рабочий и крестьянин Германии, ни один рабочий и крестьянин Франции не отдал
бы свою кровь за войну наступательную, за завоевание территорий и рынков!
Всех вас уверили, что вы идете драться, чтобы раздавить военный
империализм соседа. Как будто милитаризм всех стран не стоит один другого!
Как будто воинственный национализм не имел за эти последние годы столько же
сторонников во Франции, сколько и в Германии! Как будто уже долгие годы
империализм обоих наших правительств не подготовлял втайне возможности
войны!.. Вы жертвы обмана! Всех вас уверили, что вы идете защищать свою
родину от преступного вторжения зачинщиков войны, в то время как каждый из
ваших генеральных штабов, - французский так же, как и немецкий, - уже долгие
годы с одинаковым бесстыдством изучал способы, как бы первому начать
сокрушительное наступление, в то время как в обеих ваших армиях ваши
начальники пытались обеспечить себе преимущества той самой "агрессии",
которую сейчас они пытаются приписать противнику, чтобы оправдать в ваших
глазах войну, подготовленную ими...
Вы - жертвы обмана! Лучшие из вас искренне верят, что жертвуют собой
ради Права Народов. Но ведь с Народами и с Правом считались лишь в
официальных речах! Но ведь ни одна из ввергнутых в войну наций не была
опрошена путем плебисцита! Но ведь всех вас послали на смерть в силу
секретных данных, произвольных соглашений, содержание которых вам неизвестно
и которые никогда не подписал бы ни один из вас! Все вы - жертвы обмана! Вы,
обманутые французы, поверили, что надо преградить путь германскому
вторжению, защитить цивилизацию от угрожающих ей варваров. Вы, обманутые
немцы, поверили, что ваша Германия окружена, что судьбе страны грозит
опасность, что надо спасать ваше национальное благосостояние от иностранных
вожделений. И все вы, немцы и французы, равно обманутые, вы искренне
поверили, что эта война является священной войной только для вашего народа и
что надо без колебаний из патриотизма пожертвовать ради "чести нации", ради
"торжества Справедливости" вашим счастьем, свободой, жизнью!.. Вы обмануты!
Охваченные тем искусственным возбуждением, которым бесстыдная пропаганда в
конце концов заразила вас за несколько дней, - всех вас, ее будущих жертв, -
вы героически выступили друг против друга по первому призыву родины, той
родины, которой никогда не угрожала никакая реальная опасность! Не понимая,
что по обе стороны фронта вы стали игрушкой ваших правящих классов! Не
понимая, что вы являетесь ставкой в их игре, разменной монетой, которой они
сорят, чтобы удовлетворить свою потребность в господстве и наживе!
Ибо совершенно одинаковой ложью исподтишка одурачили вас законные
власти Франции и Германии! Никогда еще правительства Европы не проявляли
подобного цинизма, не располагали таким арсеналом ухищрений, помогавших им
множить клевету, подсказывать неверное толкование событий, распространять
ложные известия, всеми средствами сеять ту панику и ту злобу, которые были
им необходимы, чтобы сделать вас своими сообщниками!.. В несколько дней,
даже не успев оценить огромность требуемой от вас жертвы, вы оказались
запертыми в казармы, вооруженными, посланными на убийство и смерть. Все
свободы уничтожены сразу, одним ударом. В обоих лагерях, в один и тот же
день, осадное положение! В обоих лагерях беспощадная военная диктатура! Горе
тому, кто хочет рассуждать, требовать отчета, кто хочет опомниться! Да и кто
из вас смог бы это сделать? Вы не знаете правды! Ваш единственный источник
информации - официальная пресса, националистическая ложь! Всемогущая в уже
закрытых границах своей страны, эта пресса говорит сейчас не своим голосом,
- она говорит голосом тех, кто распоряжается вами и кому ваше легковерное
неведение, ваша покорность необходимы для осуществления их преступных целей!
Ваша вина в том, что вы не предупредили пожара, когда еще было время.
Вы могли помешать войне! Вы - мирные люди - представляете собой подавляющее
большинство, но вы не сумели ни сгруппировать это большинство, ни
организовать его, ни заставить вовремя вмешаться в события решительно и
дружно, чтобы направить против поджигателей возмущение всех классов, всех
стран и принудить правительства Европы подчиниться вашей воле к миру.
