Приходи".

Она позвонила.
- Скажите Джо, чтобы он отнес это сейчас же... Пусть поднимется в
квартиру.
Вдруг ей пришло в голову, что Симон, если он выехал утренним поездом,
может явиться с минуты на минуту... Тогда она торопливо оделась и убежала из
дому.
Чтобы обуздать нервы, она заставила себя идти пешком и, несмотря на
нетерпение, дошла до самой Ваграмской улицы.
На этот раз, сама не зная почему, она была уверена, совершенно уверена,
что Антуан придет.
Она проникла в их "гнездышко" особым ходом, из тупика. И, поворачивая
ключ в замке, почувствовала, что он здесь. Ее уверенность была так велика,
что она суеверно улыбнулась. Бесшумно закрыв дверь, она на цыпочках побежала
по комнатам, двери которых были раскрыты, вполголоса окликая: "Тони...
Тони..." Спальня была пуста. Он услышал, как она вошла... он спрятался...
Она побежала в ванную. В кухню. Обессиленная, вернулась в спальню и села на
кровать.
Антуана не было, но он сейчас придет...
Она начала медленно раздеваться. Сначала сняла ботинки, потом
размашистым и резким движением стянула чулки и обнажила ноги, словно сняла
кожицу с плода. Ей послышались шаги, и она обернулась. Нет, это еще не он...
Ее глаза, блуждавшие по комнате, остановились на кровати. Она любила
просыпаться первая, заставать своего любовника спящим, спокойно изучать его
разгладившийся лоб и уснувший, безвольный рот - совсем другой с этими
смягчившимися, полуоткрытыми детскими губами. Только в такие минуты она и
чувствовала, что он действительно принадлежит ей. "Мой Тони..." Он придет.
Она была уверена в этом. Сегодня вечером он придет.
Она не ошиблась.


    LXVIII



Северный вокзал был занят войсками. Во дворе, в главном зале - всюду
красные штаны, винтовки, составленные в козлы, отрывистая команда, стук
прикладов. Однако штатских пропускали свободно, и Жак без труда проник
вместе с Женни на платформу.
Человек шестьдесят социалистов пришли встречать поезд. "Началось!" -
повторяли они, подходя друг к другу. Они гневно трясли головой, сжимая
кулаки, и на минуту в их взглядах загоралось возмущение. Но сквозь это
слишком легко сдерживаемое неистовство уже просвечивала пассивность,
покорность судьбе. Все, казалось, думали: "Это было неизбежно".
- Что сказал бы, что сделал бы патрон? - произнес старик Рабб, пожимая
руку Жака.
- Теперь одна надежда - на это совещание с Мюллером, - сказал Жак. В
его голосе прозвучало упрямство; он упорствовал в своей вере, словно
стремясь сдержать клятву.
Впереди, в конце платформы, делегация социалистических депутатов стояла
маленькой отдельной группой.
Жак в сопровождении Женни и Рабба проходил между группами, не
присоединяясь ни к одной из них. Глаза его были устремлены вдаль, он
говорил, словно во сне:
- Этот человек прибывает к нам из Германии в" самую трагическую минуту;
быть может, на него возложены ответственнейшие поручения... Этот человек
проехал через Бельгию; третьего дня он покинул Берлин, еще ничего не зная...
Постепенно он получал удар за ударом, узнавая о русской мобилизации и о
мобилизации австрийской, затем о Kriegsgefahrzustand, а сегодня утром - об
убийстве Жореса... И сейчас, едва он сойдет с поезда, ему сообщат, что
Франция объявила мобилизацию... А в довершение всего сегодня вечером он,
несомненно, узнает, что всеобщая мобилизация объявлена также и в его
стране... Это трагедия!
Когда паровоз вынырнул наконец из тумана, выбрасывая облака пара, по
платформе пробежала дрожь, и все в одном порыве устремились вперед. Но
вокзальные служащие были начеку. Толпа наткнулась на неожиданную преграду.
