День ото дня и с утра до ночи, наблюдая Валерия Аргылова, Томмот, сам того не желая, думал о его сестре Кыче, и дума эта, как ни петляла по сторонам, неизменно возвращалась в одно и то же русло: от волка родится только волк…
   Кто же ты, Кыча? «Кто же я?» — выглядывая из-за спины брата, в свою очередь спрашивала Кыча. В её вопросе было столько простодушного недоумения, в её улыбке было столько чистоты, искренности и доверчивости, что Томмот, застонав, уткнулся лицом в стену, как бы отвернувшись от этого мучительного видения.
   О Кыча! Как поверить, что тебя родила та же мать от того же отца? Как поверить, что ты кормилась той же грудью, росла под одной крышей с этим волком, из года в год сидела с ним за одним столом и ела из общей посуды? Белый зайчик по ошибке родился в волчьем логове — бывает ли такое? Как в такое чудо поверить? Скажешь, что глаза её были чисты? Но что её глаза, когда собственным глазам и то не всегда веришь. Положа руку на сердце: веришь ли ты Кыче до самого конца? Колеблешься… Да, ты колеблешься, иначе бы сразу вскричал: «Верю, и за свою веру готов сложить голову!» Нет, Чычахов, как бы ты ни желал, тебе не дано обойти стороной тот факт, что Кыча твоя баю Аргылову доводится дочерью, а бандиту Валерию Аргылову — родною сестрой. Её исчезновение можно лишь так объяснить: сколько волка ни корми, он всё в лес смотрит.
   Вспомнился Ойуров: сказал, что Кычу вроде бы увезли силой. Сказал, да с сомнением. Может, для того только, чтобы успокоить Томмота? Слова эти в тот вечер и вправду обрадовали Чычахова. Он стал переосмысливать всё, но эту надежду без следа развеял потом Валерий Аргылов. Чем дольше тянулся допрос, тем меньше доверия и приязни оставалось у Томмота к его сестре. Теперь, кажется, от былых его чувств ничего и нет…
   И тут, словно бледный рассвет, мысль, зародившаяся у Томмота, стала всё больше светлеть. Как малограмотный с усилием читает, дивясь, что из слогов чудом складывается слово, Томмот принялся складывать эту мысль по частям, прислушиваясь сам к себе. От волка рождается волк, от овцы рождается овца. От любви рождается любовь, пусть даже трудная, какая угодно мучительная, но всё же только любовь. А ненависть порождает лишь ненависть.
   Силой ненависти Валерий Аргылов породил в нём ответную ненависть. И она, назови её какой угодно, священной, убила в нём любовь. Вот что, к удивлению своему, рассмотрел в душе у себя Томмот. Его не покидало чувство, что кто-то со стороны пришёл и вынул из его души что-то многоцветно богатое.
   «Любовь — та же моральная сивуха, что и религия».
   Так сказал на днях в техникуме лектор. Может, это правда? Как бы то ни было, но он прежде всего комсомолец. Он должен быть беспощадным к классовому врагу! Он должен отдать борьбе все свои силы и, если понадобится, — жизнь. Всё!
   Томмот повернулся лицом к стене и, словно скрепляя своё бесповоротное решение печатью, размашисто стукнул по стене кулаком, рывком натянул на голову полушубок.
 
   Через несколько дней Валерий Аргылов предстал перед Революционным Трибуналом Республики.
   — …К расстрелу.
   Приговор Валерий выслушал невозмутимо, будто он относился не к нему. Заключительные слова приговора почему-то вызвали у него улыбку.
   — Уведите!
   Точно он не помнил, как одевался и как был выведен на улицу; ему стало казаться, что сознание отделилось от него, всё происходило будто во сне.
   И только на полпути к тюрьме он очнулся.