Сейчас беспощадная дисциплина повсюду надела намордник на сознание
отдельного человека. Вы повсюду приведены к слепому повиновению -
повиновению животного, которому завязали глаза... Никогда еще человечество
не знало подобного принижения, подобного ущемления разума! Никогда
правительства, пользуясь своим могуществом, не предписывали умам такого
полного отречения, никогда не подавляли устремлений масс так жестоко!"

Жак гасит о блюдечко окурок папиросы, обжегший ему губы. Сердитым
жестом он отбрасывает прядь волос со лба и вытирает пот, который течет у
него по щекам. "Никогда не подавляли устремлений масс так жестоко!" Эти
звучные слова так громко отдаются в его ушах, словно он сам выкрикнул их на
фронте, стоя перед этими двумя армиями, которые он видит с отчетливостью
галлюцинации. Он испытывает такой же подъем, такую же бурю в крови, такой же
необычайный прилив сил, какие наэлектризовывали его в былые дни, когда
внезапный порыв веры, гнева и любви, властная потребность убедить и увлечь
толкали его на трибуну какого-нибудь митинга и сразу поднимали над толпой и
над самим собой в опьянении импровизации.
Не зажигая вынутой из кармана папиросы, он снова дает волю своему перу:

"Теперь вы отведали их войны!.. Вы услышали свист пуль, стоны раненых,
умирающих! Теперь вы можете представить себе ужас бойни, которую они вам
готовят!.. Большинство из вас уже отрезвело, и вы чувствуете, как в глубине
вашего сознания дрожит стыд - стыд за то, что вы поддались обману так
покорно! Воспоминание о дорогих вам людях, покинутых так поспешно,
неотступно преследует вас. Под давлением действительности ум ваш
просыпается, у вас открываются глаза, - наконец-то! Что же будет с вами,
когда вы поймете, ради каких низких побуждений, ради каких надежд на
завоевание и гегемонию, ради каких материальных выгод - выгод, которые вам
чужды и которыми ни один из вас никогда не воспользуется, - денежные
феодалы, хозяева этой войны, заставили вас пойти на столь чудовищную жертву?
Что сделали с вашей свободой? С вашей совестью? С вашим человеческим
достоинством? Что сделали со счастьем вашего семейного очага? Что сделали с
единственным сокровищем, которое обязан защищать человек из народа, - с
жизнью? Разве французское государство, разве немецкое государство имеют
право отрывать вас от вашей семьи, от вашей работы и распоряжаться вашей
жизнью, не считаясь с самыми очевидными вашими интересами, не считаясь с
вашей волей, не считаясь с самыми гуманными, с самыми чистыми, с самыми
законными вашими инстинктами? Что же дало им эту чудовищную власть над вашей
жизнью и смертью? Ваше неведение! Ваша пассивность!
Молния мысли, вспышка возмущения - и вы еще сможете освободиться!
Неужели вы не способны на это? Неужели вы будете под снарядами,
испытывая жесточайшие физические и нравственные муки, ждать этого далекого
мира - мира, которого никогда не увидите вы, первые жертвы этой войны; мира,
которого, должно быть, не увидят даже и ваши младшие братья, те, кто будет
призван, чтобы заменить вас на линии огня, и кто обречен на "славную"
смерть, подобно вам?
Не говорите, что уже поздно, что вам остается только одно - безропотно
принять рабство и смерть. Это было бы малодушием!
И это было бы ошибкой!
Наоборот, настала минута сбросить с себя ярмо! Свобода, безопасность,
радость жизни, - все это похищенное у вас счастье можно завоевать вновь, и
это зависит только от вас!
Опомнитесь, пока еще не поздно!
У вас есть средство, верное средство поставить генеральные штабы перед
невозможностью продлить эту братоубийственную войну хотя бы на один день.
Это средство - отказ драться! Это средство - коллективное возмущение,
которое сразу уничтожит их власть.
Вы можете это сделать!
Вы можете это сделать ЗАВТРА ЖЕ!
Вы можете это сделать, не рискуя подвергнуться никаким репрессиям!
Но для этого необходимо три условия, три непременных условия: ваше
восстание должно быть внезапным, всеобщим и одновременным.