Подойти к составу было разрешено только членам делегации.
Жак увидел, как они обступили вагон, на подножке которого стояли два
пассажира. Он тотчас узнал Германа Мюллера. Второй, которого он не знал, был
еще молодой человек крепкого сложения, с энергичным лицом, выражавшим
прямоту и силу.
- Кто это с Мюллером? - спросил Жак у Рабба.
- Анри де Ман{269}, бельгиец. Настоящий человек, чистый... Человек,
который размышляет, ищет... Ты, наверное, видел его в Брюсселе, в среду?..
Он так же хорошо говорит по-немецки, как и по-французски; должно быть, он
приехал в качестве переводчика.
Женни коснулась руки Жака.
- Посмотрите... Сейчас уже пропускают.
Они бросились вперед, чтобы присоединиться к группе делегатов, но
вереница вышедших из поезда пассажиров загораживала путь.
Когда им удалось наконец пробиться к вагону, официальные представители,
которым было поручено доставить германского делегата прямо на закрытое
совещание в Бурбонский дворец, уже исчезли.

В зале перед только что вывешенным объявлением толпилось множество
людей. Жак и Женни подошли ближе. Заголовок, напечатанный крупным шрифтом,
гласил:

    РАСПОРЯЖЕНИЕ. КАСАЮЩЕЕСЯ ИНОСТРАНЦЕВ



Чей-то голос насмешливо произнес сзади:
- Эти молодцы не теряют времени даром! Надо думать, что все это было
напечатано заранее!
Женни обернулась. Говорил молодой рабочий в синей блузе, с окурком в
зубах; пара новеньких солдатских ботинок из толстой кожи висела у него через
плечо.
- И ты тоже, - заметил его сосед, указывая на подбитые гвоздями
ботинки, - ты тоже не терял времени даром.
- Это чтобы дать пинка в зад Вильгельму! - бросил рабочий, удаляясь.
Кругом засмеялись.
Жак не шевельнулся. Его глаза не отрывались от объявления. Пальцы
судорожно сжимали локоть Женни. Свободной рукой он указал ей на параграф,
напечатанный жирным шрифтом:

Иностранцы без различия национальности могут выехать из Парижского
укрепленного района до конца первого дня мобилизации. Перед отъездом они
должны удостоверить свою личность в вокзальном полицейском комиссариате.

Мысли вихрем проносились в мозгу Жака. "ИНОСТРАНЦЫ!.." В пачке,
оставленной им у Женни, еще лежали фальшивые документы, которыми его
снабдили для берлинского задания... Француз Жак Тибо, даже и предъявив
удостоверение о негодности к военной службе, несомненно, встретит некоторые
затруднения, если захочет выехать в Швейцарию, но кто может помешать
женевскому студенту Эберле вернуться домой в разрешенный законом срок?.. "До
конца первого дня мобилизации..." В воскресенье. Завтра...
"Уехать завтра до вечера, - сказал он себе внезапно. - Но как же она?"
Он обнял девушку за плечи и, подталкивая, вывел ее из толпы.
- Послушайте, - сказал он прерывающимся голосом. - Я непременно должен
зайти к брату.
Женни добросовестно прочла напечатанный жирным шрифтом параграф:
"Иностранцы..." и т.д. Почему у Жака сделался вдруг такой взволнованный вид?
Почему он уводит ее так быстро? Зачем ему вздумалось идти к Антуану?
Он и сам не мог бы сказать зачем. Именно об Антуане была его первая
мысль, когда, проходя по улице Комартен, он услышал набат. И теперь, в том
смятении, какое вызвал в нем этот приказ, ему инстинктивно захотелось
увидеть брата.
Женни не решалась спросить его о чем-либо. Этот вокзальный двор, этот
квартал, куда она попадала так редко, был связан для нее с воспоминанием о
ее бегстве от Жака в вечер отъезда Даниэля, и ожившее воспоминание угнетало
ее.
