Народ и вышедшие из него коммунисты, отстаивающие социальную справедливость и высокие гуманистические идеи, предстоят в романе в сплоченном единстве. В этом плане интересен образ Константина Петрова. На его долю выпал нелегкий жребий: подпольная работа, первые годы восстановления разрушенного хозяйства молодой республики, затем крупный государственный деятель. И всегда был честен и прям: никогда гражданское и личное мужество не вступали в противоречие с его действиями, даже если это раздражало и вызывало неприязнь того, кто занимал особое положение в партии и государстве - И.В. Сталину. Тут вспоминается разговор со Сталиным, полный внутренней полемики и чреватый для него самым неожиданным поворотом. "Мне кажется, мы ориентируем массы не всегда точно, нельзя не учитывать иные, непрерывно действующие категории, - сказал Петров. - Я часто думаю об этом. И кроме того, нам в удел достался народ с великой духовной культурой, и здесь, в конце концов, проявятся смысл и цель революции, и здесь революция обязана будет выдержать истинную проверку". - "Она ее выдержит, - воспринял как скрытый вызов Сталин. - Была великая духовная культура для избранных с этим я согласен. А народ? Именно революция обязана дать и даст многомиллионным массам культуру, осознание человеческого достоинства. Именно коммунист не имеет права отрываться от реального положения вещей, это смертельно. Что, вы со мной в чем-то не согласны?" Революция, ответил Петров, явилась величайшим актом освобождения человека от эксплуатации и классового насилия, она открыла невиданные доселе возможности для его всестороннего развития. Стало быть, при решении важных государственных вопросов необходимо всегда помнить о людях, их правах и потребностях, не следует забывать о человеческой стороне любого дела.
   Эти принципы противоречат мнению Сталина, который уже выработал себе привычку смотреть на многие проблемы с точки зрения абстрактной, общетеоретической, далеко не всегда учитывающей человеческий фактор. Здесь мы становимся свидетелями столкновения разных подходов к важным явлениям государственной жизни. Имеется в виду их спор, о путях строительства нового уклада крестьянства и отношения к зажиточной прослойке в селе - кулаках. Разумеется, было бы наивно и ошибочно видеть здесь столкновение двух идеологических взглядов на кулачество как класс. И для Петрова, и для Сталина не был проблематичным вопрос ликвидации кулачества как последнего оплота эксплуататорского режима в стране. Он был исторической закономерностью и не нуждался в пересмотре.
   Гораздо важнее другое. Суть о переустройстве деревни шире, принципиальнее - в его подтексте чувствуется острая социально-нравственная коллизия, поскольку, он касается как психологических разностей двух типов руководителей, все больше разделяемых пропастью нравственной несовместимости, так и важнейших принципов строительства социализма, в целом, а не только преобразований крестьянской жизни. (К этому вопросу мы вернемся при рассмотрении двух последующих романов трилогии. "Имя твое" и "Отречение".
   Здесь же отметим, что мир образов, встающих со страниц "Судьбы", далек от одномерности, он глубок, трагичен, нравственно и психологически подвижен. При этом художник постоянно возвращается к главной, скажем так, доминирующей идее, а именно: раскрытию "корневой системы" бытия - вечно обновляющейся судьбе народа с ее пафосом созидания, мудрой добротой и неиссякаемой жаждой жизни.
   Именно народ изображен в произведении как могучая движущая сила истории...
   В письме одному из своих корреспондентов автор так объясняет идею "Судьбы": "Народ, творящий историю, - вот мысль романа, его центральный нерв, вся система образов подчинена именно этому: посильно, методом напластования старался показать героическое начало в характере русского человека. Судьба народа - неразнимаемая историческая цепь с самых древнейших времен и до наших дней, и если в этой цепи пропадает звено, расплачивается будущее и расплачивается довольно сурово... Вульгаризаторская социология часто довольно часто начисто перечеркивает целые эпохи, тем самым выбивает из фундамента, на котором зиждется и настоящее и будущее: только литература с ее объективным (имеется в виду литература настоящая) видением и исследованием исторического процесса через личность способна защитить исторические и подлинно нравственные достижения народа. В "Судьбе" я пытался проникнуть к историческим истокам героического начала русского человека и тем самым как бы вторгнуться в природу человека в о о б щ е именно с этого, почти забытого литературой направления..."
