К знакомой чаще он прибежал быстро. Сквозь стену вековых лиственниц светлела впереди прогалина. Тяжело дыша от бега, старик остановился: воротца изгороди были распахнуты настежь! Хоть и видя воочию, что выгон пуст, Аргылов зачем-то побежал вдоль изгороди, весь дымясь на морозе испариной.
   — Кэрэмэс! Кэрэмэс!
   Он попробовал ногой катыши конского навоза: все мёрзлые, тёплых не оказалось. Навильники сена, разбросанные им по выгону вчера вечером, тронуты чуть заметно.
   — Кэрэмэс! Кэрэмэс!
   На голос хозяина иноходец всегда отвечал ржанием, но сейчас, как ни прислушивался, задрав голову к небу, Аргылов, никто ему не отвечал, кроме робкого зимнего эха: «…Мэс… мэс…» Старик подошёл к воротцам выгона: вот прошёл его конь… Пошёл по следам. Отпечатки копыт привели к проруби на озерке и исчезли. Вернулся. Других уходящих следов не обнаружил — кругом лежал нетронутый снег. Потом уже, вглядываясь в тропу, по которой пришёл сюда, старик увидел: вот они, совсем свежие отпечатки копыт! Кэрэмэса увели, а он, безглазый, и не заметил давеча, когда рвался сюда. Кто и как узнал, что своего Кэрэмэса он укрывал здесь? Аргылов пошёл назад. Вот сломанная им листвяшка, вот и самострел. Он стал рассматривать лук и ахнул: самострел оказался его собственным. Вот три чуть заметных насечки — его знак на всех охотничьих снастях. Стрела вонзилась в толстую лиственницу. Он с силой дёрнул её, но лишь сломал, железный наконечник глубоко ушёл в дерево. Ещё раз дёрнул — и обомлел: стрела вонзилась на высоте его груди!..
   Темнеющий лес перевернулся в его глазах вниз кронами, старик бессильно опустился в снег и долго сидел так. Лес всё теснее смыкался вокруг него. Дремуче глуп человек, пока не станет наступать на собственную бороду! Этот самострел был насторожен на него. Эта стрела должна была насквозь пронзить его грудь, а он в мыслях только и держал «Кэрэмэс! Кэрэмэс!». Не поскользнись он да не сломай листвяшку, которая раньше времени сорвала волосяной силок самострела, — лежать бы ему вот здесь мёрзлым трупом. Должно быть, ангел-хранитель подставил тут ему ножку. Слава тебе, господи!
   Чем больше думал старик Митеряй, тем страшнее ему становилось. Сильно до того вспотевший, он стал теперь ознобно дрожать всем телом, как лошадь, напившаяся из проруби. А коня-то увели ещё вчера вечером, сразу же следом за ним. Сейчас уже наверняка укрыли где-нибудь в глухом месте, если не увели ещё дальше, в другой улус. Да чёрт с ним, с конём! Ведь покушались на его жизнь! Насторожили на него самострел, как на зверя какого! Самострел из тех, что лежит в закутке возле амбара, взят человеком, знающим, где что лежит. Значит, из ближних. Хоохой? Этот не способен даже замыслить такое страшное дело, до сих пор он не смеет поднять глаз на хозяина. Аясыт? Одряхлел он вконец, не смог бы натянуть тетиву. Халытар на злобу и месть не способен, хотя бы по скудости ума. О Суонде и говорить нечего. Может, тогда Окейо? Но этот не пошёл бы из-за одного только кашля, который разносится на три версты. Долго перебирал Аргылов всех окольных людей, но так и не остановился ни на ком в своём подозрении: на злодеяние были способны все, но в отдельности не способен никто.