   Прежде всего он постарался загасить на лице своём глупую улыбку, но это, к удивлению его, оказалось не просто: рот свело, губы не слушались. Потом стал он жадно, со всхлипом, втягивать в себя морозный воздух; холодная волна, хлынувшая в грудь, разлилась по телу, ум прояснился, и до слуха его наконец донеслись звуки жизни. «Чего стоишь, распрягай давай лошадь!» — кто-то забасил рядом, за ближайшим забором. Чуть поодаль во дворе ритмично шоркала и позванивала пила, скрипели полозья саней. «Чертовка, где у тебя глаза были?» Обернувшись на этот крик, Валерий увидел посреди улицы женщину с девочкой, обескураженно стоящих над опрокинутыми санками с бочкой. Двое молодых ребят, проходя мимо, помогли поставить саночки на полозья. Их раскатистый смех уязвил Аргылова жизнерадостностью. «А я что? Куда это они меня? Зачем? Ведь я…»
   — Шагай давай! Пошевеливайся! Кому говорят, контра! — Конвойный ткнул Аргылова дулом винтовки в бок.
   До сих пор с ухмылочкой на лице, с высоко поднятой головой, руки за спину, Аргылов, не будь конвойных, сошёл бы за беспечно прогуливающегося господского сынка. Но тут неожиданно произошла с ним разительная перемена: голова его ушла в плечи, он ссутулился, шаг его стал сбивчив.
   Остановились во дворе ГПУ, у ворот тюрьмы. Конвойный с караульным что-то долго выясняли между собой. Пока стояли, дожидаясь, глаза Аргылова остановились на шапке Чычахова. Белая, заячья, на затылке чернеет проплёшина. Увидев эту проплёшину, Валерий вздрогнул: после похорон двух убитых им красноармейцев Кыча ушла с парнем точно в такой шапке. Он, это он!
   — Скажи-ка, парень…
   — Давай заходи! Да быстрей!
   Очутившись в камере, Валерий довольно долго стоял, бессмысленно уставясь на захлопнувшуюся за ним дверь. «Что же это такое?» Он откинул шапку на затылок и стал тереть лицо рукавицами. «К расстрелу! Меня к расстрелу? Просто-напросто застрелят из ружья? Как же так… До смерти, совсем? Это чушь какая-то! О, нет! Только не это! Что угодно, только не это!»
   Аргылов вне себя подскочил к обитой железным листом двери и забарабанил в неё:
   — Открывайте! Открывайте!
   К окошку подошёл караульный.
   — Чего буянишь?
   — Открывай! Скорей открывай!
   Караульный ушёл, вскоре к окошку подошёл кто-то другой.
   — Чего надо?
   — Открывайте! — Аргылов всё яростнее бил в дверь ногами и кулаками. — Выпустите меня отсюда!
   — Ах, вон что! Выпустить… Многого захотел.
   — Откройте! Сейчас же откройте!
   — Опомнился, гад!
   Окошко захлопнулось.
   Устав колотить в дверь, Аргылов стал теперь царапаться, потом его перестали держать ноги, и он, как куль, упал на пол, спрятав голову меж колен. Его била дрожь, из груди вырывались нечленораздельные звуки. Выстрелят из ружья в упор, потом бросят в мёрзлую яму… У-у-у! Ы-чча-ы-ы! «К расстрелу!» Слово это засело в мозгу гвоздем, и всё на свете, кроме этого саднящего ржавого гвоздя, исчезло, растворилось, уплыло. О, горе! И зачем он, несчастный, появился на этом свете? Разве за тем, чтобы быть расстрелянным? Проклятье! Неужели свет солнца он видел нынче в последний раз? Что такое он успел узнать и повидать в жизни? Школу, реальное училище и… шальную жизнь у Артемьева. Двадцать с небольшим лет — вот и вся жизнь. Возник в памяти подстреленный, кувырком летящий вместе с конём молодой красноармеец с алеющим на груди красным шарфом. Затем появился весь избитый, окровавленный, с заплывшим глазом пожилой якут-ревкомовец с измождённым худым лицом. Он стоял возле самим же им вырытой могильной ямы и всё старался унять кровь, бегущую струйкой изо рта. Затем… но тут Аргылов закрыл лицо руками: «К расстрелу!» Теперь его самого — к расстрелу…
