на тротуарах, - пользуясь короткой остановкой, отнял руку от руля и, не
говоря ни слова, даже не поворачивая головы, мягко положил эту руку на
колено Жака. Но, прежде чем тот смог ответить на его дружеский жест, Антуан
уже снова взялся за руль, и машина двинулась дальше.

Улица Мобеж была черна от мобилизованных, которых сопровождали жены,
родные... Тесными рядами они направлялись к вокзалу.
- Как они торопятся! - прошептал Жак, пораженный.
- И очень возможно, - с натянутым смехом отозвался Антуан, - что всем
этим беднягам придется прождать полдня или больше, скучившись где-нибудь на
платформе, прежде чем они смогут сесть в поезд!
"Они хотят явиться вовремя, - думал Жак. - Им не терпится проявить
дисциплинированность в первый же день войны! Почему же они не сознают, что
их много? Что они могли бы стать господами положения, стойло им только
захотеть?.."
Деревянный забор, выросший за эту ночь, окружил вокзал высокой стеной,
охраняемой солдатами. Здесь было такое скопление народа, что нечего было и
думать подъехать на автомобиле. Антуан затормозил. Жак помог ему перевести
сундучок через дорогу. Узкий проход охранялся взводом пехотинцев с
примкнутыми штыками. Доступ за ограду имели только мобилизованные.
Фельдфебель проверял военные билеты. Он взглянул на погоны Антуана,
отдал честь и сейчас же приказал солдату отнести багаж "господина врача".
Антуан повернулся к брату. Каждый прочел во взгляде другого тот же
вопрос: "Удивимся ли мы снова?" На глаза у них одновременно навернулись
слезы. Все их прошлое, вся история их семьи, незначительная и неповторимая,
история, которой они обладали сообща и которой обладали они одни во всем
мире, в ряде образов пронеслась перед ними. Одинаковым жестом они расставили
руки и неловко обняли друг друга. Фетровая шляпа Жака толкнула козырек
Антуана. Годы, долгие годы прошли с тех пор, как они в последний раз
поцеловались: это было в раннем детстве, которое оба только что пережили
вновь в одно короткое мгновение.
Но солдат завладел сундучком и уже уносил его на плече. Антуан поспешно
высвободился. У него была теперь лишь одна мысль: идти вслед за солдатом, не
потерять из виду свой багаж - единственное в этом новом мире, что еще
принадлежало ему. Он больше не смотрел на брата. Наугад он протянул руку,
схватил руку Жака, до боли сжал ее; затем, слегка пошатываясь, шагнул вперед
и пропал в толпе.

Со слезами, застилавшими глаза, Жак, которого то и дело толкали
прибывающие, отошел в сторону и прислонился к забору.
Один за другим, не останавливаясь, мобилизованные входили в огороженное
пространство. Все они были похожи друг на друга. Все были молоды. На всех
была надета старая одежда, с которой не жалко расстаться, грубая обувь,
фуражки. У всех висели через плечо одинаковые туго набитые сумки, одинаковые
новенькие мешки для провианта, откуда выглядывала краюха хлеба, горлышко
бутылки. И почти у всех было на лице одинаково сосредоточенное и покорное
выражение - не то отчаяние, не то страх. Жак смотрел, как они наискось
переходили дорогу, держа в руке военный билет, уже одни. На полпути
некоторые оборачивались и взглядывали на тротуар, с которого только что
сошли. Прощальный жест, порой быстрая молодецкая улыбка, предназначенная
тому или той, чей растерянный взгляд они чувствовали на себе, - и, стиснув
зубы, они, в свою очередь, бросались в мышеловку.
- Не стойте здесь! Проходите!
Часовой, коренастый детина в походной форме, с винтовкой на плече,
ходил вдоль ограды, гордо выпячивая грудь; его короткая рука сжимала
ружейный приклад: усики у него едва пробивались, детские глаза бегали по
сторонам, на застывшем лице было написано сознание важности выполняемого
приказа.