За один час внешний облик города успел измениться. На улицах столько же
пешеходов, если не больше, но ни одного гуляющего. Все спешили, думая теперь
только о своих делах. Каждому из этих прохожих вдруг понадобилось, должно
быть, устранить какие-то затруднения, о чем-то распорядиться, кому-то
передать свои обязанности; каждому надо было повидаться с родными, друзьями,
надо было спешно с кем-то помириться или довести до конца какой-то разрыв.
Устремив глаза в землю, стиснув зубы, все с озабоченными лицами бежали,
захватывая и мостовую, где машины были сейчас редки и можно было идти
быстрее. Очень мало такси: чтобы быть свободными, почти все шоферы поставили
свои машины в гараж. Ни одного автобуса: с сегодняшнего вечера был
реквизирован весь городской транспорт.
Женни с трудом поспевала за Жаком и изо всех сил старалась скрыть это
от него. Похожий на всех других, он шел с напряженным лицом, выставив вперед
подбородок, словно убегая от преследования. Она не могла угадать, о чем он
думает, но чувствовала, что он во власти какой-то внутренней борьбы.
В самом деле, слова приказа внезапно придали отчетливую форму бродившим
в нем неясным порывам, до этой минуты бессознательным и смутным. Фигура
Мейнестреля встала перед его глазами. Он снова увидел комнату в Брюсселе,
Пилота в синей пижаме, с блуждающим взглядом... каминный очаг, полный
золы... Жак не имел известий с четверга. Он много раз спрашивал себя: "Что
делает там Пилот?" Разумеется, он в самом центре революционной борьбы...
"Иностранцы могут выехать из Парижа!" В Женеве, возле Пилота, он вновь
обретет деятельную среду, оставшуюся незапятнанной, независимой! Он вспомнил
о Ричардли, о Митгерге, об этой нетронутой фаланге, уединившейся там, в
центре вооруженной Европы. Бежать в Швейцарию?.. Искушение было велико. И
все же он колебался. Из-за Женни? Да... Но не Женни была истинной причиной
его нерешительности. Может быть, он испытывал угрызения совести, считая
побег дезертирством? Ничуть! Напротив: первейшим его долгом было отказаться
идти защищать в качестве солдата все то, что он никогда не переставал
осуждать, против чего боролся... Мысль уехать и оказаться в безопасности -
вот что было ему нестерпимо. Оказаться в безопасности, в то время как
другие... Нет! Он будет жить в мире с самим собой только в том случае, если
его отказ будет сопряжен с риском, с личной опасностью, равной тем
опасностям, какие ждут его мобилизованных братьев... Так что же делать?
Отказаться от убежища в нейтральной стране, остаться во Франции? Бороться
против войны, против армии в стране, находящейся на осадном положении? Где
всякая антивоенная пропаганда натолкнется на беспощадные репрессии. Где его
будут подозревать, где за ним будут следить, а может быть, сразу засадят в
тюрьму? Это было бы нелепо... Что же все-таки делать? Бежать в Швейцарию!..
Но с какой целью? - Существовать - это ничто, - отчеканил он с какой-то
яростью. И прибавил, отвечая на изумленный взгляд Женни:
- Существовать, думать, верить - все это ничто! Все это ничто, если
нельзя претворить свою жизнь, свою мысль, свои убеждения в действие!
- В действие?
Ей показалось, что она плохо расслышала его. Да и как могла бы она
понять, что он хотел сказать этим?
- Видите ли, - продолжал он все с той же резкостью, с тем же сознанием
одиночества, - я уверен, что эта война надолго затормозит осуществление
идеала интернационализма! Очень надолго... Может быть, на целые поколения...
Так вот, если бы потребовалось совершить некое действие ради спасения этого
идеала от временного банкротства, я совершил бы его! Даже в том случае, если
бы это было действие без надежды на успех!.. Но что это за действие? -
добавил он вполголоса.
Женни внезапно остановилась.
- Жак! Вы думаете уехать!
Он смотрел на нее. Она уточнила:
- В Женеву?