   Он рассчитывал на долгую, почти бесконечную жизнь. Чего ему не хватало? Было всё: и деньги, и скот, и обширные земельные угодья, и образование. Но уготованную ему счастливую судьбу порушили большевики. Оружие в руки он взял для того, чтобы вернуть свою прежнюю счастливую жизнь — разве это не достойная цель? Генерал Пепеляев одержит победу, он с огнём и мечом пройдёт через всю Сибирь, счастливые это увидят, но его, Валерия, уже не будет на этом свете. Живые будут жить, а он будет гнить, и даже могилы его не найдут; рассказывали, что чекисты ровняют с землёй могилы тех, кого расстреливают. Отец с матерью тоже умрут, и не останется никого, кто бы помнил о нём. Всё кончено — завтра он будет трупом…
   Аргылов схватился за голову, — ему показалось, что на него уже посыпалась земля. Он попытался заплакать в голос, но из груди вырвался вой, а облегчающих, таких на этот раз желанных слез не было у него ни капли — даже в этой мелочи природа ему отказала. Негодуя на эту несправедливость, Аргылов уткнул голову в колени и, утробно, по-звериному подвывая, долго сидел так.
   День клонился к вечеру, и маленькое зарешеченное окошко камеры пропускало лишь слабый сумеречный свет. Выбившись из сил, осипший Аргылов сейчас редко и судорожно всхлипывал. Из путаницы мыслей, круживших в его голове, отчётливо всплыли вдруг слова отца: все они любят, чтобы деревья валил другой, а белки доставались бы им… «И правда — они там остались в безопасности, а меня отправили прямо в пасть смерти. Наверняка про себя решили: если попадётся и сгинет, то потеря невелика. А я, дурак эдакий, был даже польщён, считая себя удостоенным высокого доверия! Теперь в тысяче вёрстах отсюда, ограждённые штыками солдат, таких же дураков, как я, они проводят время в беспечной болтовне, в утехах, в пьянке, а я гибну. Подлецы!.. Почему должен погибнуть именно я? Почему я не стараюсь спасти себе жизнь? Кому нужно было моё упорное молчание во время всего следствия и на самом трибунале? Пуля одинаково уверенно ставит точку на жизни всякого, будь ты хоть начинён идеями, будь ты совсем без идей. Мне нужно быть в живых! В живых! В живых!
   Но сказано было точно: к расстрелу!
   Зачем я упорствовал? Чего ждал я? На что я надеялся? Сам искал смерти, дурак! А вдруг и теперь не поздно?! О, если бы так! Так скорей же! Скорей же!»
   Аргылов проворно вскочил и изо всех сил стал колотить обеими руками в дверь.
   — Откройте! Скорей!
   В окошке мелькнуло лицо караульного.
   Аргылов в неистовстве стал бить в дверь ногой.
   — Немедленно открывайте! Следователя!..
   Дверь распахнулась. Аргылов, не удержавшись, грохнулся на колени.
   — Следователя! Я всё расскажу! Всё!

Глава одиннадцатая

   Из-за далёких синеющих гор медным котлом тяжело поднялось солнце. Багровым светом своим оно странно преобразило мир: стылая долина реки Амги, глухая, седая и спящая, как бы проснулась вдруг, но не для тепла, а для холода ещё большего, ибо в зимнем солнце (в солнце самом!) не было ни искорки горячей, а был только холодный свет. Тишина до крайности обнажала стужу, только гулкие выстрелы лопающегося льда на реке, чёткий звук копыт по снежному насту, скрип сбруи да санных полозьев иногда нарушали эту бескрайнюю, вселенскую тишину.