   И по мере того, как раздвигаются временные и пространственные рамки повествования, по мере развертывания исторических событий - все более искусным и строгим в показе типических характеров становится мастерство писателя и все отчетливее и резче звучит выстраданное им ощущение новых общественных катаклизмов.
   Ставя в центр повествования народный характер, художник как бы, увеличивает масштаб происходящих событий, глубину времени, спроецированных на философию истории. Отсюда роль и значение памяти, как одной из духовных первооснов сознания народа, объединяющей людей, создающей особую атмосферу сплоченности, деятельного единого порыва.
   Память как бы протягивает нити даже к ушедшим в мир иной, обостряя в живущих чувство долга. Вообще, смерть никогда не притупляет в проскуринских героях любви к жизни и ее побеждающему началу. Перед светом жизни она, смерть, отступает в тень, сливается с мраком. Вот мудрая и многострадальная Ефросинья Дерюгина - по силе художественного исполнения сравнима, пожалуй, с Ильиничной из "Тихого Дона" - приходит к могиле бабки Авдотьи просевшему бугорку земли с деревянным покосившимся крестом в изголовье. Припав грудью к земле, обхватив ее руками и как бы "чувствуя изнутри этой землей, привычное, родное тепло, молча, без всяких причитаний заплакала: эта могила, по-осеннему сыро пахнувшая и поникшей на зиму травой, была она сама, Ефросинья, и это просторное летящее осеннее небо - тоже была она, как и это нерасторжимое родное тепло, окружавшее ее со всех сторон и шедшее от пологого просевшего холмика земли. Где-то далеко-далеко был Захар, ее Захар, несмотря ни на что, и вообще была жизнь, и нужно было жить дальше". Здесь снова появляется драгоценная черта человеческой сродственности, характерная историческому народному сознанию.
   А вот еще одно качество, присущее, пожалуй, только Проскурину, если иметь в виду русскую литературу второй половины ХХ века, а именно: память входит в жизнь героев как родовое начало почти утраченное человечеством на современном этапе.
   Вместе с тем она же и выявляет глубину философии его, равно как и способность к раскрытию тончайших движений и внутреннего свечения души человека. При сем художник пристально вглядывается в диалектику "вечных вопросов" (жизнь и смерть, скоротечное и вечное, человеческое и божеское и т.д.).
   Отсюда пронзительность в изображении войны, поставившей человека перед лицом неимоверных страданий, - в крови и муках, без надежды. Такова потрясающая сцена последних минут жизни Пекарева. Он лежал навзничь, под затылком и под спиной было сыро, и он попытался приподняться. Резкая, судорожная боль в спине ударила мутной волной, и хотя он на этот раз сознания не потерял, во рту появился металлический соленый привкус и затошнило, и еще он сразу понял, что нижняя половина туловища у него неподвижна, было такое ощущение, что у него ниже поясницы вообще ничего нет. Его охватил страх, и даже не страх, а ужас, его руки, ощупывающие вокруг, натолкнулись на что-то твердое. Это был автомат. Пекарев подтащил его к себе на грудь и сразу успокоился, холодное железо рожка коснулось его подбородка, и он расслабленно и часто заморгал от неожиданной тишины, обрушившейся в него.