Жак подчинился и пошел по мостовой.
Мимо проехал нарядный лимузин; к переднему стеклу была прикреплена
коленкоровая лента с надписью: "Бесплатный транспорт для мобилизованных".
Шофер был в ливрее. Внутри набилось около полудюжины молодых людей с мешками
для провианта: они орали во все горло, словно рекруты: "Вернем Эльзас и
Лотарингию! Вернем Эльзас!"
На тротуаре, куда перешел Жак, расставалась супружеская пара. Муж и
жена в последний раз смотрели друг на друга. Возле матери играл ребенок,
четырехлетний малыш: уцепившись за ее юбку, он прыгал на одной ноге и
напевал песенку. Мужчина нагнулся, схватил мальчугана, поднял его и
поцеловал так порывисто, что ребенок стал яростно отбиваться. Мужчина
поставил мальчика на землю. Женщина не двигалась с места, не произносила ни
слова: в кухонном переднике, с растрепанными волосами, с мокрым от слез
лицом, она безумными глазами смотрела на мужа. Тогда, словно испугавшись,
что она бросится на него и ему не удастся вырваться из ее объятий, он, не
сводя с нее глаз, отступил назад и, вместо того чтобы обнять ее, неожиданно
отвернулся и кинулся к вокзалу. А она, вместо того чтобы окликнуть мужа,
вместо того чтобы проводить его взглядом, круто повернулась и побежала.
Мальчик, которого она тащила с собой, упирался, почти падал; в конце концов
она схватила его и посадила на плечо, не останавливаясь, стараясь бежать еще
быстрее, - стремясь, должно быть, как можно скорее попасть в свое опустевшее
жилище, где можно будет в одиночестве, при закрытых дверях, выплакать все
свое горе.
Жак отвернулся, сердце у него сжималось. Он побрел по улицам - сам не
зная куда, то удаляясь от площади, то опять приближаясь к ней. Помимо воли
он снова и снова возвращался к этому трагическому месту, к роковому месту
свидания, куда в это утро стекалось столько обреченных, чтобы разорвать
цепи, связывавшие их с жизнью. В этих скорбных и мужественных взорах он
искал взгляда, который ответил бы на его взгляд, - хотя бы одного взгляда,
где он смог бы прочитать под смятением отблеск той глухой ярости, которая
заставляла его самого сжимать кулаки в карманах и дрожать от бессильного
гнева! Но нет! Везде, на всех этих по-разному искаженных лицах одно и то же
уныние, одно и то же бесплодное страдание! На некоторых - проблеск слепого
героизма; но на всех - та же покорная готовность к жертве, то же
предательство, бессознательное или трусливое, то же отступничество! И ему
показалось, что в эту минуту все, что осталось в мире от свободы, нашло
убежище в нем одном.
Эта мысль вдруг наполнила его гордостью и силой. Его вера оставалась
нетронутой; она поднимала его над стадом. Пусть никто не понимает его, пусть
он покинут всеми, - в своем одиночестве, в своем бунте он чувствует себя
сильнее всех этих людей, зараженных ложью, покорившихся судьбе! С ним правда
и справедливость. За него разум, за него еще не известные силы будущего.
Временное поражение идеалов пацифизма не может поколебать их величия, не
может помешать их торжеству. Никакая сила в мире не может помешать
заблуждению сегодняшнего дня быть заблуждением, чудовищным заблуждением -
даже если оно благородно, если оно стоически поддержано миллионами жертв!
"Никакая сила в мире не может помешать справедливой идее быть справедливой!
- мысленно повторял он, опьянев от отчаяния и веры. - Придет день, когда
наперекор препятствиям, наперекор отступлениям истина восторжествует!"
Но как служить этой истине, когда налетел шквал? Он хочет стать
свободным, он убежит; но что он сделает со своей свободой?