   Митеряй Аргылов на больших розвальнях возвращался домой из Амги, куда возил сено по развёрстке ревкома. Старик тешил себя тем, что вместо назначенных ему десяти возов отвёз только один для отвода глаз, и выдумывал способы растянуть как можно дольше эту волокиту, чтобы не везти больше ничего. В слободу он приехал вечером с тем, чтобы остаться на ночлег и, если удастся, что-нибудь разузнать о сыне, да жаль, ничего не узнал.
   На этот раз старик оделся нарочно похуже — с трудом натянул на себя не по росту короткое триковое пальто с подобием воротника из обрезков заячьей шкуры, надел старую облезлую оленью шапку, шею обмотал старым шарфом. Согбенный, мотающийся на ухабах старик, казалось, спал, но это было лишь с виду так: был он бодр и зорок. С тех пор как вернулся из города Суонда, он перестал спать даже ночью.
 
   …Дуралей ввёл Кычу за руку и стал столбом посреди дома, наблюдая, как на радостях бестолково тыкаются друг в друга мать с дочерью. Не утерпев, старик подошёл к Суонде и рывком повернул лицом к себе:
   — Какие новости в городе?
   Не сводя глаз с Кычи, Суонда затряс головой — отрицательно.
   — Нет, что ли?!
   Суонда слегка наклонил голову — утвердительно.
   — Как? Куда же он… делся?!
   В ответ послышалось невнятное мычанье.
   — Ты что, орясина, совсем онемел, что ли?! Видел ли Валерия, сатана?
   Аргылов принялся с силой трясти его за грудки, но Суонда невозмутимо стал разматывать свой старый, весь в заплатах шарф. Пока он размотал шарф, да развернул его, да обтряс и повесил сушиться перед камельком на загрядке, Аргылову показалось, что за это время сварился бы котёл мёрзлого мяса.
   — Хотуой, — обратился он к дочери. — Ты что-нибудь знаешь о брате?
   — Нет! — отрезала та, даже не глянув в сторону отца.
   А Суонда опять вернулся к двери, распутывая завязки шапки.
   — Я тебя спрашиваю, видел ли ты Валерия?!
   Одно мычание в ответ, и ничего больше.
   — Уродина, что это означает: да или нет?
   Аргылов оборвал завязки и сорвал с хамначчита шапку, затем посыпались пуговицы его шубы. Захватив одну полу и обежав вокруг Суонды, старик сорвал с него ветхую шубейку. Не обескураженный даже этим, Суонда молча направился к запечью и взял там веник — он собирался ещё обивать снег с торбасов. В ярости Аргылов вырвал у Суонды веник и тычком в грудь заставил его сесть.
   — Говори, чёрт: видел его или нет?!
   Суонда отрицательно мотнул головой.
   — Как это нет? Он что, уехал куда?
   — А-а-рест…
   — Что? Арестовали? О, абаккам!
   Аргылов со всего маху огрел Суонду веником по голове.
   — Что тут болтаете? — подошла мать. — Как это могут Валерия… арестовать? Кто?
   — Чекисты, дура, чекисты!
   Лишиться сына, единственной своей надежды, — возможно ли такое пережить! Кто же теперь унаследует его имя, его богатство, кто продолжит его род? Девка, что ли? Якуты не зря говорят, что девушка предназначена иноплеменникам. Не потому ли Аргылов ещё с рождения дочери был равнодушен к ней и не потому ли они с женой, не сговариваясь, детей своих как бы поделили: отец всё больше водился с сыном, а мать — с дочерью. Годы шли, и чем глубже сын воспринимал отцовское воспитание, тем больше год от года дочь отделялась и отчуждалась от отца.
   Прошлым летом из города Кыча вернулась совсем неузнаваемой: с отцом за всё лето ни полслова, только «да» или «нет». И дома — на сайылыке и на лугу в сенокос она только и крутилась среди молодёжи из прислуги и хамначчитов. Здесь она становилась весёлой, говорливой, заливалась песней. А в родной дом будто в неволю идёт. Странно даже, как это она согласилась приехать сюда, бросив свою желанную учёбу. Не иначе как Ыллам Ыстапан сумел уговорить её, пустив в ход какую-нибудь уловку…
   С приездом Кычи старик Аргылов перебрался из чулана на большую половину дома, а мать с дочерью поселились вместе. В первую ночь через дощатую перегородку едва ли не до утра слышен был их горячий шёпот вперемежку с плачем. А за утренним чаем, не вдаваясь в объяснения причин, а попросту на правах отца и хозяина Аргылов строго запретил Кыче удаляться с усадьбы хотя бы на шаг.