Он сделал полуутвердительный жест.
Два противоречивых чувства - радость и отчаяние - раздирали ее. "Если
он доберется до Швейцарии, он спасен!.. Но что будет со мной без него?"
- Если бы я решился уехать, - пояснил он, - да, я уехал бы именно в
Женеву. Прежде всего потому, что только там можно еще попытаться что-то
сделать... И еще потому, что у меня есть подложные документы, которые
позволили бы мне с легкостью вернуться в Швейцарию. Вы видели объявление...
Она прервала его во внезапном порыве:
- Уезжайте! Уезжайте завтра!
Твердость ее голоса поразила его.
- Завтра?
У нее невольно мелькнул проблеск надежды, потому что его тон, казалось,
говорил: "Нет. Может быть, скора... Но не завтра".
Он зашагал дальше. Она уцепилась за него; от волнения у нее
подкашивались ноги.
- Я уехал бы завтра, - проговорил он наконец, - если бы... если бы вы
поехали со мной.
Она затрепетала от счастья. Все ее страхи улетучились, словно по
волшебству. Он уедет, он спасен! И уедет с ней, они не расстанутся!
Жак подумал, что она колеблется.
- Разве вы не свободны? - сказал он. - Ведь ваша матушка задержалась в
Вене.
Вместо ответа она крепче прижалась к нему. Удары сердца отдавались у
нее в висках, оглушали ее. Она принадлежит ему телом и душой. Они никогда
больше не разлучатся. Она его защитит. Она не даст опасности настигнуть
его...

Теперь они говорили об этом отъезде как о давно задуманном деле. Жак
забыл точное время отхода швейцарского ночного поезда, но он найдет
расписание у Антуана. Кроме того, надо было узнать, может ли Женни ехать без
паспорта; для женщин все эти формальности были, вероятно, не такими
строгими. Деньги на билеты? Суммы, которую они получат, соединив свои
средства, хватит с избытком. В Женеве Жак как-нибудь устроится... Однако все
зависит еще от исхода переговоров с германским делегатом. Кто знает? Вдруг
будет принято решение попытаться поднять восстание в обеих странах?..
Не замечая дороги, они дошли до садов, окружавших Тюильри. Женни была
вся в поту, силы ее внезапно иссякли. Она робко указала Жаку на скамейку,
стоявшую в отдалении среди цветов. Они сели. Они были одни. Гроза, с самого
полудня висевшая над городом, казалось, прижимала аромат, исходивший от
цветочных клумб, к самой земле.
"Из Швейцарии, - думала Женни, - я смогу переписываться с мамой... Она
сможет приехать к нам, в нейтральную страну!.." Она уже воображала свою
жизнь в Женеве вместе с матерью, обретенной вновь, и с Жаком, укрытым от
опасности.
Одержимый все той же мыслью, Жак повторял про себя: "Уехать, да... Но
для чего?" Тщетно старался он возложить все свои надежды на Мейнестреля и
убедить себя, что Женева - последний оставшийся нетронутым революционный
очаг; он вспоминал "Говорильню" и не мог побороть сомнений относительно
эффективности революционной работы, которая ждала его там.
Он встал. Он не мог больше сидеть на месте.
- Идемте. Вы отдохнете на Университетской улице.
Она вздрогнула.
Он улыбался:
- Да, да! Идемте.
- Я? К вашему брату? С вами?
- Какое значение может это иметь для нас сейчас? Пусть лучше Антуан
знает.
Он казался таким уверенным в себе, исполненным такой решимости, что она
отреклась от собственной воли и послушно пошла за ним.


    LXIX



В прихожей стоял офицерский сундучок, совсем новенький, на котором еще
висел ярлык магазина.
- Господин Антуан здесь, - сказал Леон, отворяя перед Жаком и Женни
дверь в кабинет врача.
Женни решительно вошла.