   Не спалось Аргылову ночами — всё боялся чего-то. Думал, не пропустит ни птаху над головой, ни мышь под ногами, да оказалось, что были у него забиты и глаза и уши. Иначе как же он не услышал вора в своём дворе? Но ещё более мучительный вопрос не давал покоя: почему охотятся за ним, как за зверем? Что он такого натворил? Должно, грехов набралось у него столько, что навьючить — конь не сдюжит, наложить на воз — вол не стронет. Можно показаться в глазах людей белым снегирём, но разве скроешь себя от себя? Напрасно он тогда согласился на уговоры этого сатанинского отродья Сарбалаха! Аргылов был убеждён, что на него нет ни греха, ни расплаты; люди молились богу, а казнил и миловал их не бог, а он, Аргылов. Попы лебезили перед ним. Шаманы и удаганки — посланцы духов, ловили каждое его слово и кормились его подачками. Сам же он ни разу не почувствовал на себе укоряющего взгляда господа.
   Теперь всё изменилось… Какой-то злодей поднял на него руку.
   В припадке бессилия и ярости Аргылов замолотил кулаками по голове:
   — Абак-ка-бы-ын!.. Абак-ка-бы-ын!..
   Отражённый эхом вопль вернулся к Аргылову, и ему почудилось, что рядом с ним за деревьями кто-то мстительно захохотал. Не помня себя от ужаса, он кинулся бежать. Выбежав на елань, Аргылов наткнулся на воротца изгороди и, чтобы не упасть, ухватился за жерди. Осторожно, из-под плеча, оглянулся — сзади никого не было…
   К подворью своему он пришёл мрачный. Молча обошёл амбары, дом, пристройки — всё приглядывался. Но сколь ни старался он, ничего подозрительного не обнаружил. На чёрной половине избы собирались полдничать, рассаживались вокруг старого, расшатанного стола. Стол этот, ещё прадедовский, Аргылов разрешил занести сюда из амбара в позапрошлом году, когда красные пристали к нему с требованием улучшить содержание хамначчитов. Ленивые твари, нет, чтобы стол хоть как-нибудь починить, так ещё больше его изломали.
   — Аясыт, поди проверь в боковушке самострелы — все ли на месте? — Не раздеваясь, Аргылов присел перед догорающим камельком, на плетённый из талины стульчик. — А ты, Халытар, позови Хоохоя.
   Хоть и вошло в обычай называть якутов именами, данными им при крещении, у Аргылова язык не поворачивался назвать Аясыта Петром, а Халытара — Иваном. Аясыт — согбенный старик с потухшими глазами и неслышной крадущейся походкой, поди, и сам уже позабыл, что когда-то наречён был Петром. Зато Халытар, морща в улыбке своё плоское и круглое с медный таз лицо, любил говорить, сильно картавя: «Я, Иван Унагов, когда-то был добгым молодцом о восьми гганях и семи остгиях». Но то было при красных.
   Завернувшись в ветхую шубёнку с истёртым подбоем, вслед за Халытаром зашёл и, пряча глаза, замер у порога Хоохой, невзрачный мужичонка. Затем, едва передвигая ноги, явился старик Аясыт.
   — Ну что, самострелы на месте?
   — Кажется, все на месте.
   — А сколько их было — знаешь?
   — Не считал… — старик снял чомпойи заскрёб в затылке.
   — Заметил ли, что кто-нибудь трогал самострелы?
   — Не-ет! Кто бы стал трогать!
   — «Кто бы стал трогать!» Выходит, это ты насторожил на меня?
   — Чего это, господин мой? — не понимая, старик повёл мутными глазами.
   — Самострел! Мы про самострел говорим!
   — Где это?
   — Там, в лесу! — Аргылов ткнул рукой на дверь.
   — Хе! И скажешь же ты, сынок! — Аясыт, которому Аргылов и правда в сыновья годился, рассудил, что хозяин с ним милостиво шутит. Изображая улыбку, он обнажил голые десны и сморщил лицо. — В старину, правда, бывало…
   — Тьфу, сатана! — Аргылов отвернулся. — Хоохой, может, ты видел во дворе чужого? Подходил ли кто к боковушке, где самострелы?
   — Нет… — сказал тот и спрятал глаза.
   Аргылов знал, почему Хоохой всегда опускает глаза: не выдерживает хозяйского взгляда. Это нравилось Аргылову.
   — А ты? — повернулся он к Халытару.
   — Я тут…
   — Чего ты знаешь?