Охлаждение его революционного пыла в течение последних дней показалось
ему малодушием. И ему захотелось переложить ответственность за это на свою
любовь. Он внезапно подумал о Женни и удивился, что так легко забыл о ней,
что ни разу, ни одного разу не вспомнил о ней в продолжение целого часа. Он
почти рассердился на нее за то, что она существует, ждет его, вырывает из
этого пьянящего одиночества. "Что, если бы она вдруг умерла..." - подумал
он. И, на секунду отдавшись дикой игре воображения, он наслаждался горькой
смесью скорби и радостного ощущения вновь завоеванной независимости.
Однако он торопливо шагал к скверу у церкви св. Венсан де Поля. И уже
улыбался от любовного нетерпения, придавая так мало значения своему нелепому
минутному отступничеству, что оно даже не вызвало в нем угрызений совести.

Не успел автомобиль Антуана выехать с Университетской улицы, как
старомодный крытый фиакр, облезлый и пыльный, словно музейный портшез,
остановился у ворот его дома.
Девушка, вышедшая из фиакра, бросила неуверенный взгляд на ограду, на
заново выкрашенный фасад, затем расплатилась со стариком кучером, взяла в
руки два чемодана, стоявшие на козлах, и быстро вошла в подъезд.
Консьержка в кофте появилась на пороге швейцарской.
- О господи! Мадемуазель Жиз!
По ее растерянному лицу Жиз поняла, что ее ждет какое-то несчастье.
- Бедняжечка моя, да ведь в доме никого больше нет! Господин Антуан
только-только уехал!
- Уехал?
- В свой полк!
Жиз ничего не ответила. Ее ласковый, как у преданной собаки, взгляд
омрачился. Она выпустила из рук оба чемодана. Оцепенение сковало это
мгновенно посеревшее личико - личико метиски, и сжилось с ним так
естественно, точно нашло для себя уже готовую форму. (На морском побережье в
Англии, где Жиз проводила каникулы вместе с остальными пансионерками своего
монастыря, она весьма поверхностно следила за событиями, происходившими в
Европе. И только накануне, когда газеты сообщили о неизбежности французской
мобилизации, она вдруг испугалась и, не слушая ничьих советов, даже не
заезжая в Лондон, добралась до Дувра и бросилась на первый отплывавший
пароход.)
- Все мужчины мобилизованы, все как есть, - пояснила консьержка. - Леон
уехал вчера вечером. Виктор тоже. Наверху у меня никого сейчас нет, кроме
Адриенны и Клотильды.
Лицо Жиз прояснилось. Адриенна и Клотильда!.. Слава богу! Не все еще
потеряно. Эти две служанки, воспитавшие ее, были, в сущности, ее семьей -
всем, что еще оставалось у нее от семьи... Она храбро выпрямилась и,
предшествуемая консьержкой, завладевшей ее чемоданами, направилась к лифту.
- Оказывается, все переменили! - прошептала она.
Эта белая лестница, эти перила... Образы, воспоминания мелькали в ее
мозгу, затуманенном бессонной ночью; и в этой преобразившейся обстановке,
где она тщетно искала следы прошлого, она чувствовала себя более чужой, чем
в совершенно незнакомом доме.

Спустя полчаса, в цветном кретоновом халатике, в мягких туфлях, она
сидела с обеими служанками в просторной столовой Антуана перед дымящимся
шоколадом и поджаренными в масле гренками - любимым лакомством ее детства.
Облокотясь на стол, она помешивала ложечкой в чашке и по-детски отдавалась
радости и комфорту настоящей минуты. Ум ее никогда не отличался особой
живостью, а пребывание в Англии, в пансионе при монастыре, где всякое
проявление характера ограничивали рамки установленных правил, не развило в
ней любви к самостоятельности.
Когда она лениво сидела так, согнувшись, с тяжелой грудью, сонным
лицом, все очарование ее юности вдруг пропадало. Это была уже не
"Негритяночка", не дикарка, а какая-то цветная невольница с грузным телом, с
толстыми губами, с широко открытыми бездумными глазами, покорно склонившаяся
под гнетом фатализма, присущего людям порабощенных рас.
