которых он не может развиваться сообразно своему человеческому достоинству.
- "Своему человеческому достоинству..." - задумчиво повторила Женни.
Внезапно она осознала, - и смутилась от этого, - что достигла
двадцатилетнего возраста, ничего не зная о труде и нищете, царящих в мире.
Между массой трудящихся и ею, буржуазной барышней 1914 года, существовали
классовые перегородки, столь же непроницаемые, как те, что стояли между
различными кастами античной цивилизации... "Однако знакомые мне богатые люди
- совсем не чудовища", - наивно говорила она себе. Она думала о
протестантских благотворительных организациях, в которых принимала участие
ее мать и которые "оказывали помощь" нуждающимся семьям... Она
почувствовала, что краснеет от стыда. Благотворительность! Теперь она
поняла, что бедняки, просившие милостыню, не имеют ничего общего с
эксплуатируемыми трудящимися, которые борются за право жить, за
независимость, за "свое человеческое достоинство". Те бедняки вовсе не
представляли собою народ, как она глупейшим образом считала: они были только
паразитами буржуазного общества, почти столь же чуждыми миру трудящихся, о
котором говорил Жак, как и те дамы-патронессы, которые их посещали. Жак
открыл ей, что существует пролетариат.
- Человеческое достоинство, - повторила она еще раз. И ее интонация
свидетельствовала о том, что она придает этим словам их истинный смысл.
- О, - заметил он, - первые результаты неизбежно будут ничтожны...
Трудящийся, которого освободит революция, бросится прежде всего
удовлетворять свои самые эгоистические потребности, даже, пожалуй, самые
низменные... С этим придется примириться: желания низшего порядка должны
быть удовлетворены в первую очередь, для того чтобы стал возможным истинный
прогресс... внутренний... - Он поколебался, прежде чем добавить: - Развитие
духовной культуры. - Голос его зазвучал глуше. Знакомая тревога сжала ему
горло. Все же он продолжал: - Увы, мы вынуждены примириться с
необходимостью: революция в области общественных установлений намного
предшествует революции в области нравов. Но нельзя... нет, мы просто не
имеем права сомневаться в человеке... Я хорошо вижу все его недостатки! Но я
верю, я хочу верить, что они являются в значительной мере следствием
существующего общественного строя... Надо бороться с искушением впасть в
пессимизм, нужно воспитать в себе веру в человека!.. В человеке есть, должно
быть, тайное неистребимое стремление к величию... И надо терпеливо раздувать
этот уголек, тлеющий под пеплом, чтобы он разгорался... чтобы он, может
быть, в один прекрасный день вспыхнул ярким пламенем!
Она решительно кивнула в знак одобрения. Выражение ее лица было
энергичнее, чем когда-либо, взгляд серьезен.
Он улыбнулся от радости.
- Но перемены в общественном строе - это дело будущего... Сперва -
самое неотложное: сейчас надо помешать войне!
Внезапно он подумал о свидании со Стефани и бегло взглянул на
алебастровые часы. Но они стояли. Он взглянул на свои карманные и сразу же
вскочил.
- Уже восемь часов? - воскликнул он, словно проснувшись. - А через
четверть часа я должен быть у Биржи!
Тут он сразу осознал, какой неожиданный и суровый оборот приняла их
беседа. Он испугался, что Женни разочарована, и стал извиняться.
- Нет, нет, - тотчас же прервала его она. - Я хочу знать, что вы
думаете обо всем решительно... Хочу узнать вашу жизнь... Понять... - И
страстность, звучавшая в ее голосе, казалось, говорила: "Доверяясь мне,
показывая себя таким, каков вы есть, вы даете мне лучшее доказательство
своей нежности, то доказательство, которое мне всего дороже!"
- Завтра, - продолжал он, идя к двери, - я приду пораньше, можно? Сразу
же после завтрака.
Она улыбнулась, и все лицо ее озарилось до самой глубины зрачков. Она
хотела бы ответить: "Да, приходите, бывайте со мной как можно больше...
Только когда вы здесь, я чувствую, что живу!" - но покраснела и молча пошла
за ним через всю квартиру.
Перед полуотворенной дверью в гостиную он остановился.
- Можно? У меня связано столько воспоминаний...
Ставни были закрыты. Она вошла первая и распахнула окно.
У нее была своя особенная походка, своя манера проходить по комнате,
сразу приниматься за то, что она намеревалась сделать, без всякой резкости,
но с тихой и непреклонной твердостью.