   Этот наказ отца Кыча выслушала молча: понимай как хочешь, то ли покорность, то ли протест. А поскольку скорее второе, чем первое, старик всей прислуге и хамначчитам строго-настрого приказал следить за дочерью во все глаза…
   Так, в полубдении, в полусне, покачиваясь, вместе с санями с ухаба на ухаб, под мерный стук копыт и скрипение сбруи думал старик Аргылов то рассеянно обо всём сразу, то раздельно и нацеленно, но про что бы ни думал он, одна мысль не уходила из головы — Валерий… Загубили его, собаки! Как помочь ему, как помочь?! В Якутск поехать — сцапают самого. Послать кого-нибудь? Кого пошлёшь, не болвана же этого немого Суонду? Нет, на такие дела он не годится.
   Аргылов понимал, что от беды, в какую попал сейчас его сын, вряд ли теперь уйти. Ни тот, кто с бубном, не спасёт, ни тот, кто с кадилом, не выручит. Тайного доверенного самого Пепеляева чекисты не пощадят, не помилуют! Да оно и без того давно и везде самой обычной мерой наказания стал расстрел: каждый старается опередить врага и каждый считает, что самый лучший враг — это мёртвый враг. Попадись какой-либо чекист в руки Валерия, уж наверняка рука бы не дрогнула. В чём сплоховал Валерий? Был неосторожен? Очень даже может быть. В последний раз он показался отцу чересчур возбуждённым и самонадеянным. Или продал его кто-нибудь из дружков? И так могло случиться… Настало время, когда одним глазом за врагом следи, другим — за другом. Сейчас многих потянуло в сторону красных. По настоянию какого-то Полянскогостали они действовать способом увещевания, разъяснения да советов. И вот последствия — многие бедняки стали разбегаться из белых отрядов. Самого-то Полянского этого укокошили, правда, возле Хонхоики, да что толку? И какую штуку выкинул, вражий сын, думай — не придумаешь. Подскакал, рассказывают, к белому солдату и «сдавайся» говорит ему, мы, дескать, не расстреляем тебя. А тот не то сдуру, не то с испугу из-за пня бабах прямо в упор в него из ружья, тот с коня и свалился. Голодранца-якута, конечно, схватили и хотели прикончить, но этот Полянский тут и выкинул свою штуку: велел того накормить, дать табаку, провизии и отпустить домой. Пускай, дескать, на себе самом узнает, за что мы боремся, и расскажет об этом людям. Уму непостижимо! Умирает, вражий сын, а политику свою гнёт, широту души показывает! Да будь на его месте я… Полянский, как рассказывают, тут же испустил дух, а голодранец-якут, увидя это, заплакал навзрыд: «Расстреляйте меня!» Расстрелять-то его расстреляли, только свои же, белые. Пришёл он в свой белый отряд и стал рассказывать всё без утайки, как тот дурак, который, по поговорке, упав, забыл своё имя.
   Иметь бы и белым хоть одного главаря вроде Полянского, да нет таких.
   А теперь ещё голь стала носиться с этой самой автономией, государства захотела, как та собака, которая просила себе штаны! Плюнуть хочется на все эти бредни дурацкие! Только плюй не плюй, а дела всё хуже складываются, Ещё есть слухи, будто якуты из образованных стали работать с красными, организовали даже свой отряд. В такой обстановке немудрено, что Валерия продали. И всё-таки есть надежда! Что ни говори, если красные и вправду не лукавят, надежда есть. Дай-то бог, чтобы всё обошлось! Если сын выберется из этой кутерьмы, то я ему велю на носу зарубить, чтобы зря не лез в пекло, шальная башка. Он не глупый парень, сумеет извлечь для себя урок. Да где же он, Пепеляев-то сам? Куда пропал, почему не торопится?