Приезд Жиз явился для растерянных сестер даром провидения. Усадив
девушку посередине, они наперебой болтали, то смеясь, то плача. Они сообщили
ей подробные сведения о мадемуазель де Вез, ее тетке, которой они продолжали
для очистки совести носить в Убежище для престарелых бананы и леденцы каждое
воскресенье. Клотильда не стала скрывать, что старая дева иной раз "несет
околесицу", что она ничем больше не интересуется, разве только мелкими
происшествиями в богадельне, что порой она принимает обеих посетительниц
недружелюбно, словно незнакомых и навязчивых женщин, которые приходят с
какой-то подозрительной целью, и что обычно она выпроваживает их задолго до
закрытия приемной, чтобы не пропустить партии в безик.
Жиз слушала их с глазами, полными слез.
Она проговорила со вздохом:
- Я навещу ее перед отъездом.
- Перед отъездом?
Обе служанки запротестовали. Они твердо решили отговорить Жиз
возвращаться в Англию. Г-н Антуан оставил им денег на несколько месяцев.
Адриенна уже представляла себе и с удовольствием описывала, как они заживут
здесь втроем. Она оглушила девушку своими проектами. Показала ей вырезанный
из утренней газеты "Призыв к французским женщинам, желающим содействовать
защите отечества". В возможности проявить свою преданность родине, принести
пользу недостатка не было!
Детские сады для детей мобилизованных, пункты раздачи молока для
грудных младенцев, изготовление перевязочных материалов, работа в военных
пошивочных мастерских и т.д. Каждый обязан принять участие в защите родины!
Надо только выбрать.
Жиз улыбалась, поддаваясь искушению. Ничто не заставляло ее торопиться
обратно. Во Франции она и в самом деле могла оказаться полезной.
Ни консьержка, ни служанки не догадались произнести имя Жака. Жиз
думала, что он в Швейцарии, и ей в голову не пришло спросить о нем. Только
на третий день она случайно узнала из болтовни Клотильды, что в день ее
приезда он был в Париже. Но разыскала ли бы она его, даже и зная об этом
раньше? Никому не был известен его адрес. Да и стала ли бы она пытаться его
увидеть?


    LXXIV



На лестнице редакции "Этандар", еще не поднявшись на площадку, Жак
заметил на соломенном половичке перед дверью Мурлана бидон для молока и с
досадой вскричал:
- Его нет дома!
В самом деле, никто не ответил на звонок. На всякий случай Жак
размеренно постучал три раза.
- Кто там?
- Тибо.
Дверь отворилась. Мурлан стоял, голый по пояс, с намыленными волосами и
бородой.
- Прошу прощения! - сказал он, увидев Женни. - Мальчугану следовало
предупредить, что с ним дама. - Он толкнул ногой дверь. - Входите...
Садитесь.
У двери стоял соломенный стул, на который Женни опустилась, едва успев
войти.
Окна были закрыты. В комнате пахло картоном, клеем, селитрой, пылью.
Перевязанные пачки газет лежали повсюду - на столе, на садовой скамейке, в
сломанной лохани. На полу, рядом с плошкой опилок, валялся в углу старый
газовый счетчик с разобранной на части и сплюснутой трубкой, которая
выдавалась вперед, словно обрубленный сук.
Мурлан снова пошел на кухню.
