хозяева своей судьбы, потому что нас много, потому что мы - сила!
И вдруг все зашаталось. Внезапное головокружение... Словно вспышка
молнии осветила вдруг перед ним ответственность, которую он на себя взял.
Имел ли он право выступить? Уверен ли в том, что знает истину?.. С минуту,
снедаемый сомнениями, он был не в силах бороться с полнейшим упадком духа.
В этот момент в глубине театра произошло какое-то движение.
Задержавшиеся отказались от мысли об уходе и медленно подвигались ближе к
сцене, словно железные опилки, притягиваемые магнитом. В мгновение ока
смятенье Жака исчезло, испарилось, не оставив никакого следа. И снова все, о
чем он думал, что хотел рассказать этим людям, которые словно бросали ему
оттуда, из глубины зала, свой немой вопрос, показалось ему ясным,
неоспоримым.
Он шагнул вперед и, наклонившись над рампой, крикнул:
- Не верьте газетам! Пресса лжет!
- Браво! - произнес чей-то голос.
- Пресса продалась националистам! Чтобы замаскировать свои аппетиты,
правительства всех стран нуждаются в лживой прессе, которая убеждает их
народы в том, что, уничтожая друг друга, каждый из них героически жертвует
собой ради святого дела, ради торжества Права, Справедливости, Свободы,
Цивилизации!.. Как будто существуют справедливые войны! Как будто можно быть
справедливым, обрекая миллионы невинных людей на муки, на смерть!
- Браво! Браво!
В трех дверях, выходивших в тупик, толпились любопытные. Незаметно
подталкиваемые теми, кто был сзади, они в конце концов вошли в зал и заняли
места в креслах.
- Тише! Дайте слушать! - шикали кругом.
- Неужели вы допустите, чтобы кучка преступников под напором событий,
впрочем, ими же самими подготовленных, бросила на поля сражения миллионы
мирных жителей Европы?.. Стремление к войнам никогда не исходит от народов!
Оно исходит исключительно от правительств! У народов нет других врагов,
кроме тех, кто их эксплуатирует! Народы не враждуют друг с другом! Вы не
найдете ни одного германского рабочего, который хотел бы покинуть жену,
детей, работу, чтобы взять винтовку и пойти стрелять во французских рабочих.
Гул одобрения пробежал по аудитории.
Женни оглянулась. Теперь тут было человек двести или триста, может
быть, даже больше, и все они слушали с напряженным вниманием.
Жак наклонился к этой живой, безмолвной массе, которая в то же время
глухо гудела, словно гнездо ос. От всех этих лиц, из которых он ни одного не
различал отчетливо, исходил волнующий призыв, сообщавший Жаку незаслуженную
значительность, но в то же время удесятерявший силу его убежденности и его
надежд. Он успел подумать: "Женни слушает". И переведя дух, начал с новым
подъемом:
- Станем ли мы сложа руки бессмысленно ждать, чтобы нас принесли в
жертву? Поверим ли миролюбивым заверениям правительств? Кто вверг Европу в
безвыходный хаос, в котором она бьется сейчас? Неужели мы будем настолько
безумны, что поверим, будто те самые государственные деятели, канцлеры,
монархи, которые своими тайными комбинациями подвели нас к самому краю
пропасти, смогут еще на своих дипломатических конференциях спасти мир,
поставленный ими под угрозу с таким цинизмом? Нет! Сегодня мир уже не может
быть спасен правительствами! Сегодня мир находится в руках народов! В наших,
в собственных наших руках!
Аплодисменты снова прервали его. Он вытер лоб и секунд десять
прерывисто дышал, словно запыхавшийся бегун. Он сознавал свою мощь,
чувствовал, как каждая его фраза с силой проникает в умы и, подобно
бикфордову шнуру, взрывающему пороховые погреба, каждым словом будоражит
целый арсенал мятежных мыслей, которые только и ждали этого толчка, чтобы
взорваться.