Внезапным - потому, что надо не дать времени вашему начальству принять
против вас предупредительные меры. Всеобщим и одновременным - потому, что
успех зависит от массового выступления, начавшегося в одно и то же время по
обе стороны границы! Если откажутся принести себя в жертву только
пять-десять человек, то они будут расстреляны без всякой пощады. Но если вас
будет пятьсот, тысяча, десять тысяч, если вы восстанете все, как один, в
обоих лагерях сразу, если ваш крик возмущения будет передаваться от полка к
полку в обеих ваших армиях, если вы проявите, наконец, свою силу -
неуязвимую силу миллионов, - никакие репрессии не смогут иметь места! И
начальники, которые командуют вами, и правительства, давшие вам этих
начальников, - все они окажутся в несколько часов парализованными навсегда в
самом центре своего преступного могущества!
Поймите всю торжественность этой решительной минуты! Чтобы одним ударом
вернуть свою независимость, нужны только три условия, и все три зависят
только от вас самих: ваше восстание должно быть внезапным, оно должно быть
единодушным и одновременным!"

У него напряженное лицо, прерывистое, свистящее дыхание. На секунду он
перестает писать и поднимает невидящий взгляд к стеклянной крыше. Реальный
мир исчез: он ничего не видит, ничего не слышит; перед ним нет ничего, кроме
этих тысяч обреченных, кроме этих обращенных к нему лиц, искаженных
мучительным страхом.

"Французы и немцы! Вы - люди, вы - братья! Во имя ваших матерей, ваших
жен, ваших детей, во имя самого благородного, что есть в ваших сердцах, во
имя духа созидания, который идет из глубины веков и один только делает
человека справедливым и разумным существом, воспользуйтесь этой последней
возможностью! Спасение близко! Восстаньте! Восстаньте все, пока еще не
поздно!
Это воззвание, во многих тысячах экземпляров, сброшено сегодня
одновременно как во Франции, так и в Германии, по всей линии фронта. В эту
самую минуту в обоих ваших лагерях тысячи французских и немецких сердец
трепещут той же надеждой, что и ваши, тысячи кулаков сжимаются, тысячи умов
голосуют за восстание, за торжество жизни над ложью и смертью.
Смелее! Без колебаний! Малейшее промедление смерти подобно! Восстание
должно вспыхнуть завтра!
ЗАВТРА, В ОДИН И ТОТ ЖЕ ЧАС, С ВОСХОДОМ СОЛНЦА, вы французы и немцы,
все вместе, в едином порыве героизма и братской любви бросьте оружие,
откажитесь воевать, издайте один и тот же крик освобождения!
Восстаньте все, откажитесь от войны! Заставьте государства немедленно
восстановить мир!
Завтра, с первыми лучами солнца, восстаньте все!"

Он осторожно кладет перо на чернильницу.
Его грудь медленно распрямляется и слегка отдаляется от стола. Глаза
опущены. Движения мягки, заглушенны, бесшумны, словно он боится спугнуть
птицу. Лицо потеряло напряженность. Кажется, он чего-то ждет: завершения
внутреннего процесса, немного болезненного. Ждет, чтобы сердце успокоилось,
чтобы кровь в висках перестала стучать так сильно, чтобы медленное
возвращение к действительности произошло без чрезмерных страданий...
Машинально он собирает листки, исписанные лихорадочным почерком, без
помарок. Он складывает их, ощупывает и вдруг с силой прижимает к груди.
Голова его на секунду склоняется, и, почти не шевеля губами, он шепчет, как
молитву: "Возвратить людям мир..."


    LXXXI



Платнер поместил Жака у старухи, матери одного социалиста, по фамилии
Штумф, которого партия недавно послала куда-то с поручением. Считается, что
Жак поселился в Базеле для того, чтобы работать в книжной лавке: Платнер
вручил ему оформленный по всем правилам договор. В случае, если полиция,
ставшая после объявления войны особенно ретивой, заинтересуется его
присутствием, он сможет доказать, что у него есть служба и определенное
место жительства.
Дом старой г-жи Штумф, находящийся в Малом Базеле, в нищем квартале
Эрленштрассе (недалеко от Грейфенгассе, где держит свой магазинчик Платнер),
- это расшатанная лачуга, обреченная на слом. Комната, снятая Жаком, похожа
на узкий коридор, прорезанный двумя низкими окошками - по одному на каждом
конце. Одно, без стекол, выходит во двор; со двора поднимается вонь от
крольчатника и прокисших отбросов. Другое выходит на улицу, за которой
виднеются угольные склады пограничной баденской станции, иными словами -
почти на германскую территорию. Над головой - так низко, что можно достать
их рукой, - тянутся ряды кровельных черепиц, нагретых солнцем и создающих
днем и ночью температуру раскаленной печи.