- Я только что вернулся. Вид был, как у бандита... - крикнул он издали,
фыркая под краном. Вскоре он появился в чистой рубашке, размашистыми
движениями вытирая голову полотенцем. - Провел всю ночь на улице, как
дурак... Как трус... Ты понимаешь, мобилизация означала для меня обыски,
аресты... Обыск - ладно! Пусть приходят!.. Здесь ничего больше нет, я
приготовился, но арест - черт побери!.. Я решил немного подождать... О, не
потому, чтобы я так уж боялся попасть в укромное местечко, - пояснил он,
бросив насмешливый взгляд на Женни. - Я никогда не жил так спокойно, как в
те месяцы, которые провел за решеткой. Пожалуй, если бы не тюрьма, у меня
никогда не нашлось бы времени, чтобы обдумать мои книги и написать их... Но
мне вовсе не хотелось попасть в первую же партию!.. Вчера шпики везде
рыскали понемногу: у Пюльте, у Гельпа... Даже в "Эглантин". У них неплохая
полиция. Только они ничего не нашли. Кроме воззвания Пьера Мартена - "Призыв
к здравому смыслу", знаешь? Они сцапали его в тот самый момент, когда
товарищи выносили всю пачку из типографии. Что касается Клесса, Робера
Клесса из "Ви увриер"{329} - этот юноша был освобожден от военной службы и
никогда не был солдатом, - то, как видно, на него донесли: кажется, его
обвиняют в том, что он написал антимилитаристскую листовку, и теперь он
сидит под замком, ожидая ближайшего заседания призывной комиссии, которая
пошлет его на передовую... Я узнал об этом вчера вечером. Предостережение
любителям!.. Короче говоря, я сказал себе, что было бы глупо попасть к ним в
лапы, - и улизнул...
- Ну а дальше?
- Понадеялся, что найду приют у товарищей. Как бы не так! У Сирона было
бы не лучше, чем здесь. Поэтому я пошел к Гюйо - никого. К Котье - никого. К
Лассеню, к Молини, к Валлону - никого. Все они, голубчики, дали тягу, как я!
Вот и пробродил всю ночь где попало один. Утром, в Венсене, я купил газеты и
понял, что был попросту старым дураком. И пришел домой. Вот и все! - Он
взглянул на Жака из-под мохнатых бровей: - Читал ты газеты, мальчуган?
- Нет.
- Нет?
Взгляд Мурлана скользнул по Женни и снова устремился на молодого
человека. Казалось, он устанавливал какую-то связь между присутствием Женни
и тем фактом, что на следующий день после мобилизации, в десять часов утра,
Жак еще не знал последних новостей. Из кармана черной блузы, висевшей на
гвозде, он достал сверток газет; затем кончиками пальцев, словно прикасаясь
к чему-то нечистому, вынул из кипы одну газету, а остальные бросил на
выложенный плитками пол.
- На голубчик, позабавься, если у тебя есть настроение смеяться. Я
вынослив, но тут мне показалось, что меня ударили в живот! "Боннэ руж" -
газета Мерля и Альмерейды! За одну ночь она превратилась в рупор
правительства Пуанкаре! Кто бы мог подумать! Посмотри.
Пока Мурлан снимал с гвоздя свою блузу и яростно натягивал ее на себя,
Жак вполголоса прочитал:
- "Мы уполномочены официально заявить, что правительство не
воспользуется списком Б... Правительство доверяет французскому народу и, в
частности, рабочему классу. Всем известно, что оно пыталось - и еще пытается
- сделать все возможное, чтобы сохранить мир. Вполне определенные заявления
наиболее решительных революционеров..."
- "Наиболее решительных революционеров"!.. Сволочи! - проворчал Мурлан.
- "...таковы, что они полностью успокаивают правительство... Все
французы сумеют исполнить свой долг... Это-то и хотелось подчеркнуть
правительству, отказываясь использовать список Б".
- Ну? Что ты об этом думаешь, мальчик? Я прочел два раза, прежде чем
хорошенько понял, что это означает. Ничего не поделаешь - факт очевиден...
Это означает следующее: французский пролетариат так весело соглашается на их
войну и сопротивление рабочего класса столь мало опасно, что правительство
отказывается от профилактических арестов... Понимаешь? Оно как бы обращается
ко всем революционерам и ласково треплет их за ушко: "Ах вы, забияки, мы
прощаем вам вашу строптивость! Идите и выполняйте свой солдатский долг!"