Нетерпеливым жестом он потребовал тишины.
- Что делать? - спросите вы. - Не поддаваться!..
- Браво!
- В одиночку каждый из нас бессилен. Но все вместе, крепко спаянные, мы
всемогущи!.. Поймите же: жизнь страны, равновесие, на котором зиждется
устойчивость государства, целиком зависит от трудящихся. Народ располагает
всесильным оружием! Не-по-бе-ди-мым! И это оружие - забастовка. Всеобщая
забастовка!
Чей-то громкий голос крикнул из глубины зала:
- Чтобы пруссаки воспользовались ею и напали на нас!
Жак резко откинул голову, и нашел глазами прервавшего его человека.
- Напротив! Германский рабочий пойдет с нами! Я это знаю! Я только что
из Берлина! Я сам видел! Видел манифестации на Унтер-ден-Линден. Слышал, как
требовали мира под окнами кайзера! Германский рабочий так же готов начать
всеобщую забастовку, как и вы! Единственное, что еще удерживает его, это
страх перед Россией. А кто в этом виноват? Мы, наши правители, наш нелепый
союз с царизмом, увеличивший для Германии русскую опасность. Но подумайте:
кто мог бы вернее всего обеспечить безопасность германского народа, другими
словами - остановить Россию на пути к войне? Вы! Мы, французы, нашим отказом
сражаться! Решаясь на забастовку, мы, французы, наносим двойной удар:
парализуем царизм в его военных устремлениях и уничтожаем все препятствия к
братскому союзу германского рабочего с французским! К братскому союзу на
почве всеобщей забастовки, которая разразится одновременно в обеих странах и
будет направлена против обоих наших правительств!
Возбужденный зал хотел было аплодировать, но Жак уже продолжал:
- Ибо забастовка - это единственное, что еще может спасти всех нас!
Подумайте об этом! По первому сигналу наших вождей, по сигналу, выброшенному
в один и тот же день, в один и тот же час, повсюду одновременно, жизнь
страны может внезапно остановиться, замереть. Приказ о забастовке - и вот в
одно мгновение все заводы, все магазины, все учреждения опустели. На дорогах
пикеты забастовщиков препятствуют снабжению городов продовольствием! Хлеб,
мясо, молоко - все распределяется стачечным комитетом! Нет воды, нет газа,
нет электричества! Нет поездов, нет автобусов, нет такси! Нет писем, нет
газет! Нет телефона, нет телеграфа! Внезапная остановка всех колес
социальной машины! На улицах толпы людей, охваченных тревогой! Ни
столкновений, ни беспорядка: тишина и страх!.. Что могло бы противопоставить
этому правительство? Как могло бы оно выдержать такой натиск со своей
полицией и с несколькими тысячами добровольцев? Откуда достало бы средства?
Как распределило бы продовольствие среди населения? Не в состоянии
прокормить даже своих жандармов и свои полки, подгоняемое паническим ужасом
даже тех, кто поддерживал его националистическую политику, - к чему могло бы
оно прибегнуть, кроме капитуляции? Сколько дней, - нет, не дней, - сколько
часов могло бы оно бороться с этой блокадой, с этой остановкой всякой
общественной жизни? И кто из государственных деятелей осмелился бы еще
говорить о возможности войны, столкнувшись с подобным проявлением воли масс?
Какое правительство рискнуло бы раздать винтовки и патроны восставшему
против него народу?
Неистовые аплодисменты гремели теперь после каждой фразы Жака. Он
собрал все свои силы, чтобы преодолеть шум. Женни увидела, как лицо его
побагровело, подбородок задрожал, мускулы и жилы на шее вздулись от
напряжения.
- Момент серьезный, но пока все зависит от нас! Оружие, которым мы
располагаем, настолько грозно, что, я думаю, нам даже не пришлось бы к нему
прибегнуть. Одной только угрозы забастовки, - если правительство будет
уверено в том, что вся масса трудящихся действительно готова единодушно
принять в ней участие, - оказалось бы достаточно, чтобы немедленно изменить
ориентацию политики, ведущей нас в пропасть!.. Наш долг, друзья мои? Он
прост, он ясен!