Здесь, в этой парильне, запирается Жак, чтобы отшлифовывать свое
воззвание, поддерживая силы кружкой кофе и бутербродом с гусиным жиром,
которые по утрам ставит у его двери мамаша Штумф. Иногда около полудня
духота становится до того невыносимой, что он делает попытку сбежать. Но,
выйдя на улицу, сейчас же с сожалением вспоминает о своей конуре и спешит
вернуться в нее. Он снова ложится на кровать и здесь, обливаясь потом, с
закрытыми глазами, снова нетерпеливо разматывает клубок своей мечты...
Аэроплан высоко в небе... Сидя позади Мейнестреля, он нагибается, хватает
охапки листовок, бросает их в пространство... Гудение мотора сливается с
пульсацией его крови. Птица с огромными крыльями - это он сам; из
собственного сердца вырывает он эти послания, чтобы рассеять их над миром...
"Завтра, с восходом солнца, восстаньте все!" Отдельные части воззвания
располагаются в стройном порядке. Фразы понемногу отливаются в определенную
форму. Он знает их наизусть. Лежа, устремив взгляд в потолок, он без конца
повторяет их. Иногда вдруг вскакивает, бежит к столу, чтобы изменить
какой-нибудь абзац, переставить слово. Потом снова бросается на кровать. Он
почти не замечает окружающей его жалкой обстановки. Живет среди своих
грез... Он видит, как мятеж распространяется... На командных пунктах
совещаются офицеры, мечутся испуганные писаря; сообщение со ставкой
главнокомандующего прервано... Какие бы то ни было репрессии невозможны.
Если правительства хотят еще хоть для вида сохранить престиж, им остается
одно: спешно заключить перемирие...
Эта навязчивая идея гложет его, но и поддерживает - как кофе. Он не
может больше обходиться ни без того, ни без другого. Как только какая-нибудь
настоятельная необходимость - короткое посещение книжной лавки или просто
встреча на лестнице с г-жой Штумф - на мгновение отрывают Жака от его мечты,
он испытывает такое болезненное чувство, что спешит вернуться в свое
уединение, как наркоман к своему наркотику. И тотчас же находит облегчение.
Не только спокойствие, но вместе с ним какое-то радостное, полное энергии
возбуждение... По временам, когда дрожь в руке вынуждает его перестать
писать или когда он видит в осколке зеркала на стене свое лоснящееся от пота
лицо, впалые щеки, взгляд - взгляд маньяка, ему впервые в жизни приходит
мысль, что он болен. И эта мысль вызывает у него улыбку. Какое значение
имеет это теперь?.. Удушливой ночью, когда ему не удается сомкнуть глаз,
когда он каждые десять минут встает, чтобы смочить в кувшине полотенце и
обтереть им пылающее тело, он на минуту останавливается перед окошком. Оно
выходит в ад, в грохоте пакгаузов копошится при свете дуговых ламп целая
армия железнодорожников; дальше в темноте депо, с шумом катятся тележки,
сталкиваются вагонетки, во всех направлениях разбегаются огоньки; а еще
дальше, на блестящих рельсах, свистят и маневрируют бесконечные составы,
которые сейчас, один за другим, провалятся во мрак воюющей Германии. Тогда
он улыбается. Он один знает. Он один знает, что вся эта суета напрасна...
Избавление близится. Листовка написана. Каппель сделает немецкий перевод.
Платнер напечатает миллион двести тысяч экземпляров... В Цюрихе Мейнестрель
готовит аэроплан... Еще несколько дней! "Завтра, с первым лучом солнца,
восстаньте все!"...

После двух суток лихорадочной работы он решается наконец отдать свою
рукопись. "Быть готовым к субботе", - сказал Мейнестрель...
Платнер стоит в задней комнате своей книжной лавки среди кип бумаги за
двойной, обитой клеенкой дверью; несмотря на утренний час, все ставни
закрыты. (Это человек лет сорока, маленького роста, некрасивый, тщедушный; у
него больной желудок и дурно пахнет изо рта. Грудная клетка выступает
вперед, как грудная кость птицы; лысый череп, худая шея, выдающийся вперед
горбатый нос делают его похожим на ястреба. Этот торчащий нос как будто
увлекает все тело вперед и перемещает центр тяжести, отчего Платнеру
постоянно кажется, что его равновесие нарушено: неприятное ощущение,
передающееся и собеседнику. Надо привыкнуть к его неблагодарной внешности,
чтобы заметить простодушный взгляд, добрую улыбку, ласковый, немного тягучий
голос, который часто дрожит от волнения и в котором каждую минуту словно
сквозит готовность отдать свою дружбу. Но Жаку не нужен новый друг. Ему
никто больше не нужен.)