   — Я всё знаю…
   — Ну, ну…
   — Ничего не знаю…
   — Придурок! — Аргылов зло сплюнул.
   «Пустой труд! — пожалел Аргылов, что завёл этот разговор. — Вроде дворовых собак, если не хуже… Будь жив у меня Басыргас, так он бы уж не дал утащить этот самострел!»
   — Слушайте меня. Ты, Аясыт, сейчас же перетащи самострелы и все охотничьи снасти в амбар. Халытар, ты поможешь старику. И впредь смотрите в оба! — И, колеблясь, сказать или не сказать, всё-таки выдавил из себя: — Кто-то насторожил на меня в лесу самострел…
   — Боже праведный! — ахнув от страшной вести, Аясыт принялся торопливо креститься.
   Суетно толкаясь в дверях, мешая друг другу, хамначчиты стали выходить, напуская холоду.
   — Не может быть!
   — Стрела пролетела мимо…
   — Э-э, пахай! Настогожи там я, не пгомазал бы!
   — Стой! — Аргылов кинулся к двери и успел схватить за воротник Халытара. — Ты что сказал?
   — А я ничего не сказал, — поднял на хозяина невинные глаза Халытар.
   — Проваливайте! — отступился Аргылов. — Вон!
   В этот день Аргылов отлеживался дома. Расспрашивать об иноходце и тем более выслеживать его он уже не пытался.
   А назавтра утром Суонда вышел задать скоту сена и вскоре заскочил обратно, что-то по-своему мыча.
   — Чего там ещё? — повернулся к нему Аргылов.
   — С-стре…е…е…а…
   — Что?!
   Отбросив шубу, Аргылов живо подошёл к Суонде, вырвал у него какую-то палочку и испуганно разжал пальцы. Стрела вонзилась в пол. Опять стрела! У Аргылова схватило в груди.
   — Где ты взял это? Да говори скорее, немая тварь!
   — Кон… конов…
   — С коновязи, что ли?
   — Ы-ы-ы… — закивал Суонда.
   Кончиками пальцев Аргылов ухватил стрелу и выдернул из половицы. Рассмотрев её, он заметил что-то красное на закраинах железного наконечника — мяса ли кусочек, крови ли сгусток… Вроде бы печень. Чья же? Только не зайца…
   Аргылов бросил стрелу в огонь, в камелёк.
   — Есть ещё что-нибудь?
   Суонда отрицательно затряс головой.
   — Выйди и всё осмотри. Может, следы какие…
   Едва Суонда вышел, Аргылов в растерянности присел на скамью. Опять стрела! Стрела с чьей-то печенью… «С печенью ворона!..» — неожиданно подумалось Аргылову, и он сейчас же на этом остановился. Зловещее предостережение! Ох, беда какая… Почти не сомкнул глаз всю ночь, а поди ж ты: опять не услышал ничего. Да, преследуют его упорно! Что же ему предпринять? Как уйти от мести? На кого заявить? Нет, надо бежать! Нельзя сидеть и ждать, когда тебя убьют…
   — Суонда! Суонда!
   — Ы-ы-ы… — Суонда приоткрыл дверь.
   — Запрягай коня! В слободу!
   Всю неблизкую дорогу молчали, лишь изредка оглядывался на хозяина Суонда: хозяин никогда до этого не ездил с ружьём.
   В слободе Аргылов снял в аренду просторный дом у знакомого купца, остался там, а Суонду услал назад за дочерью и женой да с наказом прихватить с собой в Амгу несколько голов скота. За хозяйством пусть смотрят Хоохой с Хальизром, а Суонда будет жить попеременно то там, то здесь.
   Назавтра же Ааныс с Кычей переехали в Амгу.

Глава двадцать вторая

   — Всем собраться у церкви!
   — Едет генерал!
   — Едет генерал Пепеляев!
   — Кто не явится, будет объявлен большевиком!
   Конные глашатаи рысью шли по единственной улице Амги из конца в конец, а им вослед уже хлопали двери, скрипели калитки и гомонил народ.
   — Голубушка, ты бы вышла на воздух… — склонилась над Кычей мать.