Одна цель - мир! Единение превыше всех наших партийных разногласий!
Единение в противодействии. Единение в отказе! Сплотимся вокруг вождей
Интернационала! Потребуем от них, чтобы они сделали все для организации
забастовки и подготовки этого могучего натиска сил пролетариата, от которого
зависит судьба нашей страны и судьба Европы!
Он умолк. Внезапно он почувствовал себя совершенно опустошенным.
Женни пожирала его глазами. Она увидела, как он опустил глаза, открыл
рот, чтобы что-то сказать, запнулся, поднял руку, потом махнул рукой.
Усталая улыбка кривила его губы. Словно пьяный, он неловко повернулся и
исчез между декорациями.
Толпа ревела:
- Браво!.. Он прав!.. Долой войну!.. Забастовка!.. Да здравствует
мир!..
Овация продолжалась несколько минут. Слушатели стояли, хлопая, крича,
вызывая оратора.
Наконец, так как оратор не появлялся, они беспорядочно устремились к
выходам.

А оратор бросился в полумрак кулис. Рухнув на ящик за грудой старых
декораций, потный, возбужденный, совершенно разбитый, он так и сидел там с
растрепанными волосами, опершись локтями о колени, прижав кулаки к глазам,
испытывая лишь одно желание после этой бури - как можно дольше оставаться в
одиночестве, затеряться, укрыться от всех.
Здесь наконец и нашла его Женни после нескольких минут поисков; ее
привел Стефани.
Жак поднял голову и, внезапно просветлев, улыбнулся девушке.
Остановившись перед ним, она пристально смотрела на него, не произнося ни
слова.
- Теперь надо как-нибудь выбраться отсюда, - проворчал Стефани,
стоявший сзади.
Жак встал.
Опустевший зал был погружен во мрак, двери заперты снаружи. Но
лампочка-ночник, горевшая в дальнем углу сцены, указала им направление, и
они вышли в коридор, который вывел их к служебному выходу в задней стене
театра. Они прошли через наполненный углем подвал и выбрались на маленький
дворик, заваленный досками и частями старых декораций. Он выходил в
переулок, казавшийся совершенно безлюдным.
Однако не успели они сделать нескольких шагов, как из мрака выступили
двое мужчин.
- Полиция! - произнес один из них, жестом фокусника вытащив из кармана
карточку и сунув ее под нос Стефани. - Предъявите, пожалуйста, ваши
документы!
Стефани протянул инспектору корреспондентское удостоверение.
- Журналист!
Полицейский рассеянно взглянул на удостоверение. Его интересовал
оратор.
К счастью, во время дневных странствований с Женни, Жак зашел к Мурлану
и забрал свой бумажник. Зато он имел неосторожность оставить в кармане брюк
документы женевского студента, пригодившиеся ему при переходе через
германскую границу. "Если они обыщут меня..." - подумал он.
Рвение агента не простерлось так далеко. Он удовольствовался тем, что
исследовал при свете фонаря паспорт Жака и взглядом профессионала проверил
его сходство с фотографической карточкой. Затем, несколько раз послюнявив
карандаш, он что-то нацарапал в своей записной книжке.
- Ваше местожительство?
- Женева.
- Где проживаете в Париже?
Жак на секунду замялся. От Мурлана он узнал, что комната на улице Жур,
где он останавливался до своей поездки и где был в полной безопасности, уже
занята. Он еще не принимался за поиски нового жилья и думал переночевать
сегодня в меблированных комнатах на улице Бернардинцев, на углу набережной
Турнель. Этот адрес он и дал полицейскому, а тот записал его в своей книжке.