Добренькое правительство с веселым смехом рвет черные списки и оставляет
неблагонадежных на воле... Потому, что сегодня неблагонадежные - не в счет.
Понимаешь?
Он смеялся, и в этом необычном, громком, режущем смехе, искажавшем его
лицо - лицо старого Христа, - было что-то пугающее.
- Неблагонадежных нет! Их больше нет! Понимаешь, что это значит? И
представляешь себе, какие категорические заверения должны были дать
министерству лидеры революционных партий, чтобы правительство обрело такую
уверенность в себе! Чтобы оно могло без всякого риска позволить себе
подобный жест великодушия в первый же день войны! Они попросту выдали нас
правительству, эти негодяи!.. Да! Теперь конец. Безусловно, конец! Теперь
командует генеральный штаб. Слово принадлежит теперь не тем, кто идет
воевать, а тем, кто делает войну!
Заложив руки за спину под развевающейся блузой, он отошел на несколько
шагов.
- И все же, черт побери, - вскричал он вдруг, круто повернувшись, - и
все же я не могу этому поверить! Не могу поверить, что это действительно
конец!
Жак вздрогнул.
- И я тоже, - глухо проговорил он. - Я не могу поверить, что больше
ничего нельзя сделать! Даже сейчас!
- Даже сейчас! - как эхо, отозвался Мурлан. - И тем более через
несколько дней, через несколько недель, когда все это жалкое стадо понюхает
пороху!.. Ах, если бы Кропоткин был здесь!.. Или кто-нибудь другой, все
равно кто, кто-нибудь, кто сказал бы то, что надо сказать, и сумел бы
заставить себя слушать! Наши товарищи подчинились этой войне, потому что им
налгали, потому что лишний раз злоупотребили их доверием. Но, быть может,
достаточно было бы какого-нибудь пустяка, внезапного пробуждения сознания,
чтобы все сразу переменилось!
Жак вскочил, точно его хлестнули кнутом.
- Что?.. Пустяка? Какого пустяка? - Он шагнул к Мурлану. - Что,
по-вашему, можно сделать? Скажите!
Его голос прозвучал так странно, что Женни повернула к нему голову и на
секунду замерла с полуоткрытым ртом, охваченная страхом.
Мурлан с озадаченным видом смотрел на Жака; тот пробормотал еще раз:
- Что вы думаете? Скажите!
Мурлан несколько смущенно пожал плечами.
- Что я думаю, мальчик? Разумеется, это глупости... Я говорю... Я
высказываю то, что приходит мне в голову. Ведь все это так нелепо! Я не могу
запретить себе надеяться, несмотря ни на что, надеяться даже сейчас,
надеяться вопреки всему!.. Народы, - и наш не меньше, чем тот, соседний, -
обмануты так явно! Кто знает? Достаточно было бы...
Жак в упор смотрел на старика.
- Достаточно чего?
- Достаточно было бы... Я не знаю и сам... Но если бы вдруг внезапная
вспышка сознания разорвала эту толщу лжи, разделяющую две армии! Если бы
вдруг все эти несчастные, внезапно прозрев, поняли, по ту и другую сторону
линии огня, что их одинаково втравили в это грязное дело, то не кажется ли
тебе, что все они поднялись бы в едином порыве негодования, возмущения и все
вместе обратили свои штыки против тех, кто привел их туда!..
Веки Жака задрожали, словно он вдруг увидел перед собой ослепительный
свет. Потом он опустил глаза, подошел к Женни, не видя ее, и сел.
Наступила минута неловкого молчания. У всех троих было смутное
ощущение, что произошло что-то важное, что-то такое, в чем они не отдавали
себе ясного отчета.