Платнер ошеломлен. Слух о том, что парламентская фракция
социал-демократов голосовала в рейхстаге за военные кредиты, подтвердился.
- Голосование французских социалистов в палате - это уже страшный удар,
- признается он дрожащим от негодования голосом. - Хотя после убийства
Жореса этого до некоторой степени можно было ожидать... Но немцы! Наша
социал-демократия, великая пролетарская сила Европы!.. Это самый жестокий
удар за всю мою жизнь социалиста. Я отказывался верить официальной прессе.
Готов был дать руку на отсечение, что социал-демократы все, как один, сочтут
необходимым публично заклеймить имперское правительство. Прочитав сообщение
агентства, я рассмеялся! От него пахло ложью, ловкой плутней! Я говорил
себе: "Завтра мы прочтем опровержение!" И вот... Сегодня надо признать факт
очевидным. Все верно, до ужаса верно!.. Еще неизвестно, как все это
происходило за кулисами. Может быть, мы никогда не узнаем правды... Райер
уверяет, что двадцать девятого Бетман-Гольвег пригласил Зюдекума, чтобы
добиться от него прекращения оппозиции социал-демократов...
- Двадцать девятого? - переспрашивает Жак. - Но ведь двадцать девятого
в Брюсселе - речь Гаазе!.. Я был там! Я его слушал!
- Возможно. Однако Райер утверждает, что, когда немецкая делегация
вернулась в Берлин, состоялось заседание центрального комитета и было
вынесено решение подчиниться: кайзер знал, что может издать приказ о
мобилизации, что восстания, что всеобщей забастовки не будет!.. Должно быть,
до голосования в рейхстаге центральный комитет устроил закрытое заседание,
которое, вероятно, прошло не так уж гладко. Я еще отказываюсь сомневаться в
таких людях, как Либкнехт, Ледебур, Меринг{396}, Клара Цеткин{396}, Роза
Люксембург, но, по-видимому, они оказались в меньшинстве и им пришлось
уступить предателям... Факт налицо: голосовали за! Тридцать лет усилий,
тридцать лет борьбы, медленных и трудных завоеваний сведены на нет одним
голосованием! За один день социал-демократическая партия навсегда потеряла
уважение пролетариата... Русские социалисты не склонились перед царизмом в
думе! Они все голосовали против войны! И в Сербии тоже! Я видел копию письма
Душана Поповича{397}. Сербская социалистическая оппозиция остается
несокрушимой! А между тем это единственная страна, где патриотизм
национальной обороны мог бы еще иметь некоторое оправдание!.. Даже в Англии
сопротивление упорно продолжается: Кейр-Харди не складывает оружия. Я читал
последний номер "Индепендент лейбор парти". Это все-таки утешительно,
правда? Не надо отчаиваться. Понемногу мы заставим прислушаться к нам. Не
всем же нам заткнут рот... Держаться крепко вопреки и наперекор всему!
Интернационал возродится! И в день своего возрождения он потребует отчета у
тех, кто пользовался его доверием и кого так легко приручила диктатура
империализма!
Жак не прерывает его. Он делает вид, что соглашается. После того, что
он видел в Париже, никакое отступничество уже не может больше его удивить.
Он берет со стола несколько газет и рассеянно пробегает заголовки: "Сто
тысяч немцев идут на Льеж... Англия мобилизует флот и армию... Великий князь
Николай назначен главнокомандующим всеми русскими военными силами...
Нейтралитет Италии объявлен официально... Победоносное наступление французов
в Эльзасе".
В Эльзасе... Жак бросает газеты. Наступление в Эльзасе... "Теперь вы
отведали их войны! Вы услышали свист пуль..." Все, что отвлекает его от
одинокой экзальтации, стало для него невыносимым. Ему не терпится уйти из
магазина, оказаться на улице.
Как только Платнер берется за рукопись, чтобы начать подготовку к
набору, Жак убегает, несмотря на просьбы остаться.