Затем полицейский повернулся к Женни, стоявшей рядом с Жаком. У нее
были при себе только визитные карточки и случайно оказался в сумочке конверт
от письма Даниэля. Полицейский не стал придираться и даже не записал фамилии
девушки.
- Благодарю вас, - вежливо сказал он.
Он прикоснулся к шляпе и отошел в сопровождении своего помощника.
- Общество обороняется, - насмешливо констатировал Стефани.
Жак улыбнулся.
- Вот я и на заметке.
Женни уцепилась за его руку. Ее лицо исказилось.
- Что они с вами сделают? - спросила она глухим голосом.
- Разумеется, ничего!
Стефани рассмеялся.
- Что они могут с нами сделать? У нас все в полном порядке.
- Единственно, что меня немного смущает, - признался Жак, - это то, что
я дал свой адрес, назвал отель Льебара.
- Ты завтра же переедешь оттуда - и все тут.
Вечер был теплый. В переулке пахло чем-то затхлым. Женни прижималась к
Жаку. Ее силы иссякли от пережитого волнения. На неровных камнях мостовой
она оступилась, у нее подвернулась нога, и она бы упала, если б он не держал
ее под руку. На минуту она остановилась и прислонилась плечом к стене
какого-то сарая. Нога у нее болела.
- Ах, Жак, - прошептала она, - я так устала.
- Опирайтесь на меня.
Слабая, утомленная, она вызывала в нем еще большую нежность.
Переулок примыкал к бульвару, где последние шумные группы постепенно
расходились.
- Садитесь оба на эту скамью, - распорядился Стефани. - Я побегу
вперед, чтобы не опоздать на последний трамвай. Около Ратуши есть стоянка
такси, Я пришлю вам машину.
Когда три минуты спустя машина остановилась у тротуара, Женни стало
стыдно за свою слабость.
- Это глупо. Я отлично смогла бы дойти до трамвая...
Она сердилась на себя за то, что служит помехой в жизни Жака; ведь для
нее всегда было вопросом чести обходиться без всяких услуг.
Но, очутившись в автомобиле, она сейчас же сняла шляпу и вуаль, чтобы
теснее прижаться к нему. Она чувствовала, как вздымается у ее щеки эта
горячая мужская грудь, где гулко билось сердце. Не поворачивая головы, она
подняла руку и ощупью нашла лицо Жака. Он улыбнулся, и она заметила это,
коснувшись его рта. Тогда, словно ей только и нужно было убедиться, что он
действительно тут, она убрала руку и снова уютно устроилась в его объятьях.
Машина замедлила ход, "Уже?" - подумала она с сожалением. Но она
ошиблась - они еще не доехали: она узнала Орлеанские ворота, таможню.
Она прошептала:
- Где вы будете ночевать?
- Да у Льебара. А что?
Она хотела что-то сказать, но промолчала. Он нагнулся к ней. Она
закрыла глаза. Губы Жака надолго задержались на ее опущенных веках. В ее
ушах звенели невнятные слова: "Моя дорогая... Моя любимая... Любимая..." Она
почувствовала, как теплый рот скользнул вдоль ее щеки, слегка коснулся носа,
дошел до ее губ, которые инстинктивно сжались. Он не решился настаивать,
поднял голову и, еще крепче обняв ее, страстно привлек к себе. Теперь она
сама протянула ему губы, но он этого не заметил: он уже выпрямился. Он
отстранился и открыл дверцу. Тогда она заметила, что машина остановилась.
Давно уже? Она увидела фасад, подъезд своего дома.
Он вышел первый и помог ей. Пока он расплачивался с шофером, она, как
лунатик, сделала три шага, отделявшие ее от звонка. На секунду ее охватило
безумное искушение. Но что, если вернулась мать?.. При мысли о г-же де
Фонтанен она испытала резкое потрясение, и все ее беспокойство снова
вернулось к ней. Дрожащей рукой она нажала кнопку звонка.
Когда Жак подошел к ней, дверь уже полуоткрылась, и перед швейцарской
зажегся свет.