От сложенных занавесей, свернутых ковров, натертого паркета поднимался
запах залежавшейся материи и мастики. Жак, улыбаясь, обозревал все. Он
вспоминал свой первый визит в сопровождении Антуана... Женни тогда с надутым
видом стояла на балконе, облокотившись на перила. А он оставался тут, в
углу, глупо застыл перед этой стеклянной горкой... Ему не нужно было
приподнимать чехол, который скрывал ее сейчас, чтобы мысленно увидеть
бонбоньерки, веера, миниатюры, все безделушки, которые он рассматривал для
виду в тот день и которые находил все на том же самом месте в течение ряда
лет. Отличные друг от друга облики Женни, какой она была в эти годы,
проходили перед его взором, словно кальки, наложенные на подлинный рисунок.
Он вспоминал ее позы и движения, когда она была девочкой, потом юной
девушкой, ее резкие перемены настроения, ее неосуществленные порывы, ее
манеру внезапно краснеть, ее полупризнания...
Он с улыбкой обернулся к ней. Угадывала ли она его мысли? Быть может.
Она не говорила ни слова. Несколько мгновений он молчаливо глядел на нее.
Сегодня он вновь обрел ее тут, в этой самой гостиной; как тогда, она в
совершенстве владела собой, сдержанная, но без всякой робости, с тем же
честным, немного суровым взглядом, с чистым и полным тайны лицом...
- Женни, я бы хотел, чтобы вы мне показали комнату вашей мамы, можно?
- Пойдемте, - сказала она, не выказав удивления.
Он знал до малейших деталей также и эту комнату, со стенами, увешанными
фотографическими карточками, с большой кроватью, застланной зеленым шелковым
покрывалом и покрытой гипюром. Даниэль вводил его в эту комнату,
предварительно постучав в дверь. Чаще всего г-жа де Фонтанен сидела в одном
из двух больших кресел перед камином, под розовым отсветом абажура, читая
какой-нибудь трактат по вопросам морали или же английский роман. Она клала
открытую книгу на колени и встречала молодых людей сияющей улыбкой, как
будто ничто не могло обрадовать ее больше, чем их посещение. Она усаживала
Жака против себя и, ободряюще глядя на него, расспрашивала о его жизни, об
учении. И если Даниэль пытался поправить падающие головешки, мать быстрым
движением, словно играя, отбирала у него щипцы. "Нет, нет, - смеясь,
говорила она, - оставь, ты не знаешь нрава огня!"
Ему пришлось сделать усилие, чтобы оторваться от этих воспоминаний.
- Пойдемте, - сказал он, направляясь к выходу.
Женни проводила его в переднюю.
Он вдруг поглядел на нее с таким серьезным видом, что ее охватил
какой-то беспричинный страх, и она опустила голову.
- Были вы когда-нибудь счастливы здесь? По-настоящему счастливы?
Прежде чем ответить, она стала добросовестно рыться в своем прошлом,
вновь пережила в течение нескольких секунд все ушедшие годы, когда она была
ребенком, впечатлительным и скрытным, многое понимающим, сосредоточенным и
молчаливым. В сером однообразии этих лет были, правда, просветы: нежность
матери, любовь Даниэля... И все же - нет... Счастливой, по-настоящему
счастливой? Нет, никогда.
Она подняла глаза и отрицательно покачала головой.
Она увидела, как он глубоко вздохнул, решительным жестом откинул со лба
свою прядь и вдруг улыбнулся.
Он ничего не сказал; он не смел обещать ей счастье, но, не переставая
улыбаться и смотреть ей в глаза, в самую их глубину, взял обе ее руки, как
сделал это, когда пришел, и прижал их к своим губам. Она же не спускала с
него глаз. Она чувствовала, как сердце ее бьется, бьется...
Лишь гораздо позже поняла она, с какой отчетливостью образ Жака -
такого, каким он стоял здесь, склонившись к ней, - запечатлелся именно в
этот момент в ее памяти; с какой резкостью, словно в галлюцинации, будут в
течение всей ее жизни возникать перед ней этот лоб, эта темная прядь, этот
пронизывающий взгляд, непокорный и смелый, эта доверчивая улыбка, сияющая
обещанием счастья...


    XLIII



Словно в далекой провинции, оглушительный перезвон колоколов церкви св.