   "Он вспомнил лицо матери с большой родинкой у правого уха и словно услышал над собой ее шепот. "Ну что такое жизнь, - сказал он, - вот и пришел ей конец, а давно ли, кажется, был мальчишкой, болел непрестанно ангинами, и мать, измучившись, ночами сидела - как откроешь глаза, так и видишь ее. А впрочем, о чем это я стал думать, - сказал он, затаскивая в рот языком жесткую травинку и откусывая ее. - О жизни я думал, - вспомнил он, - так вот, она кончилась и теперь уже можно сказать, что она кончилась, это я хорошо знаю (...)" И он судорожно и тяжело всхлипнул и дернулся: тягучая волна боли заставила его крепко стиснуть зубы. Небо над ним начало темнеть, и он сразу понял, что это чудовищное, непостижимое о н о придвинулось теперь вплотную и уже начинает смыкаться в нем в одну нестерпимо тяжкую точку. И уже в следующую минуту началось удушье. "Ухожу, ухожу", - мелькнуло в нем отрешение, он почувствовал странную, даже какую-то приятную горечь во рту, и потом показалось, что набухшая камнем грудь сейчас лопнет - до того, стало тяжко, нечем дышать. Удушье прошло по всему телу, и в груди действительно вспыхнуло и взорвалось, через минуту все было кончено. К рассвету луна закатилась и усилилась росная тяжесть трав, и скоро стали бить перепела".
   Вот она, проклятая война без романтического флера и красивых батальных сцен. Таковой она предстает во всех произведениях художника.
   В судьбах главных героев переплетается личное и общее, героическое и трагическое, проливая яркий свет на их душевное и нравственное состояние и определяя существо выбора в сложнейших обстоятельствах. Таково, к примеру, изображение сожжения Ефросиньей Дерюгиной своей избы с перепившимися немецкими вояками. По силе художественного мастерства и высоте гражданского пафоса - это лучшие страницы прозы, посвященной Отечественной войне, в ее общем, народном выражении.
   Ефросинью романист показывает в тот момент, когда на нее обрушилась лавина обид, боли, ненависти к врагам за порушенную жизнь, за море бед, и она инстинктивно поняла свое право на отмщение. При этом он тонко, психологически впечатляюще передает ее душевные терзания и преодоление страха в себе. "Несколько минут она стояла на крыльце, не в силах сдвинуться с места, точно вся жизнь, с тех пор как она себя помнила босоногой девчушкой на поденках у барина Авдреева и до сих пор, до последней минуты, прошла перед ней, и еще горше стало от того, что показалось, будто никакой жизни не было. Как-то чужими стали не только Захар, но и рожденные в муках дети, словно она уже оторвалась от этого мира и стала одна в стороне от всего, и только нужно было сделать что-то последнее и ж у т к о е, чтобы он, этот тяжкий мир, исчез окончательно. Много было в ее жизни унижения и боли - и от мужа, и от других, с немым, словно у скотины, изумлением она увидела, что за всю жизнь, за все свои тридцать шесть лет, она ни разу не подумала о себе: сначала хворая, умиравшая несколько лет на ее руках мать, потом Захар, которого она любила по-бабьи без памяти, беспрекословно, затем детей... Один, другой, третий. А там уже и прошло все, пролетело, даже эта изба, которой она так радовалась, тоже обернулась бедой, пришли эти безъязыкие..."
   Душевная боль и ненависть женщины, у которой немцы "все до срамоты изгадили. Баню, сыночка, загубили", неожиданно перемежается с бабьей жалостью к "ундеру" Менцклеру, который все-таки не обижал и заступался, если накидывались другие, и который через несколько минут должен умереть от ее рук. Но это прошло как-то стороной, как размытая тень и не поколебало ее решимости, минутная бабья жалость не имела никакого отношения к предстоящему делу.
   В последний раз Ефросинья остановилась посреди своей новой избы, вся семья радовалась, да и с Захаром постройка примирила. "Что было, то прошло, - сказала она себе сурово, вернее, это сказал кто-то другой, вселившийся в нее с час назад, мохнатый, беспощадный, твердо предсказывавший ей, что надо делать и как. - По весне бросают в землю зерно, а по осени жнут. Мое тоже погибнет здесь, что ж мне о чужом голосить"... Пройдут долгие и тяжелые для Ефросиньи годы и среди ночи, повинуясь какой-то силе впервые пойдет, она на пепелище своей избы и теперь уже окончательно убедится в своей правоте: она "т о г д а н е л ю д е й, в р а г о в с п а л и л а о г н е м". Так надо было...