- Завтра? - поспешно спросил он.
Она утвердительно кивнула головой. Она не могла выговорить ни слова. Он
взял ее руку и сжал в своих.
- Не утром... - продолжал он прерывающимся голосом. - В два часа,
хорошо? Я приду?
Она снова кивнула головой в знак согласия, затем отняла у него руку и
толкнула створку двери.
Он увидел, как она напряженной походкой прошла освещенную полосу и
скрылась во мраке, не обернувшись. Тогда он отпустил дверь.


    LIX



У Льебара Жак почти совсем не спал.
Переворачиваясь с боку на бок на своей узкой железной кровати, он
двадцать раз спрашивал себя, не возвещает ли белесое стекло приближения
утренней зари, пока не погрузился на два часа в тяжелый сон, после которого
очнулся разбитый и мрачный.
На улице наконец рассвело.
Он оделся, уложил в саквояж то немногое, что у него было, увязал в
пачку бумаги, затем придвинул к окну стул и долго сидел, облокотясь на
подоконник, не в состоянии думать о чем-либо определенном. Образ Женни вновь
и вновь проходил перед его глазами. Ему бы хотелось, чтобы она была здесь,
рядом, молчаливая, неподвижная, хотелось ощущать прикосновение ее плеча,
щеки, как вчера в автомобиле... Как только он оказывался вдали от нее, у
него находилось столько всего, о чем надо было ей рассказать... Он смотрел
на улицу, на набережную, которые постепенно начинали свою утреннюю жизнь -
жизнь подметальщиков и разносчиков молока. Мусорные ящики еще стояли,
выстроившись в ряд, вдоль сточных канав. В угловом доме напротив ставни были
закрыты везде, кроме нижнего этажа, который занимал торговец фаянсом; сквозь
стекла виднелись груды не имеющих названия безделушек, наполовину закрытых
соломой, разрозненные сервизы, китайские расписные вазы, бонбоньерки,
статуэтки вакханок, бюсты великих людей. Внизу, на ярко-красных ставнях
мясника-еврея, висела позолоченная вывеска с еврейской надписью, надолго
приковавшая взгляд Жака.
Ровно в семь часов, решив, что можно уже расплатиться за ночлег, он
вышел, купил газеты и, пройдя с ними на набережную, сел на скамейку.
Было почти холодно. Бледный туман плавал едали, над собором Парижской
богоматери.
С отвращением и ненасытной жадностью Жак читал и перечитывал телеграммы
и комментарии, которые без конца повторялись в разных газетах, словно
отражаясь в бесчисленных зеркалах, поставленных друг против друга.
Вся пресса на этот раз единодушно била тревогу. Статья Клемансо в "Ом
либр" была озаглавлена: "На краю пропасти", "Матэн" жирным шрифтом
признавалась на первой странице: "Момент критический".
Большая часть республиканских газет подпевала правым, порицала
французскую социалистическую партию за то, что "при настоящем положении
вещей" она согласилась на организацию в Париже Международного конгресса в
защиту мира.
Жак не решался расстаться со своей скамейкой, начать этот новый день -
пятницу 31 июля. Однако газеты постепенно вывели его из оцепенения, помогли
возобновить связь с окружающим миром. С минуту он боролся со смутным
желанием бежать сейчас же, утром, на улицу Обсерватории. Но вдруг понял, что
это искушение было вызвано скорее малодушным страхом перед жизнью, чем
чувством к Женни. Он устыдился. Война не была неизбежной, игра не была еще
проиграна, еще можно было кое-что сделать... Во всех кварталах Парижа люди
вставали сейчас, чтобы бороться... К тому же он предупредил Женни, что
придет к ней не раньше двух часов.
Было еще слишком рано, чтобы идти в "Юманите", но можно было пойти в
"Этандар" Он не знал, где бы оставить саквояж. Не отнести ли его к Мурлану?