Евстахия наполнил своим гулом двор большого дома и рано разбудил Жака.
Первая его мысль была о Женни. Накануне вечером, до того момента, когда им
овладел сон, Жак раз двадцать вспоминал свое посещение квартиры на улице
Обсерватории, вызывая в памяти все новые и новые подробности. Несколько
минут он лежал, вытянувшись на кровати, и равнодушно обозревал обстановку
своего нового жилища. На стенах проступали пятна сырости, потолок облупился,
на крючках висела чья-то ветхая одежда; на шкафу были нагромождены связки
брошюр и листовок; над цинковым умывальным тазом поблескивало дешевое
зеркальце, покрытое следами брызг. Какую жизнь вел товарищ, которому
принадлежала эта комната?
Окно всю ночь оставалось открытым; несмотря на ранний час, со двора
поднималась зловонная духота.
"Понедельник, двадцать седьмого, - сказал он про себя, заглянув в свою
записную книжку, лежавшую на ночном столике. - В десять утра ребята из
ВКТ... Затем нужно будет заняться вопросом об этих деньгах, повидаться с
нотариусом, с биржевым маклером... Но в час я буду у нее, буду с нею!..
Потом в половине пятого собрание в Вожираре в честь Книппердинка... В шесть
пойду в "Либертэр"... Вечером - манифестация... Вчера в воздухе так и пахло
уличными схватками. Сегодня может завариться каша... Не вечно на бульварах
хозяйничать этим юным патриотам! Подготовка к вечерней манифестации идет
хорошо. Всюду расклеены афиши... Федерация строительных рабочих выпустила
воззвание к профессиональным союзам... Важно, чтобы это профессиональное
движение было прочно связано с деятельностью партии..."
Он выбежал в коридор, налил в кувшин воды из-под крана и, обнажившись
до пояса, облился прохладной водой.
Внезапно ему припомнился Манюэль Руа, и он мысленно продолжал свой спор
с молодым врачом. "По сути дела, вы обвиняете в антипатриотизме тех, кто
восстает против вашего капитализма! Достаточно выступить против вашего
строя, чтобы прослыть плохим французом! Вы говорите: "родина", - ворчал он,
обливая голову, - а думаете: "общество", "класс"! Защита родины у вас не что
иное, как замаскированная защита вашей социальной системы. Зажав в руках
концы полотенца, он крепко растер себе спину, мечтая о грядущем мире, где
различные страны будут существовать в качестве автономных местных федераций,
объединенных под эгидой одной пролетарской системы.
Затем мысль его снова вернулась к профессиональному движению: "Чтобы
делать настоящее дело, надо работать внутри профессиональных союзов..." Тут
он снова нахмурился. Зачем он здесь, во Франции? Да, информация, - и он
старается справиться с этим делом как можно лучше: еще вчера он отослал в
Женеву несколько кратких "донесений", которые Мейнестрель, наверно, сумеет
использовать, но он нисколько не переоценивал свою роль наблюдателя и
осведомителя. "Приносить пользу, настоящую пользу... Действовать..." Он
приехал в Париж с этой надеждой, и его злило, что он играет роль простого
зрителя, только регистрирует разговоры, новости и ничего не делает, - просто
не может ничего сделать! Никакое действие невозможно сейчас в области
интернациональных революционных связей, которою он вынужден был
ограничиться. Не может быть никакого реального действия для тех, кто не член
настоящего боевого отряда, кто не входит - и уже давно - в какую-нибудь
конкретную, вполне оформленную организацию. "Это и есть проблема одиночки
перед лицом революции, - подумал он с внезапным чувством уныния. - Я порвал
с буржуазией из инстинктивного стремления бежать... Это было возмущение
одиночки, а не классовый протест... Я все время занимался самим собою, искал
в самом себе... "Никогда ты не станешь настоящим революционером, камрад!"
Ему вспомнились упреки Митгерга. И, подумав об австрийце, о Мейнестреле, обо
всех тех смелых и реально мыслящих политиках, кто раз и навсегда примирился
с необходимостью революционного кровопролития, он почувствовал, как его
снова хватает за горло мучительный вопрос о насилии... "Ах, если бы мне
суметь когда-нибудь освободиться... Отдаться целиком... Освободиться,
отдавшись без остатка..."
Он кончил одеваться в том состоянии смятения и подавленности, которое
часто на него находило, но, к счастью, продолжалось недолго, быстро
рассеиваясь при столкновении с кипучей внешней жизнью.