   "Судьба" принесла Петру Проскурину всеобщее признание. Современники восторженно встретили роман. "Правда", "Известия", "Литературная газета" и другие издания посвятили роману большие положительные статьи, опубликовали многочисленные читательские отклики. Сегодня, просматривая письма, широким потоком хлынувшим в те годы в редакции газет, журналов и издательств, видишь с каким внимание и уважением относилось к литературе общество и как высоки были его эстетические и духовные запросы.
   Приведем некоторые отрывки из писем любителей российской словесности, присланных со всех концов Советского Союза и частично опубликованных в "Книжном обозрении" (29 апреля 1977 г.). "Сердечно благодарю Вас за хорошую книгу. Она вызвала у меня глубокие раздумья о жизни, о человеческих судьбах. И если сказать правду, помогла мне переносить те горести, которые выпали на мою долю..." (Н. Трынина. Симферополь); "С глубоким сожалением перевернула последнюю страницу. Я и сейчас отчетливо представляю героев книги... Она о людях сильной воли, о человеколюбии, о любви большой и светлой!" (Л. Сташко. Владивосток); "С большим удовольствием прочел Вашу "Судьбу". Будто живых своих односельчан увидел. Вспоминал перестройку деревни - коллективизацию. Передо мной всплыли образы моих родных и близких, испытавших нашествие фашизма, немецкий плен и возвратившихся в разоренную деревню" (А. Фролов. Ленинград); "Пишу под впечатлением только что прочитанной книги "Судьба". Вы так точно, метко показали жизнь героев книги, что я как будто побывала в тех местах и узнала сама их всех..." ( А. Самойлова. Целиноград); "Вам удалось яркими красками показать русскую деревню 20-30-х годов, наделить громадной внутренней силой, страстностью души многих героев. На страницах книги воссоздана сама жизнь, даны ее яркие приметы, поставлены острые сложные проблемы" (А. Сиденко. Краснодарский край); "Прочитал с большим интересом Ваш роман "Судьба". Читал, переживал, волновался. Одним словом, пережил вместе с Вами еще раз и свою жизнь. Все близко, знакомо, видено, как говорят было" (И. Коненкин. Усть-Каменогорск); "Ваше столь многоплановое, правдивое произведение, полное разнообразных судеб его героев, написано с большим писательским мастерством и темпераментом и заставляет о многом задуматься" (Е. Головина. Москва)...
   ***
   Появление на литературном небосводе нового имени было знаменательным событием. Проскурин, скажем прямо, уже к этому времени обладал тем, чего не было у избалованных властью и утехами популярности, допущенных к "сиятельным вершинам" литераторов разных мастей и оттенков. А именно: большим талантом, подпитываемым острым умом, а равно знанием жизни народа, его радостей и бед, - и удивительной способностью проникать в существо сложнейших сфер общественной и индивидуальной жизни.
   Более того, приводило в раздражение и смущало дипломированных сочинителей и критиков еще одно обстоятельство. Имея за плечами шесть классов сельской школы (дабы не портить нервы самодовольным и ограниченным образованцам, не будем называть имена величайших художников всех времен и народов, не имеющих дипломов, свидетельств, удостоверений и прочих справок об овладении ими институтской премудрости), Петр Лукич свободно ориентировался в вопросах истории, философии, культуры и политики. Его любознательность и начитанность приводили в изумление всех, кто соприкасался с ним.
   Разумеется, все это причиняло и причиняет известное неудобство и бесит не только обнаученных корифеев критического цеха, но и собратьев по перу, проявляющих поразительную робость при демонстрации своих интеллектуальных способностей и смелости в отстаивании правды.