В комнате было тихо. Жак увидел брата, стоявшего перед письменным
столом. Он подумал было, что Антуан один, и был разочарован, заметив
Штудлера, а затем Руа, вынырнувших из глубоких кресел, где они сидели на
большом расстоянии друг от друга: Руа - у окна, Штудлер - в углу, у книжных
шкафов. Антуан разбирал бумаги; корзинка под письменным столом была полна, и
разорванные листки устилали ковер.
Антуан пошел навстречу Женни и отечески пожал ей руку. Казалось, он не
был особенно удивлен; сегодня был такой день, когда никто ничему не
удивлялся. К тому же он вспомнил, что в записочке, которую прислала г-жа де
Фонтанен после похорон, благодаря за визиты в клинику, она сообщала о своем
предстоящем отъезде. У него мелькнула смутная мысль, что Женни, оставшись в
Париже одна, пришла посоветоваться с ним и, как видно, столкнулась на
лестнице с Жаком.
Взгляды братьев встретились. Братское чувство одновременно вызвало на
их губах дружескую улыбку, за которой пряталось много невысказанных мыслей.
Несмотря на все, что их разделяло, никогда еще они не чувствовали себя
такими близкими; никогда, даже у смертного ложа отца, они не чувствовали
себя до такой степени связанными таинственными узами крови. Они молча пожали
друг другу руку.
Антуан усадил Женни и начал было расспрашивать ее о поездке г-жи де
Фонтанен, как вдруг дверь отворилась, и появился доктор Теривье в
сопровождении Жуслена.
Он подошел прямо к Антуану:
- Началось... И ничего нельзя сделать...
Антуан ответил не сразу. Его взгляд был серьезен, почти спокоен.
- Да, ничего нельзя сделать, - сказал он наконец. Затем улыбнулся,
потому что именно так думал он сам, и эта мысль придавала ему силы.
(Когда юный Манюэль Руа пришел сообщить Антуану о мобилизации, тот
находился в лаборатории Жуслена. Антуан не двинулся с места. Медленно,
привычным жестом он взял папиросу и закурил. Вот уже три дня, как он
чувствовал себя порабощенным, осужденным на бездеятельность, захваченным
мировыми событиями, спаянным со своей родиной, со своим классом, -
беспомощным, как булыжник, увлекаемый в общей скользящей массе сваливаемых с
телеги камней. Его будущее, его планы, устройство его жизни, над которыми он
думал так долго, - все рухнуло. Перед ним была неизвестность. Неизвестность,
но также и действие. Эта мысль, таившая в себе столько возможностей, сейчас
же подняла его дух. Он обладал даром не бунтовать долго против
совершившегося, против неизбежного. Препятствие - это новая величина. Всякое
препятствие ставит новую проблему. Нет такого препятствия, которое не могло
бы при желании стать трамплином, удобным случаем для нового прыжка...)
- Когда ты едешь? - спросил Теривье.
- Завтра утром. В Компьень... А ты?
- Послезавтра, в понедельник. В Шалон... - Он обратился к подошедшему к
ним Штудлеру. - А вы?
Теривье так привык быть в хорошем настроении, что даже сегодня его
голос оставался веселым, а бородатое пухлое лицо с розовыми щеками сохраняло
жизнерадостное выражение. Но эта веселость настолько не вязалась с тревожным
взглядом, что на него тягостно было смотреть.
- Я? - произнес Халиф, моргая. Казалось, вопрос врача разбудил его. Он
повернулся к Жаку, как будто должен был дать объяснение именно ему. - Я тоже
еду! - бросил он резко. - Но только через неделю. В Эвре.
Жак не ответил на его взгляд. Он не осуждал Халифа. Он знал, что его
жизнь была непрерывной цепью самоотверженных поступков и что, соглашаясь
вопреки своим убеждениям служить "оборонительной" войне, этот честный
человек лишний раз подчинялся тому, что считал своим долгом.