"Ну, пойдем за новостями", - встряхнувшись, сказал он самому себе.
Этой мысли было достаточно, чтобы поднять его настроение. Жак повернул
ключ в замке и быстро вышел на улицу.
Из газет он узнал не слишком много. Правые листки подняли шум вокруг
демонстраций, устроенных Лигой патриотов перед статуей Страсбурга. В
большинстве же тех органов, которые помещали информацию, официальные
сообщения щедро обволакивались многословными и противоречивыми
комментариями. Казалось, газеты получили директиву осторожно перемежать
нотки беспокойства и надежды на благополучный исход. Левая пресса призывала
всех сторонников мира принять вечером участие в демонстрации на площади
Республики. "Батай сэндикалист" на первой странице напечатала лозунг:
"Сегодня вечером - все на бульвары!"

Прежде чем отправиться на улицу Бонди, где встреча у него была
назначена лишь на десять часов, Жак забежал в "Юманите".
У кабинета Галло к нему пристала старая партийная активистка, с которой
он был знаком, так как встречался с ней на совещаниях в "Прогрессе". Она уже
пятнадцать лет была членом партии и в настоящее время работала редактором в
"Фам либр"{47}. Ее называли "матушка Юри". Она пользовалась всеобщей
симпатией, хотя все старательно избегали попадаться ей на глаза, спасаясь от
ее невероятной болтливости. Бесконечно услужливая, готовая, не щадя себя,
целиком отдаться любому благородному делу, она ужасно любила рекомендовать
людей друг другу и проявляла совершенную неутомимость, несмотря на свой
возраст и болезнь (у нее было расширение вен), когда речь шла о том, чтобы
найти занятие для безработного или вообще выручить товарища. Она мужественно
укрывала у себя Перинэ, когда у того были неприятности с полицией. Это было
странное создание. Седые растрепанные пряди волос придавали ей на митингах
вид "керосинщицы"{47}. Лицо до сих пор оставалось красивым. "Фасад-то у нее
сохранился, - говорил Перинэ на своем жаргоне жителя предместий, - но
витрину малость дождичком подмочило".
Она была убежденная вегетарианка и основала кооператив, ставивший себе
целью устроить в каждом парижском квартале социалистическую вегетарианскую
столовую. Несмотря на все политические события, она не упускала ни одной
возможности завербовать новых сторонников и теперь, вцепившись в руку Жака,
начала читать ему проповедь:
- Спроси у знающих людей, мой мальчик! Посоветуйся с гигиенистами...
Твой организм не может гармонично функционировать, твой мозг не в состоянии
работать с максимальным напряжением, пока ты упорно кормишь свое тело
тухлятиной, питаешься падалью, как стервятник...
Жаку с большим трудом удалось избавиться от нее и проникнуть в кабинет
Галло.
Галло был не один. Пажес, его секретарь, подавал ему списки каких-то
фамилий, которые тот просматривал, делая пометки красным карандашом. Он
поднял свою острую мордочку над папками, нагроможденными на столе, и, не
прерывая работы, указал Жаку на стул.
Он сидел к нему в профиль, и этот профиль грызуна почти не походил на
человеческий. В сущности, все лицо Пажеса составляла одна косая, убегающая к
затылку линия лба и носа; наверху эта линия терялась во всклоченной щетине
седоватых волос, а внизу - в бороде, которая торчала, как вытиралка для
перьев, и в ней прятались глубоко запавший рот и срезанный подбородок. Жак
всегда с удивлением и любопытством рассматривал Галло, как рассматривают
ежа, когда выпадает исключительный случай застать его, пока он еще не
свернулся в шар.
Внезапно дверь распахнулась, точно от сильного ветра, и появился
Стефани без пиджака; рукава его были засучены до локтя и обнажали узловатые
руки; на носу, похожем на птичий клюв, прочно сидели очки. Он принес
резолюцию, принятую накануне в Брюсселе съездом профессиональных
организаций.
Галло встал, не забыв взять составленный Пажесом список и сунуть его в
одну из папок. Втроем они некоторое время обсуждали резолюцию бельгийского
съезда, не обращая внимания на Жака. Затем стали обмениваться впечатлениями
о последних новостях.