   За дощатой перегородкой Кыча лежала, укрывшись шубой. Ей представлялось, что так вернее взять верх над отцом, но тот попросту не замечал её протеста, и было от этого горше прежнего: мрак ночи, сумрак дня и чёрствость, и затхлость, и серость, стылая отчуждённость и лёд вражды, внутрь загнанной, не буйной, как бы неживой. Если б не мать, так впору задохнуться от жизни такой. Ааныс увещевала дочь: не думает ли она переупрямить отца — и в мыслях не держи, лучше бы не сердить его, всё же он отец.
   Загудел большой колокол на колокольне, мелким бисером по густому гуду этому побежал серебряный перезвон, мимо окон с дробным топотом пронёсся всадник, завизжали девушки (всадник их напугал), там, за окном, была жизнь, пусть и обманчиво-отрадная, а всё же, а всё же…
   Ааныс в чашке поднесла дочери саламат: вот сварила. Приподнявшись на локте, Кыча зачерпнула ложку, проглотить не смогла.
   — Откуда же тут аппетиту взяться! Ты бы вышла, могла бы зайти к подругам… Погляди-ка на пальчики свои, кожа да кости, а ведь пухленькие ручки были. Зачем ты мучаешь себя? И меня…
   Мать отвернулась и, низко, до самых коленей склонившись, зашлась в плаче. Густую проседь в её косе Кыча только сейчас увидела. Серебристые нити в её волосах заметные и прежде, Кыча принимала за должное, но эта едва ли не сплошь седая коса ужаснула её: это был знак столь крутых перемен, таких душевных потрясений!
   В груди у неё захолонуло, как при падении с высоты. Сейчас она пойдёт, куда скажет мать — не всё ли равно, просто она сделает как велит ей мать…
   — Не надо, мамочка, не плачь!.. Я сейчас встану, я пойду… Ты только не плачь, ладно?..
   Долго одевалась Кыча, руки не слушались её, в глазах всё плыло, и пол под ногами стал зыбким, будто бы не на тверди стояла она, а в лодке, бегущей по лёгкой волне.
   В сенях, прислонясь к столбу, Кыча стала наблюдать за жизнью слободы. Улицы сплошь были забиты подводами и оленьими упряжками, а людей с ружьями — как деревьев в лесу. Вдали у церкви тёмной массой колыхалась большая толпа слободских.
   Кыча потихоньку выбралась из двора и пошла по улице к восточной окраине слободы. Шла она долго, но вереница груженых подвод не кончалась. «Как много их наехало!» — испуганно глядела по сторонам Кыча.
   Свернув с улицы, она пошла по тропинке, петляющей меж дворами.
   — Стой! Куда пошла? — послышался окрик часового, стоящего на амбаре. — Назад!
   Кыча споткнулась от неожиданности и едва удержалась на ногах, вцепившись в мёрзлый столб. Чуть отдышавшись, огляделась: оказывается, она подошла к озеру. Кыча направилась к озёрному откосу.
   — Стой! Стрелять буду!.. — закричал тот же часовой.
   «Стреляй! Ну, стреляй!» — Кыча стиснула зубы. Тело её сжалось, на лбу выступила испарина.
   «Ну, что ж не стреляешь?»
   Часовой бросил ей вдогонку похабную шутку и довольно загоготал.
   Кыча прибавила шагу.
   К этому длинному озеру со странным названием «Гольян да стёрлядь» в школьные годы Кыча бегала с вёдрами за водой, вон и сейчас там чернеют проруби.