   Погруженный в эти думы, Аргылов забыл про коня, и тот, не понукаемый, перешёл с бега на шаг. Опомнившись, старик дал ему вожжей, конь ударился в рысь, и сани опять понеслись по дороге, вздрагивая и переваливаясь на ухабах.
   Когда к полднику Аргылов вернулся домой, он увидел запряжённого в сани коня, привязанного к столбу изгороди. «Кого ещё нелёгкая принесла?» — встревожился старик. Чтобы оттянуть время и осмотреться, он направил своего коня дальше, к сеновалу и поскотине. Суонды там не оказалось, тот, как видно, закончил свою работу: корм скотине задан сполна, сеновал и поскотина очищены под метёлку. Аргылов не стал распрягать коня, а только ослабил ремень чересседельника да подбросил немного сена — решил после обеда послать Суонду в лес за дровами. Не упуская из виду дом, стал он скребком очищать коня от снега, когда вскоре вышел из дому знакомый паренёк, ямщик, сын слободского жителя, русского пашенного. Аргылов враз успокоился — опасаться было нечего. Усмехнувшись про себя — скоро, наверное, станет шарахаться от собственной тени, — он не спеша направился к дому. Но тут дверь хлопнула вторично и выпустила на этот раз Кычу в наспех наброшенном материном пальтишке с беличьим подбоем. Девушка быстро подбежала к парню, подала ему что-то белое и что-то сказала при этом: изо рта у неё на морозном воздухе вылетел парок. Паренёк согласно закивал, а поданное спрятал за пазуху. Отвязав коня, ямщик уже разворачивал его, чтобы уехать, когда Аргылова осенило: «Да это же письмо!»
   — Стой! Эй, парень, подожди!
   — Езжай! — крикнула вслед пареньку и Кыча. — Скорей же!
   — Кому послала письмо, стерва?
   — Не твоё дело. Послала, да и всё!
   — Стой, тебе говорят! — взревел Аргылов и отшвырнул дочь в сугроб. — Стой, нохо!
   Пока, кряхтя и застревая меж жердей, Аргылов перелезал через изгородь, паренёк уже успел отъехать порядочно. Развернув своего коня, Аргылов ожёг его кнутом, и испуганный конь, с не разжеванным ещё клочком сена в зубах с места взял галопом.
   Уже вблизи почтового тракта на резком повороте парень обнаружил погоню и часто замахал руками, погоняя лошадь прутом.
   Мало-помалу расстояние между ними стало сокращаться — разве эти бедняцкие клячи под стать аргыловским коням? Аргылов уже уверился, что настигнет этого стервеца, когда заметил, что у коня его подскакивает седелка — второпях забыл подтянуть чересседельник. Не дай бог, дуга выскочит из гужей, тогда пиши пропало, уйдёт добыча. И куда бы ей письма слать? Кому? В слободе грамотных знакомых вроде не было у неё. Может, теперь появились? Какая-нибудь подружка? А может, и не в слободу вовсе, а в Якутск? А главное, о чём она могла написать, сумасбродная девка? Да нечего тут и гадать: письмо это, конечно, не к добру. Не написала бы она, не приведи господь, слободским чекистам, куда спрятаны все его запасы. Об этой сокровенной тайне своей он, глупец, проговорился однажды в запальчивости. Или о Валерии, что поехал в Якутск. Мать, поди, уже всё выболтала. Нет, нет, письмо это не простое, оно ещё наделает бед!
   — Нохо, стой! — свешиваясь с саней, чтоб из-за крупа лошади достать взглядом беглеца, закричал Аргылов. — Всё равно догоню! Остановись, не то хуже будет!
   Парень, не оглянувшись, стегнул коня.