Мысль о посещении старика типографа подняла его с места. Он дойдет
пешком до площади Бастилии по набережным. Прогулка окончательно вернет ему
равновесие.
Двери "Этандар" были заперты.
"Зайду попозже", - подумал Жак. И, чтобы убить время, решил заглянуть к
Видалю, книготорговцу в предместье Сент-Антуан; задняя комната в его лавке
служила местом сборищ для группы анархиствующих интеллигентов, издававших
"Элан Руж". Жаку случалось помещать там рецензии о немецких и швейцарских
книгах.
Видаль был один. Он сидел без пиджака за столом, возле окна, и
перевязывал бечевкой брошюры.
- Никого еще нет?
- Видишь сам.
Неприязненный тон Видаля удивил его.
- Почему? Рано?
Видаль пожал плечами:
- Вчера тоже было не слишком много народа. Само собой, никому не
хочется, чтобы его сцапали... Читал ты это? - спросил он, указывая на книгу,
несколько экземпляров которой лежали на столе.
- Да.
Это был "Дух возмущения" Кропоткина.
- Замечательно! - сказал Видаль.
- Разве уже были обыски? - спросил Жак.
- Кажется... Здесь - нет. Во всяком случае, пока еще нет. Но все уже
чисто, пускай приходят. Садись.
- Не буду тебе мешать. Я еще зайду.
На улице, когда он собирался перейти дорогу, к нему вежливо подошел
полицейский:
- Документы при вас?
Метрах в двадцати трое мужчин, судя по внешности полицейские в
штатском, стояли на тротуаре и смотрели. Полицейский молча перелистал
паспорт и вернул его с поклоном.
Жак закурил папиросу и отошел, но ему было не по себе. "Два раза за
двенадцать часов, - подумал он. - Словно у нас уже осадное положение". Он
сделал несколько шагов по улице Ледрю-Роллена, чтобы проверить, не следят ли
за ним. "Они не удостоили меня этой чести..."
Тут ему пришла мысль, раз уж он оказался в этих краях, заглянуть в
"Модерн бар" - кафе на улице Траверсьер, центр социалистической секции
Третьего округа, особенно активной. Казначей ее, Бонфис, был другом детства
Перинэ.
- Бонфис? Вот уже два дня, как он и носа сюда не показывал, - сказал
содержатель кафе. - Впрочем, я никого еще не видел сегодня утром.
В эту минуту человек лет тридцати, с пилой, висевшей на ремне у него за
плечами, вошел в бар, ведя велосипед.
- Здравствуйте, Эрнест... Бонфис здесь?
- Нет.
- А кто-нибудь из наших?
- Никого.
- Гм... И никаких новостей?
- Никаких.
- Все еще ждут инструкций Центрального комитета?
- Да.
Краснодеревец молча бросал вокруг вопросительные взгляды и, как рыба,
шевелил ртом, передвигая прилипший к губам окурок.
- Досадно, - сказал он наконец. - Надо бы все-таки знать... Я,
например, призываюсь в первый день. Если это случится, я не знаю, что
делать... Как думаешь ты, Эрнест? Надо идти или нет?
- Нет! - крикнул Жак.
- Ничего не могу сказать тебе, - угрюмо произнес Эрнест. - Это твое
дело, приятель.
- Согласиться идти - значит стать сообщником тех, кто хотел войны! -
сказал Жак.
- Само собой, это мое дело, - подтвердил столяр, обращаясь к
содержателю кафе, словно он и не слышал слов Жака. Тон у него был развязный,
но он не мог скрыть растерянности. Он бросил на Жака недовольный взгляд.
Казалось, он думал: "Я не опрашиваю ничьего мнения. Я хочу знать решение
Центрального комитета".
Он выпрямился, повернул свой велосипед, сказал: "Привет", - и
неторопливо пошел, раскачиваясь на ходу.