   Он с холодным безразличием отодвинул в сторону эти и многие другие препоны и уверенно пошел своей дорогой, сохраняя веру в силу русского духа и преклонение перед жизнестойкостью народной стихии и красотою в природе и человеческих творениях.
   Как бы там ни было, в современной русской словесности Петр Проскурин является одним из немногих, творчество которого отличает истинная народность. Отсюда - стремление выдвинуть на первый план мышление, речь и веру человека из народа, сделав его видение призмой художественного отражения мира. Именно во всем этом проявилось своеобразие эстетических взглядов и особенности жанровой палитры, языка и стиля художника.
   Кто из пишущих не мечтал об этом? Но для него сие означало осуществление главного: вступление в пору зрелости. Впереди предстояла борьба за самоутверждение и тяжелый труд. Он понимал, что перед ним лежит путь, усеянный отнюдь не розами, но горькими разочарованиями, поражениями, а равно и непрерывными творческими поисками и победами, признанными и непризнанными.
   Что ж, искусство - это тяжелое поприще и, быть может, не единожды он вспоминал крылатую фразу Флобера: "Племя гладиаторов не исчезло: каждый художник - гладиатор".
   В интереснейшей и совершенно неожиданной для нашей литературы автобиографической повести "Порог любви" (1985 г.) на примере публикации романа "Горькие травы" художник поведал о московских литературных нравах, вписывающихся в кодекс конвенционального лицемерия 60-х и последующих годов.
   В этот период в печатных органах, особенно в редакциях газет и журналов, уже была изобретена и безотказно действовала система отбора авторов по принципу "Наши - ненаши". "Новый мир" становился средоточием сочинителей по тем временам по преимуществу полулиберального, полудисидентского толка, негласно поддерживаемых кремлевской верхушкой. За звонкие, правда, лицемерные, похвалы в свой адрес всем этим евтушенкам, рождественским и прочим крупиным, верховоды "руководящей и направляющей силы" прощали все их грешки, а сверх того одаривали знаками внимания и престижными командировками в капстраны - в то время как настоящих писателей, отстаивающих истину, поднимающих свой голос в защиту народа, переносили с трудом и всячески притесняли.
   Однако ж вернемся к творчеству Проскурина. За время пребывания на Высших литературных курсах в Москве он сочинил роман "Горькие травы" (1964) о событиях в брянской деревне (1945 - 1953 гг.), совпавших со смертью Сталина, и конечно же о судьбе мужика-соли земли русской. Как отмечал он впоследствии, в общем-то честный, но достаточно еще не умелый, правда, для своего времени смелый по постановке ряда проблем и по критическому взгляду на недалекое прошлое. Последнее и прояснило непростую ситуацию на ниве изящной словесности, где вовсю полыхала идейная борьба, от коей, конечно, в первую очередь страдали, прежде всего русские мужики, то бишь писатели.
   Из редакции журнала "Знамя" романисту незамедлительно пришел ответ всего лишь в несколько строк, где сообщалось, что сочинение сгущает черные краски жизни, а посему подлежит коренной переработке и напечатан в "Знамени" в таком виде быть не может. Для молодого писателя подобное отношение явилось в некотором роде потрясением. Его сознание еще трудно переваривало утонченные столичные нравы. Но человек он настойчивый, в смелости поднаторел на свежих сибирских просторах и постиг, что такое настоящая литература. Все-таки, размышлял он, в произведении около тридцати печатных листов, много персонажей, сюжетных линии, пожалуй, впервые в нашей литературе после пятьдесят третьего года выведен образ Сталина, - а тут всего две или три строчки с отказом. Поразительно!
   Молодой, горячий, он, как говорится, закусил удила, и решил во что бы то ни стало прорваться аж в "Новый мир" и непременно к самому Твардовскому, о вольнолюбивом нраве и смелости которого ходили легенды. Несколько раз приходил в редакцию, но не мог прорваться дальше приемной: секретарша уже его приметила, и, когда он явился в очередной раз, бодро сообщила:
   - Простите, его нет, и сегодня уже не будет.