   Шум в глубине деревни стал слышнее, чаще забили колокола. Но их перезвон, в другое время такой радостный, показался Кыче заупокойным. Она приостановилась наверху тропинки, сбегающей с откоса к озеру, и её тоскливый взгляд вонзился в чёрный круг ближайшей проруби. Кыча вдруг встрепенулась. «Какая разница — дома ли, там ли? Одно и то же…»
   С усилием оторвав взгляд от проруби, Кыча засмотрелась на горы, окаймлявшие долину Амги. Высокие, поросшие тёмной щетиной густого леса, они кутались в голубоватое марево. С удивлением обнаружила Кыча, что девушка Амга, как и прежде, прекрасна в своём спокойном величии: будто бы нет ни войны, ни распрей. А Кыча, сама того не сознавая, готовилась увидеть что-то другое. Ей казалось, что теперь, после страшного нашествия, всё должно неузнаваемо перемениться — и люди и природа. Но нет! Вот река, вот лес, такие, какими знает она их всю свою жизнь. Безмятежны, спокойны…
   Кыча прижала рукавицу к горячему лбу. Что это с ней? Ругает природу… Не живая же река, чтобы, вознегодовав на белых, среди зимы взломать свою ледяную броню и швырять в них шугой. Но Амга знает, знает она, что творится сейчас на её берегах. Только затаилась до времени. Кыча, будто защитив свою реку от чьего-то злого наговора, немного успокоилась.
   Во-он посреди долины стоит одинокая ива. На ней нет ни листочка, и вся она, до корней, застыла на лютом морозе. Но сердце её живое! Настанут тёплые дни, весна прольётся солнцем, дерево оживёт, и потом ещё много раз это будет повторяться. Но сейчас она терпеливо ждёт и борется с зимней лютой стужей, чтобы встретить счастливую пору.
   А что делает она, Кыча! Из-за ненависти к белым, противоборствуя отцу, она морит себя голодом, лёжа в кровати. Кому принесёт горе её тихая смерть? Разве только самым дорогим людям — матери и Суонде. Этого-то она уже добилась, совсем измучила мать. Она ведь знает, что рано или поздно наступят счастливые дни. А что она сделала для их приближения? Ничего! Нет, нет, хватит безвольно валяться на кровати! Теперь она встанет на ноги! Если она поднимется и будет стараться, выход какой-нибудь должен найтись. Обмануть ли потребуется кого, схитрить-слукавить — она и это сделает, она сможет.
   А в это время старик Аргылов с радостью торопился домой: в Амгу прибыл наконец давно ожидаемый гость. Долгонько он заставил себя ждать, слишком далеко впереди него катилась его слава. Внушительным мужчиной оказался генерал Пепеляев, даром что одет был просто. То был большой тойон! Вески были его слова, горда осанка и выразительны жесты. Чуть поведёт головой, подчинённые вытягиваются в струнку. Одно слово — генерал!
   По обычаю пашенных, гостя встретили хлебом-солью. Старик Митеряй был удостоен сделать генералу подношение. С каждым из трёх подносчиков генерал поздоровался за руку и почеломкался. Аргылов от растерянности не ответил на поцелуй, хотя, если бы и нашёлся вовремя, тоже вряд ли бы ответил, потому что за весь свой долгий век Аргылов ни с кем и не целовался. Генерал, а не погнушался… А тот-то, главарь ихний, Рейнгардт, поздоровался с ним кончиками пальцев!
   Сарбалахов объяснил по-русски, кто такие старики, которые преподнесли хлеб-соль. Двух пашенных генерал поприветствовал кивками и улыбкой, но при имени Аргылова удивлённо вскинул левую бровь. Переспросив Сарбалахова о чём-то, он потрепал Митеряя по плечу и произнёс несколько слов. Сарбалахов, улучив момент, шепнул, что генерал якобы обещает спасти Валерия, как только они войдут в Якутск.
   Потом все провожали генерала к дому купца Семена. Возле ворот генерал обернулся, размашисто перекрестил свиту, а провожающим велели разойтись по домам, так как генерал будет держать военный совет. Это тоже понравилось Аргылову: другие бы, тот же Сарбалахов, к примеру, сразу же кинулись бы бражничать да бабничать, а этот, как видно, дельный человек.
 
   Кыча вернулась к вечеру. Застолье было в самом разгаре, но при её появлении пьяная безалаберщина разом оборвалась.
   — Голубушка, где пропадала? — захлопотала мать вокруг Кычи, помогая ей раздеться. — Перепугалась я…
   — Кто такие?
   — Знакомые отца. Один из них — сын Сарбалаха из Нелькана, с Валерием вместе учился. Да ты его знаешь. Он приходил к нам с русскими в ту ночь, помнишь? Я пошла, а ты ложись…
   Видя, что из-за перегородки хозяйка появилась одна, Сарбалахов поставил налитую рюмку на стол:
   — А где Кыча?
   — Нездоровится ей, — тихо ответила Ааныс.
   Сарбалахов вскочил на ноги, не удержавшись, пошатнулся и неверным шагом направился за перегородку.
   Кыча сжалась в комок и притворилась спящей.
   — Не обманывай, Кыча, повернись сюда. Ну, здравствуй. Дай руку…
   Кыча снизу вверх глянула в наклонившееся к ней потное лицо. Сарбалахов мало изменился: задубел, обветрился, надел военную одежду да повесил к поясу пистолет. Он приподнял Кычу за руку:
   — Идём! Не маленькая…
   Кыча попробовала воспротивиться, но Сарбалахов, смеясь, легко снял её с кровати. Чтобы не походить на упирающегося телёнка, Кыча оттолкнула от себя Сарбалахова:
   — Пусти! Я сама…
   Приведя в порядок волосы и платье несколькими касаниями ладоней, Кыча вышла на большую половину вслед за Сарбалаховым. Тот, дурачась, повёл рукой, как бы объявляя выход на сцену:
   — Кыча Дмитриевна Аргылова!
   Застолье встретило Кычу пьяным восторгом, лишь старик Аргылов, не глянув в сторону дочери, продолжал сосредоточенно грызть жирную кость. Мать усадила Кычу рядом с собой, а Сарбалахов стал представлять гостей.
   — Ротмистр Угрюмов Николай Георгиевич.
   Толстый человек, сидевший под божницей, сверкнул в улыбке золотыми зубами и наклонил голову. У него было одутловатое лицо, густые, нависающие на глаза брови и небольшая бородка.
   — Прапорщик Василий Сидорович Чемпосов.
   Из-за стола привстал и почтительно наклонил черноволосую голову молодой худощавый якут. Щёки его были прихвачены морозом, но уже заживали.
   — Здравствуйте, Кэрэ Куо… — сказал он.
   — За здоровье Кычи Дмитриевны! — попеременно по-русски и по-якутски провозгласил Сарбалахов.
   — За якутских девушек! — прибавил от себя Чемпосов.
   Ааныс вложила в руку Кычи свою рюмку и шепнула:
   — Обидеться могут. Чокнись с ними…
   Гости потянулись к ней с рюмками. Кыча поставила рюмку на стол и встряхнула рукой, сбрасывая капли пролитого вина.
   — Барышня, барышня! — Угрюмов поднялся и, отодвинув в сторону оказавшегося на его пути Аргылова, подошёл к Кыче. — Так делать не полагается. Чокнувшись, надо обязательно выпить. Ну, давайте-ка выпьем с вами. Вот так…
   Он опрокинул рюмку в рот.
   — Барышня, я жду.
   — Кыча, ротмистр ждёт, — поторопил её и Сарбалахов.
   — Ей нездоровится… — отозвалась Ааныс.
   — Выпей, ну! — шёпотом, но с угрозой приказал отец.
   Кыча резко поднялась и кинулась к себе за перегородку. Угрюмов загородил ей путь, и тут между ними встала Ааныс:
   — Нездоровится ей…
   — Мамаша, не беспокойся…
   С этими словами Угрюмов усадил Кычу на её место, поцеловал ей руку и, любуясь своим великодушием, вернулся и сел напротив в углу под божницей.
   — Налейте ещё! — распорядился он. — Выпьем за девичью гордость. Гордая женщина — и мука, и радость. Люблю таких!
   — Ура! — выкрикнул Сарбалахов, обрадованный, как видно, что дело не дошло до скандала. Наполняя рюмки вновь, он склонился к Кыче: — Нельзя сердить человека с оружием…
   А Чемпосов, сидя рядом, с одобрением глянул на Кычу.
   — Молодец, девушка! — похвалил он её. — Вот так и держись!
   Кыче стало совсем невмочь, слёзы застлали ей глаза, и, чтобы скрыть их, Кыча уткнулась лицом в стол и закрылась руками.
   — Ну вот… Нет того чтобы оставить больную в покое!
   Обняв дочку за плечи, Ааныс помогла ей дойти до перегородки.
   …Накрывшись одеялом с головой, Кыча долго плакала. Со слёзами незаметно вышла из неё боль, и она будто бы утешилась.
   Проснулась Кыча от грохота — это гости, расходясь, вставали из-за стола. Ожидая, когда дверь хлопнет за последним гостем, Кыча притаилась, но тут кто-то приблизился к ней тяжёлыми шагами и сорвал с неё одеяло.
   — Николай Георгиевич! — в один голос воскликнули выходившие было Сарбалахов и Чемпосов.
   В лицо Кыче хлестнуло горячечным дыханием, запахом пота, кожаных ремней и вина. Она сделала усилие уклониться, но сильные руки пьяного легко удержали её.
   — Ну, девка! Ты разбудила во мне зверя! Не ломайся напрасно. Лучше жди! Я ещё приду.
   Угрюмов припал к девушке, Кыча изо всех сил рванулась, но лишь оцарапала лицо о его щетину.
 
   …Многих, увидевших Пепеляева впервые, генерал-лейтенант разочаровывал своим видом: неужели вот этот человек и есть «герой Перми», «народный богатырь Сибири», «сибирский Суворов»? Против всякого ожидания генерал не был сух и подтянут, как все его бывшие сверстники по кадетскому корпусу, а рыхловат и сутул. Ни выправки, ни решительности в жестах, медлителен, даже вял, голос «без металла», тускловатый и слабый. Отдавая приказания, он с виду и не приказывал вовсе, а застенчиво просил собеседника об услуге или даже его уговаривал. Генерал был похож скорее на конторского служащего и выглядел намного старше своих тридцати двух лет.
   Две керосиновые лампы достаточно хорошо освещали карту, разложенную на столе. Сидевшие и стоявшие вокруг стола командиры и штабисты почтительно молчали, наблюдая за командующим. Заместитель командующего генерал-майор Вишневский, седеющий человек средних лет, молча следил за пухлой рукой Пепеляева, переползающей по карте с места на место. Напротив него, по другую сторону стола, тихонько барабанил кончиками пальцев по сафьяновой папке начальник штаба полковник Леонов — человек очень ладный и пригнанный, с каштановыми волосами, аккуратно зачёсанными набок. Сидящий рядом с Леоновым полковник Рейнгардт на всех, исключая командующего, посматривал с пренебрежением: пришли на готовенькое. Особо выделял он при этом красноносого, однако уже успевшего до синевы выбриться, низкорослого полковника Андерса, известного выпивоху и хвастуна, назначенного сегодня начальником гарнизона в Амге. Что же до Андерса самого, то ему было не до спесивого соседа: исхитрившись незаметно отодвинуться от стола вместе со своим стулом, Андерс приглядывался к широкому кожаному поясу начальника штаба: шёл слух, что Леонов носит на себе золото, зашитое в пояс. Не в этот ли?.. Напротив через стол сидел, бездумно глядя в чёрное окно, полковник Суров, известный палач в Томской губернии; служа у Колчака, он расстреливал и вырезал без остатка целые деревни. В те же времена и за те же дела получили свои чины и полковник Шнапперман, и полковник Иванов, и полковник Варгасов. На углу стола сгорбился полковник Топорков, начальник контрразведки. Дела у него обстояли худо, он проклинал эту дикую страну, где невозможно сколотить даже простейшую агентуру, и озабочен был лишь тем, чтобы не попасться на глаза командующему. А в полутёмном углу, далеко на отшибе, сидел Пётр Александрович Куликовский, управляющий Якутской областью. Его, управляющего, даже не сочли нужным пригласить на этот совет, он вынужден был явиться сюда сам да ещё терпеть унижения со стороны начальника штаба Леонова, этого холёного гусака. Вместо того чтобы усадить управляющего областью между собой и командующим, тот, наглец, указал ему на стул в углу. Ну ничего, всё это зачтётся!