- А это единодушие во всей стране! - продолжал Мурлан после паузы. - В
провинции все социалистические муниципальные советы голосовали за резолюции,
поддерживающие лозунг "Отечество в опасности", призывающие к национальной
обороне, требующие исключения Германии из числа цивилизованных наций! Да вот
полюбуйся, - сказал он, подымая с пола брошенную им связку газет. - Вот
манифест Всеобщей конфедерации труда: "Пролетариям Франции". Знаешь, что она
сочла нужным заявить, эта Всеобщая конфедерация труда? "События оказались
сильнее нас... Пролетариат недостаточно единодушно понял, какие упорные
усилия требовались, чтобы предохранить человечество от ужасов войны..."
Другими словами: "Ничего не поделаешь, приятели; покоритесь и идите ломать
себе шею..." А вот текст воззвания, которое профсоюз железнодорожников -
железнодорожников, слышишь, мальчуган? наших железнодорожников! подумай! -
расклеивает сегодня на всех стенах Парижа: "Товарищи! Перед лицом всеобщей
опасности стираются старые разногласия. Социалисты, синдикалисты,
революционеры, вы опрокинете низкие расчеты Вильгельма и первыми ответите на
призыв, когда прозвучит голос Республики!.." Погоди, погоди... Это не все,
ты еще не видел самого замечательного. Отведай-ка вот этого: "Открытое
письмо господину военному министру..." Кем оно подписано? Угадай! Гюставом
Эрве!.. Слушай: "Так как Франция сделала, на мой взгляд, все возможное,
чтобы избежать катастрофы, я прошу, в виде особой милости, зачислить меня в
первый же пехотный полк, который будет отправлен на границу!"
Вот! Да, голубчик! Вот как меняют кожу! Наш Гюстав Эрве, главный
редактор "Гэр сосьяль"! Наш Гюстав Эрве, провозглашавший, что ни одно
отечество никогда не стоило того, чтобы за него была пролита хотя бы капля
рабочей крови... Теперь ты видишь, что правительство вполне может
успокоиться и убрать в ящик свой список Б. Оно завербует их всех, одного за
другим, наших "великих" пастырей революции!
Кто-то несколько раз стукнул в дверь.
- Кто там? - спросил Мурлан, прежде чем открыть.
- Сирон.
Новый посетитель был человек лет пятидесяти: плоское лицо, перерезанное
седыми усами, лысый лоб, нос с приплюснутыми ноздрями, широко расставленные
глаза, иронический взгляд. Выражение спокойной энергии с легким оттенком
высокомерия.
Жак немного знал его. Он был единственный, кого можно было часто
встретить в обществе Мурлана.
Старый профсоюзный работник, несколько раз сидевший в тюрьме за
революционную деятельность, Сирон в последние годы оставался в стороне от
движения. Он был квалифицированным рабочим, а в часы досуга писал брошюры и
сотрудничал в "Этандар". Как и Мурлан, он принадлежал к числу тех
революционеров-партизан, с всегда бодрствующим умом, с непоколебимой верой,
самолюбивых, в достаточной мере свободных от иллюзий, беспощадных к
глупости, преданных делу больше, чем товарищам, - к числу тех, кого все
уважают, но и порицают за сдержанность и чьи личные достоинства внушают
некоторую зависть.
- Садись, - сказал Мурлан, хотя на единственном свободном стуле сидела
Женни, - Читал ты их газеты?
Сирон пожал плечами; этот жест, по-видимому, должен был выразить его
презрение к прессе и в то же время дать понять, что он пришел не для того,
чтобы обсуждать события.
- Сегодня вечером состоится собрание в "Жан Барт", - сказал он, глядя
на типографа. - Я сказал, что сообщу тебе. Ты должен быть.
- Не имею ни малейшего желания, - проворчал Мурлан. - Заранее известно
все, что...
- Дело не в этом, - оборвал его Сирон. - Я буду там; я хочу сказать им
кое-что. И мне нужно, чтобы нас было двое.
- Это другой разговор, - согласился Мурлан. - А что именно?
Сирон ответил не сразу. Он посмотрел на Жака, потом на Женни, подошел к