Базель раскрывается перед ним. Базель и его величественный Рейн, его
сады, скверы; Базель с его контрастами тени и света, зноя и прохлады; Базель
и его фонтаны, в которых Жак освежает потные руки... Августовское солнце
пылает в раскаленном небе. От асфальта поднимается терпкий запах. Каким-то
переулком Жак поднимается к собору. Соборная площадь безлюдна: ни экипажей,
ни прохожих... Базельский конгресс 1912 года!.. Церковь, видимо, закрыта. Ее
красный песчаник напоминает по цвету старинную глиняную посуду; древняя рака
из обожженной глины, одиноко стоящая на солнце, монументальная и никому не
нужная.
На площадке, возвышающейся над Рейном, под каштанами, где тень
церковного свода и течение реки создают прохладу, нет никого, кроме Жака.
Снизу, из школы плавания, скрытой в зелени, доносятся время от времени
веселые крики. Жак один с дикими голубями. С минуту он следит взглядом за их
полетом. Нет, никогда еще до приезда в Базель он, отшельник, не чувствовал
себя до такой степени одиноким. И он с восторгом упивается величием, мощью
этого полного, этого безусловного одиночества. Он не хочет нарушать его до
тех пор, пока все не будет совершено... Внезапно, сам не зная почему, он
думает: "Я поступаю так только от отчаяния. Я поступаю так только для того,
чтобы убежать от себя... Я не остановлю войну... Я никого не спасу, никого,
кроме самого себя... Но себя я спасу, отдав свою жизнь!" Он встает, чтобы
отогнать ужасную мысль. Сжимает кулаки: "Быть правым наперекор всем! И найти
спасение в смерти..."
Над красноватым парапетом поверх излучины реки, между мостами, поверх
колоколен, поверх труб заводов Малого Базеля виднеется на горизонте
плодоносный и лесистый край, подернутый теплой дымкой испарений: это
Германия - сегодняшняя Германия, мобилизованная Германия, которую грохот
оружия уже потряс до самых недр. Жака охватывает желание пойти на запад,
дойти до той точки, где линия границы идет по Рейну: там с крутого
швейцарского берега он увидит перед собой - так близко, что можно добросить
камень, - германский берег, поля и села, принадлежащие Германии.
Кварталом Санкт-Альбан Жак доходит до предместья. Солнце медленно
поднимается в неумолимом небе. Нарядные виллы среди подстриженных живых
изгородей, их зеленые беседки, качели, клумбы, орошаемые струйками воды,
белые столики, накрытые цветными скатертями, - все свидетельствует о том,
что ничто еще не нарушало спокойствия этого уголка, укрывшегося в сердце
охваченной пожаром Европы, что зараза еще не проникла сюда. Однако в
Бирсфельдене Жак встретил батальон швейцарских солдат в походной форме,
который с песнями спускался с Гарда.
Лес растянулся справа, по склону холма. Длинная аллея, идущая
параллельно реке, прорезает рощицу молодых деревьев. На дощечке надпись:
"Waldhaus"*. Слева, между стволами, виднеется зеленая, залитая солнцем
равнина, посреди которой течет извилистый Рейн; справа, наоборот, - густая
чаща, лесистый и крутой склон горы. Жак медленно шагает вперед, не думая ни
о чем. После этих дней затворничества, после ходьбы по жаре среди домов тень
деревьев приносит ему успокоение. На вершине холмика, прислонясь к нему,
стоит среди зелени белое строение. "Это, должно быть, и есть их "Waldhaus",
- думает Жак. Тропинка наискось спускается к берегу. От близости воды мелкая
поросль в лесу делается еще более свежей. И вдруг Жак оказывается на берегу
Рейна.
______________
* Лесная сторожка (нем.).

Германия - там. Она отделена от него только этой сверкающей струей.
Германия безлюдна. На противоположном берегу нет больше ни одного
рыбака. Ни одного земледельца на обсаженных яблонями лугах, расстилающихся
между рекой и рядом маленьких домиков с красными крышами, которые скучились
вокруг колокольни у подножия холмов, загораживающих горизонт. Но у самой
воды Жак различает верх полосатой трехцветной будки, полускрытой густыми
зарослями откоса. Что это? Вышка часового? Пост пограничников? Таможенных
досмотрщиков?..
Он не может оторвать взгляд от этого пейзажа, где так много
таинственных примет. Засунув руки в карманы, неподвижно стоя на сырой земле,
он не спеша разглядывает Германию и Европу. Никогда еще он не был так
спокоен, не мыслил так проникновенно, не отдавал себе такого ясного отчета в