Сегодня утром, бесспорно, политическая атмосфера казалась менее
напряженной. Вести из Центральной Европы давали основание питать кое-какие
надежды. Австрийские войска все еще не перешли Дунай. Эта передышка, после
того как Австрия так торопилась порвать с Сербией, была, с точки зрения
Жореса, показательной. В сербском ответе было проявлено столько самой
очевидной доброй воли и негодование держав было столь единодушно, что Вена
явно не решалась еще начинать военные действия. С другой стороны, угрозе
мобилизации, исходившей накануне от Германии и России и столь взволновавшей
все министерства иностранных дел, в конечном счете можно было, казалось,
придать более благоприятный смысл: многие полагали, что эта акция есть
проявление благоразумной энергии и что она продиктована искренним желанием
сохранить мир. И действительно, непосредственные результаты оказались
довольно благоприятными: Россия добилась от Сербии обещания в случае
наступления австрийцев отступить, не принимая боя. Это дало бы возможность
выиграть время и найти компромиссный выход.
Жак получил разнообразные и довольно утешительные сведения, касающиеся
международного отпора войне. В Италии депутаты-социалисты должны были
съехаться в Милан, чтобы обсудить положение и подчеркнуть пацифистскую
позицию, занятую итальянской социалистической партией. В Германии никакие
энергичные меры правительства не смогли заткнуть рот оппозиционным силам:
назавтра в Берлине была назначена большая антивоенная демонстрация. По всей
Франции социалистические и профсоюзные организации были начеку и обсуждали
планы забастовок в отдельных районах.
Вскоре Стефани доложили, что его ожидает Жюль Гед. Жак, торопившийся на
свое свидание, вышел из комнаты вместе с ним и проводил его до кабинета.
- План для отдельных районов? - спросил он. - Чтобы в случае войны
принять участие во всеобщей забастовке?
- Разумеется, во всеобщей, - ответил Стефани. Но Жаку показалось, что в
тоне его не было достаточной уверенности.

Кафе "Риальто" находилось на улице Бонди. Благодаря тому, что по
соседству помещалась Всеобщая конфедерация труда, оно стало постоянным
местом сбора для особо активных работников профессиональных союзов. Жак
должен был встретиться там с двумя деятелями ВКТ; войти с ними в сношения
просил его Ричардли. Один был прежде учителем, другой - мастером с
металлургического завода.
Беседа длилась уже почти целый час. Жак, очень заинтересованный новыми
для него данными о разрабатывавшихся в настоящий момент методах
сотрудничества между ВКТ и социалистическими партиями в деле их общего
сопротивления войне, не собирался прерывать беседу, но неожиданно в дверях
задней комнаты, предназначенной для подобных совещаний, появилась хозяйка
кафе и громко крикнула:
- Тибо просят к телефону.
Жак колебался - идти ему или нет. Вряд ли кому-либо могло прийти в
голову искать его здесь. Наверное, в зале был еще какой-нибудь Тибо?.. Но
так как никто не пошевелился, он решил пойти и выяснить, в чем дело.
Это был Пажес. Жак вспомнил, что действительно, выйдя из кабинета
Галло, он упомянул о предстоящей встрече на улице Бонди.
- Хорошо, что я тебя поймал! - сказал Пажес. - У меня только что был
один швейцарец, которому надо с тобой поговорить... Он со вчерашнего вечера
тебя повсюду ищет.
- Что за швейцарец?
- Да такой смешной человечек, карлик с белыми волосами, альбинос.
- А, знаю... Он не швейцарец, а бельгиец. Так он в Париже?
- Я не хотел говорить ему, где тебя искать. И посоветовал на всякий
случай пойти к часу в кафе "Круассан".
"А когда же к Женни?" - подумал Жак.
- Нет, - быстро сказал он. - У меня в час назначено свидание, которое я
никак не могу...
- Ладно, твое дело, - отрезал Пажес. - Но, кажется, это срочно. Он
хочет тебе что-то передать от Мейнестреля... Словом, я тебя предупредил. До
свидания.
- Благодарю.
"Мейнестрель? Срочное поручение?"
Жак вышел из "Риальто" озабоченный. Он не мог решиться отложить визит
на улицу Обсерватории. Все же рассудок пересилил. И прежде чем направиться к
нотариусу, он, до крайности раздраженный, зашел в почтовое отделение и
нацарапал пневматичку Женни, предупреждая, что не может быть у нее раньше
трех.

Нотариальная контора Бейно занимала второй этаж роскошного доходного
дома на улице Тронше.