   — Ну, погоди, змеёныш! Догоню, жилы перерву!
   Вскоре конь у парня и вправду стал выдыхаться, и расстояние между ними всё заметнее сокращалось. «Лишь бы оглобли не выскочили из гужей, лишь бы не выскочили…» — шептал Аргылов.
   — Стой, тебе говорят!
   На повороте Аргылов пустил своего коня наперерез по целику и успел выехать на дорогу раньше парня. Качающийся от усталости конь его уткнул заиндевевшую голову в пах коня Аргылова и остановился, запалённо водя худыми боками.
   Заранее вскинув нагайку, Аргылов подошёл к сжавшемуся на своих санях пареньку.
   — Давай сюда письмо!
   — Какое письмо?
   «Сатана! Он, может, успел где-нибудь выкинуть это письмо, — обеспокоился Аргылов. — Заметил, наверное, место, вернётся потом и возьмёт». Он схватил беглеца за грудки и стащил на дорогу. Встав коленом на грудь онемевшему от испуга парню, Аргылов в нетерпении стал рвать на нём пуговицы, потом запустил руку за пазуху и с торжеством вытащил оттуда конверт.
   — Ещё отпирается, гадёныш!
   Замахнувшись уже и целя угодить нагайкой прямо в лицо, Аргылов удержался в последний момент: поранит, чего доброго, потом от родителей шуму не оберёшься, да нагрянут ещё ревкомовцы. И всё же не удержался: поднимаясь, он сильно даванул парня коленом в грудь да потом добавил ещё пинком в бок. Затем, уже сидя в санях, Аргылов оглядел конверт. Знать бы ему — что в том конверте! Может быть, напрасно из сил выбивался, гонялся за пустенькой запиской какой-нибудь, написанной девчонкой девчонке? Никогда не знавший грамоты старик даже сплюнул в досаде. Когда-то отец не отдал его в школу, боясь, что грамотного якута царь возьмёт в солдаты. А потом, уже взрослому, не до учения было: суток не хватало в хлопотах по дому, в вечной погоне за богатством, жажда которого поглотила его всего без остатка. Кому бы дать прочесть это проклятое письмо? Тут он вспомнил, что у Оппороя меньший сынишка, кажется, чуть знает грамоту.
   Вернувшись зверь зверем, Аргылов пошёл к Оппорою. Битый час, если не больше, размазывая сопли, читал по складам меньший сын Оппороя. Письмо было адресовано в Якутск какой-то Адамовой, студентке медицинского техникума. «Меня домой увезли силой, связанную. Слухам ты не верь. Я твоего доверия не обманула и не сделаю этого никогда. Меня не обвиняй, не виновата я ни в чём. Я обязательно вернусь к учёбе, и ты об этом скажи моим сокурсникам. Пусть они меня и оттолкнули, но я сумею доказать свою правоту. Когда-нибудь и я буду в их рядах. Ты постарайся повидать того — сама знаешь, о ком я говорю, — и передай ему то же, что и другим: пусть не презирает меня, я этого не заслужила».
   Не слишком доверяя чтецу, Аргылов заставил мальчонку перечесть письмо, пытаясь понять, про что в нём написано. «Твоего доверия не обманула…» Но что уж такое важное могла доверить Кыче та студентка? «Меня они оттолкнули» — это понятно: не их нищего племени, потому и оттолкнули. Но что такое «сумею доказать правоту»? Какую и в чём правоту? И ещё вот это — «буду в их рядах…». В чьи ряды она метит? Неужто в комсомолию? Да тут и дивиться, пожалуй, нечему, такая своенравная чертовка способна на что угодно. «Увезли меня связанную». Вроде как бы донесла на своих же… Ну, всё теперь, девка! Теперь ты уже ни в чьи «ряды» не попадёшь! Ставь крест на своей учёбе!
   Пустынная тишь царила в доме, будто вымерло всё. Аргылов громко откашлялся, давая знать о своём возвращении, разделся, затем спросил в пустоту: