешехода. Дома, мимо которых ему пришлось идти, были настолько изъедены орнаментом, что, казалось, они вот-вот рухнут.
   Подобно тому, как великолепие окраин уступило место упадку, упадок в свою очередь уступил место патологии. То, что окружало Милягу, вызывало теперь не только неприязнь или отвращение, но и самую настоящую панику. Интересно, с каких это пор излишества стали производить на него такое угнетающее впечатление? С каких это пор он стал таким утонченным? Он, грубый копиист? Он, сибарит, который никогда не говорил «хватит», а тем более – «слишком»? И в кого же он теперь превратился? В эстетствующего призрака, доведенного до ужаса видом города своего Отца?
   Самого архитектора нигде не было видно. Улица уходила в полную темноту. Миляга остановился.
   – Отец? – позвал он.
   Хотя Миляга не повышал голоса, в окружающей тишине он казался почти оглушительным и, без сомнения, донесся до каждого порога в радиусе по крайней мере дюжины улиц. Однако, если Хапексамендиос и скрывался за одной из этих дверей, ответить Он не пожелал.
   Миляга предпринял вторую попытку.
   – Отец, я хочу увидеть Тебя.
   Он вгляделся в сумрачную даль улицы в надежде увидеть хотя бы малейший намек на присутствие Незримого. Улица была неподвижна, нигде не было слышно даже шороха, но его пристальное внимание было вознаграждено. Он постепенно стал понимать, что его Отец, несмотря на Свое очевидное отсутствие, на самом деле находится прямо перед ним. И слева от него, и справа от него, и у него над головой, и у него под ногами. Разве не кожей были мерцающие складки занавесок за окнами? Разве не костью были эти арки и своды? Разве не плотью были пурпурная мостовая и камни домов с прожилками света? Здесь было все – спинной мозг, зубы, ресницы, ногти. Когда Нуллианак сказал о том, что Хапексамендиос – повсюду, он имел в виду не дух, а плоть. Это был Город Бога, и Бог был этим Городом.