При всех иных обстоятельствах важный и толстый Бейно, весь вид
помещения, обстановка, клерки, унылая и насыщенная пылью атмосфера этого
бумажного некрополя показались бы Жаку комичными. Его приняли с некоторым
почетом. Он был сын и наследник блаженной памяти г-на Тибо и, без сомнения,
будущий клиент. Все, от мальчика-рассыльного до самого патрона, питали
благоговейное уважение к благоприобретенному состоянию. Его заставили
подписать какие-то бумаги. И так как он с явным нетерпением ждал передачи в
его распоряжение этого значительного капитала, были сделаны осторожные
попытки разузнать, что он намеревается с ним делать.
- Конечно, - произнес мэтр Бейно, вцепившись пальцами в львиные головы,
которыми оканчивались ручки его кресла, - на Бирже в такой кризисный момент
могут предоставиться случаи совершенно непредвиденные... для того, кто
хорошо знает состояние рынка... Но с другой стороны, риск...
Жак прервал его излияния и распрощался.
В конторе биржевого маклера служащие за решетками своих клеток
буквально тряслись в какой-то необычной лихорадке. Телефоны трещали.
Выкрикивались приказы. Приближался час открытия Биржи, и серьезность
общеполитического положения заставляла опасаться, что день будет бурный.
Когда Жак попросил, чтобы его принял сам г-н Жонкуа, возникли всякие
затруднения. Ему пришлось удовольствоваться разговором с доверенным хозяина.
И как только он высказал намерение продать все свои ценные бумаги, ему
возразили, что момент неподходящий и что он понесет при этом в общей
сложности весьма значительные потери.
- Это не важно, - сказал он.
Вид у него был столь решительный, что биржевик почувствовал к нему
уважение. Раз этот странный клиент, замышляя такое безумие, остается
совершенно хладнокровным, значит, он располагает секретной информацией и
комбинирует какой-нибудь мастерский трюк. Все же нужно было не менее двух
дней, чтобы реализовать все ценности. Жак встал, заявив, что в среду придет
опять и хотел бы тогда же получить в кассе конторы все свое состояние
наличными.
Доверенный проводил его до лестничной площадки.

Ванхеде сидел нахохлившись, как на насесте, на скамейке у самой двери;
положив локти на стол и зажав подбородок в ладонях, он щурил глаза и
разглядывал входящих. На нем был странный колониальный костюм из полотна
защитного цвета, такой же вылинявший, как его волосы; и хотя в "Круассане"
привыкли ко всяким одеяниям, он и тут не остался незамеченным.
Завидев Жака, он выпрямился, и его бледное лицо внезапно залилось
краской. Несколько мгновений он не мог произнести ни слова.
- Наконец-то! - вздохнул он.
- Так, значит, и ты тоже в Париже, мой маленький Ванхеде?
- Наконец-то! - повторил альбинос дрожащим голосом. - Знаете, Боти, я
уже начинал страшно беспокоиться.
- Почему? Что случилось?
Приложив ко лбу руку козырьком, Ванхеде осторожно взглянул на соседние
столики.
Жак, заинтригованный, сел рядом с ним и приготовился слушать.
- Вы очень нужны, - прошептал альбинос.
Образ Женни мелькнул перед глазами Жака. Он нервным движением откинул
свою прядь и нетвердым голосом спросил:
- В Женеве?
Ванхеде отрицательно покачал растрепанной головой. Он рылся у себя в
карманах. Из бумажника он вынул запечатанное письмо без адреса. Пока Жак
лихорадочно распечатывал его, Ванхеде шепнул:
- У меня есть для вас еще кое-что. Документы, удостоверяющие личность
на имя Эберле.
В конверте находился двойной листок почтовой бумаги; на лицевой стороне
первого было несколько строк, написанных рукой Ричардли. Второй листок
казался совсем чистым.
Жак прочитал.

"Пилот на тебя рассчитывает. Подробности письмом. В среду мы все
встретимся в Брюсселе.
Привет
Р."

"Подробности письмом..." Жак отлично понимал эту формулу. Чистая
страница содержала инструкции, написанные симпатическими чернилами.
- Мне нужно вернуться домой, чтобы расшифровать все это... - Он
нетерпеливо вертел письмо между пальцами. - А если бы ты меня не разыскал? -
спросил он.
Ванхеде улыбнулся какой-то ангельской улыбкой.
- Со мной Митгерг. В таком случае он сам распечатал бы письмо и