Он взглянул на Женни. Она стояла у камина, немного в стороне от
остальных. Вид у нее был не смущенный, а скорее отсутствующий. Он увидел,
как она выпрямилась, поискала взглядом кресло, сделала несколько шагов и
села. "Какая она гибкая", - подумал он. Ему показалось, что он еще держит ее
в своих объятиях. Он вспомнил, как бурно и в то же время сдержанно она
затрепетала от его первого поцелуя. Его охватило восхитительное волнение, и
он не стал ему сопротивляться. Их взгляды встретились; он улыбнулся и
почувствовал, что краснеет.
Антуан подошел к Женни и спросил ее о Даниэле, но Теривье перебил их:
- А как у вас в больнице? Что собираются предпринять?
- Обратились к старикам с просьбой вернуться на работу. Адриен, Дома,
даже папаша Делери согласились... Вот что, - сказал он вдруг, указывая
пальцем на Теривье, - ты до сих пор не вернул нам папку, которую как-то дал
тебе Жуслен! "Патологическое разрастание тканей и глоссоптосизм".
Теривье, улыбаясь, обратился к Женни:
- Он неисправим!.. Хорошо, хорошо, я пришлю Штудлеру твою папку...
Можете ехать спокойно, господин военный врач!
Через широко открытое окно уже с минуту доносился какой-то шум: пение,
конский топот. Все устремились к окну посмотреть, в чем дело. Жак хотел было
воспользоваться этим и направился к брату, который оставался один посреди
комнаты, но как раз в этот момент Антуан присоединился к остальным, и Жак
вслед за ним подошел к окну.
Артиллерийский обоз, ехавший с площади Инвалидов, встретился с колонной
итальянских манифестантов, которая шла по улице Святых Отцов с четырьмя
барабанщиками и знаменосцем впереди. Итальянцы, остановившись, запели
"Марсельезу", приветствуя войсковую часть. Барабаны грохотали. Шум сделался
оглушительным.
Антуан закрыл окно и с минуту стоял, задумавшись, прижавшись лбом к
стеклу. Жак остался рядом с ним. Остальные отошли в глубь комнаты.
- Я получил сегодня письмо из Англии, - сказал Антуан, не меняя позы.
- Из Англии?
- От Жиз.
- А-а... - произнес Жак. И мельком взглянул на Женни.
- Письмо написано в среду. Она спрашивает меня, что ей делать в случае
войны. Я отвечу, чтобы она оставалась там, в своем монастыре. Это лучшее,
что она может сделать, правда?
Жак согласился, уклончиво кивнув головой. Он оглянулся, желая
удостовериться, что они одни, в стороне от остальных. Ему хотелось
поговорить о Женни. Но как начать этот разговор?
В эту минуту Антуан резко повернулся к нему. Его лицо выражало тревогу.
Он спросил очень тихо:
- Ты по-прежнему ду... ду... думаешь?..
- Да.
Тон был твердый, без высокомерия.
Антуан стоял, опустив голову, избегая взгляда брата. Его пальцы
машинально выбивали на стекле дробь, вторя отдаленному рокоту барабанов. Он
заметил, что начал заикаться: это случалось с ним редко и всегда служило
признаком глубокого потрясения.
Леон возвестил из передней:
- Доктор Филип.
Антуан выпрямился. Волнение иного рода осветило его лицо.
Развинченная фигура Филипа показалась в рамке двери. Его моргающие
глаза обвели кабинет и остановились на Антуане. Он грустно покачал головой.
Из развевающихся фалд визитки он вынул платок и отер им лоб.
Антуан подошел к нему.
- Ну вот, Патрон, началось...
Филип молча коснулся его руки, затем, не сделав ни шагу дальше, словно
картонный паяц, которого перестали держать за ниточку, рухнул на краешек
закрытого белым чехлом кресла, стоявшего перед ним.
- Когда вы едете? - спросил он своим отрывистым, свистящим голосом.
- Завтра утром, Патрон.
Филип хлюпал губами, словно сосал леденец.
- Я только что из больницы, - продолжал Антуан, чтобы что-нибудь
сказать. - Все уже устроено. Я передал дела Брюэлю.
Они помолчали.
Филип, устремив глаза в пол, как-то странно покачивал головой.
- Знаете, голубчик, - сказал он наконец, - это может протянуться
долго... очень долго.
- Многие специалисты утверждают противное, - отважился возразить Антуан
без особой уверенности.
- Ба! - отрезал Филип, словно ему давно уже было известно, что собой
представляют специалисты и их прогнозы. - Все рассуждают, исходя из
нормальных условий снабжения, кредита. Но если правительства оказались
достаточно безумными, чтобы поставить на карту все и рискнуть полным
разорением, только бы не пойти на уступки!.. После того, что мы видели за
эту неделю, возможно все... Нет, я думаю, что война будет очень длительной и
все народы в ней исчерпают свои силы одновременно, причем ни один из них не
захочет или не сможет остановиться на наклонной плоскости. - После короткой
паузы он добавил: - Я беспрерывно думаю обо всем этом... Война... Кто
поверил бы, что она возможна?.. Достаточно было прессе проявить
настойчивость и смешать карты - и вот за несколько дней представление об
агрессоре для всех стало неясным, и каждый народ вообразил, что его "честь"
находится под угрозой... Одна неделя бессмысленных страхов, преувеличений,
фанфаронства - и вот все народы Европы с криками ненависти бросаются, словно
бесноватые, друг на друга... Я беспрерывно думаю обо всем этом... Это
настоящая трагедия Эдипа... Эдип тоже был предупрежден, но в роковой день он
не распознал в событиях тех ужасов, которые ему возвещали... То же произошло
и с нами... Наши пророки все предсказали, мы ждали опасности, и ждали именно
оттуда, откуда она пришла, - с Балкан, из Австрии, от царизма, от
пангерманизма... Мы были предупреждены... Мы бодрствовали... Многие мудрые
люди сделали все, чтобы воспрепятствовать катастрофе... И тем не менее она
разразилась: нам не удалось ее избежать. Почему? Я рассматриваю вопрос со
всех сторон... Почему? Может быть, просто потому, что во все эти заведомо
страшные, давно ожидаемые события проскользнуло что-то непредвиденное,
какой-нибудь пустячок, достаточный для того, чтобы слегка изменить их облик
и внезапно сделать неузнаваемыми... достаточный, чтобы, несмотря на
бдительность людей, капкан судьбы смог захлопнуться!.. И мы попались в
него...
В другом конце комнаты, где Жуслен, Теривье, Жак и Женни окружили
Манюэля Руа, раздался взрыв молодого смеха.
- Ну и что? - говорил Руа, обращаясь к Теривье. - Не плакать же мне, в
самом деле! Это немного проветрит нас, вытащит из наших лабораторий.
Увлекательное приключение, которое нам предстоит пережить!
- Пережить? - пробормотал Жуслен.
Женни, смотревшая на Руа, внезапно отвела глаза: ей стало больно видеть
восторженное лицо молодого человека.
Филип издали слушал их. Он повернулся к Антуану:
- Молодежь не может представить себе, что это такое... И это многое
объясняет... А я видел семидесятый год... Молодежь не знает!
Он снова вынул платок, вытер лицо, губы, бородку и долго вытирал
ладони.
- Все вы едете, - продолжал он вполголоса, с грустью. - И, должно быть,
думаете, что старикам везет: они остаются. Это неверно. Наша участь еще хуже
вашей - потому что наша жизнь кончена.
- Кончена?
- Да, голубчик. Кончена, и притом навсегда... Июль тысяча девятьсот
четырнадцатого: подходит к концу нечто, частью чего мы были, и начинается
что-то новое, что уже не касается нас, стариков.
Антуан дружески смотрел на него, не находя ответа.
Филип умолк. И вдруг гнусаво хихикнул, видимо, под влиянием какой-то
щекотавшей его мозг забавной мысли.
- В моей жизни будет три мрачные даты, - начал он таким тоном, словно