- В общем, мне это надоело: все они задают один и тот же вопрос, -
проворчал содержатель кафе, - Что я могу тут сделать? Говорят, что в
Комитете никак не могут прийти к соглашению, выработать директиву. А ведь
партии надо бы дать директиву, верно?
Прежде чем вернуться в "Этандар", Жак в раздумье бродил некоторое время
по этому кварталу, который с каждой минутой становился все оживленнее.
Вереницы заваленных овощами и фруктами тележек, вытянувшихся вдоль канавы,
крики уличных торговцев, множество рабочих, хозяек, которые, чтобы укрыться
от солнца, толкались на одном остававшемся в тени тротуаре, - все это
превращало узкие улицы в рынок под открытым небом.
Жак заметил, что в витринах трикотажных магазинов были выставлены почти
исключительно принадлежности мужской одежды, и притом довольно неподходящие
для сезона: вязаные жилеты, фланелевые фуфайки, толстые бумазейные рубашки,
шерстяные носки. Обувные лавки соорудили из картонных или коленкоровых
полотнищ импровизированные вывески, бросавшиеся в глаза. Наиболее робкие
объявляли: "Охотничьи башмаки" или "Башмаки для пешеходов". Те, что
посмелее, провозглашали: "Солдатские башмаки" и даже "Форменные ботинки".
Многие мужчины останавливались, заинтересованные, но ничего не покупали.
Женщины, повесив на руку сетку для провизии, на всякий случай принюхивались
к шерстяным изделиям, ощупывали их, взвешивали на руке подбитую гвоздями
обувь. Публика еще не покупала, но ее внимание с достаточной ясностью
говорило о том, что эти недавно выставленные товары соответствуют общему
беспокойству.
Все возрастающий недостаток разменной монеты начинал серьезно
затруднять торговлю. Разносчики превратившись в менял, прохаживались с
ящиками на животе. Они спекулировали - давали девяносто пять франков звонкой
монетой за стофранковый билет. Полиция, видимо, закрывала на это глаза.
Французский банк выпустил накануне множество купюр по пять и по
двадцать франков, и люди с любопытством их рассматривали.
- Значит, все это было готово у них заранее, - говорили в толпе с видом
недоверия, неприязни, но и некоторого восхищения.

Жак уселся наконец за столиком одного из кафе на площади Бастилии. Он
ничего не ел со вчерашнего дня и испытывал жажду и голод.
Поток пригородных жителей разливался широкими волнами, хлынувшими из
Лионского вокзала, из трамваев, из метро. Они на минуту останавливались на
залитой солнцем площади с газетами в руках и бросали озабоченные, любопытные
взгляды на все кругом, словно желая убедиться, перед тем как приступить к
работе, что угроза войны не изменила Париж за эту ночь.
В кафе непрестанно менялись люди; озабоченные, встревоженные, они
громко разговаривали друг с другом.
Один из посетителей рассказал, что послал жену в мэрию навести точные
справки относительно срока его мобилизационного предписания, и с видимой
гордостью сообщил, что ввиду большого притока публики число служащих в
справочных бюро при военных канцеляриях увеличили втрое.
Шофер такси со смехом показывал номер иллюстрированного журнала: на
одной и той же странице, совсем рядом, там были изображены возвращение в
Берлин кайзера и возвращение Пуанкаре в Париж - два симметричных
символических рисунка, где главы двух государств, ступив на подножку
автомобилей, одним и тем же воинственным жестом отвечали на приветственные
клики своих исполненных доверия народов.
Муж и жена средних лет вошли и приблизились к оцинкованной стойке. Жена
испуганно смотрела на посетителей, ища дружеского взгляда. Они сейчас же
заговорили.
Муж сказал:
- Мы из Фонтенебло. Там уже началось.
И он замолчал.
Жена, более словоохотливая, пояснила:
- Вчера вечером к офицеру седьмого драгунского, - он живет на той же
площадке, что и мы, - пришли сказать, чтобы он живо собирался. А потом среди