   Что-то не искреннее прозвучало в ее голосе, и, разозлившись, он решительно шагнул к двери (секретарша испуганно привстала, но не успела помешать), толкнул ее, вошел и увидел перед собой рассерженно повернувшегося к нему Твардовского. Выдержав довольно недружелюбный взгляд Александра Трифоновича и, честно глядя в его небольшие, от гнева ставшие еще меньше глаза, он вежливо поздоровался и представился.
   "- Что там еще у вас? - резко спросил хозяин кабинета.
   - Роман.
   - Большой?
   - Шестьсот страниц, - несколько округлил, размер романа был побольше.
   - Шестьсот? - Александр Трифонович сделал какой-то протестующий знак руками, поднял их к лицу и опустил, затем пробежался по кабинету...
   - А рассказ вы можете написать? Хороший рассказ, - обрушился на меня Александр Трифонович. - Роман в шестьсот страниц - ладно, а просто рассказ?
   - Очевидно, могу, - предположил я стесненно, потому что никак не ожидал такого необыкновенного натиска.
   - Можете! - как-то в нос подозрительно хмыкнул Александр Трифонович.
   Признаюсь, меня начало разбирать зло, уж очень по-школьному меня взялись воспитывать, оставалось одно - молча повернуться и выйти. Но получилось все по-другому.
   - А у вас, простите, за "Далью - даль" - триста пятьдесят страниц, бухнул я наобум. - Никакой не роман, а всего лишь поэма, а триста пятьдесят!
   Я никогда не видел, чтобы у человека так быстро менялось лицо, что-то вроде изумления мелькнуло в глазах, и вот уже Твардовский, шагнув ко мне, легонького прикоснулся к моему плечу.
   - Обиделись?
   - Нет, нет...
   - Обиделись... Ну, где ваш роман, показывайте...
   - Со мной сейчас нет, я много раз не мог к вам попасть, а сейчас зашел случайно, и вот...
   - Ну ничего, приносите, обязательно прочитаем, - прощаясь, сказал мне Александр Трифонович".
   Вскоре он принес в редакцию журнала свои "Горькие травы". Прочитала роман и дала довольно развернутую рецензию какая-то литературная дама... Если в "Знамени" отказали по причине сгущения красок, якобы очернения жизни, то рецензент "Нового мира", хоть и подтекстом, но достаточно понятно заявила, что в произведении слишком много оптимизма, что необходимо переделать его именно в этом направлении - углубить критический элемент и так далее. (Кстати, повесть "Тихий, тихий звон", предложенная журналу через несколько лет, опять была встречена крайне неблагожелательно.)
   Кто-то посоветовал автору обратиться в "Дружбу народов", и оттуда скоро пришел ответ, что сочинение слишком остро, хорошо бы положить его в ящик стола на годик-два, а там станет ясно, что с ним делать... В "Октябре" прочитали рукопись тоже очень быстро, за неделю примерно, и ответили, что роман им не подходит по своей крестьянской направленности... Да, отныне принцип "Наши - ненаши" действовал как хорошо отлаженный механизм.
   Так уж, видно, судилось этому замечательному художнику слова, мастеру романного (читай эпического!) мышления никак не укладываться в прокрустово ложе литературно-общественных канонов.
   Приверженность правде, пропущенной через судьбу простого человека, через народное бытие - слава Богу! - стала его призванием, сутью жизни, настораживая власть предержащую и приводя в бешенство тьму завистников, посредственностей и злопыхателей... Пройдет четверть века после истории с публикацией "Горьких трав" (здесь приведен лишь один эпизод из его творческой биографии), и из Ленинграда придет взволнованное письмо эстетически одаренного читателя Георгия Сомова (1988 г.). Давая высокую оценку художественному мастерству и глубокому реализму "Отречения" (1987 г.), он напишет: "Я возмущен тем, что Ваше имя окружено в последнее время плотнейшей завесой молчания (...) Кстати, известно ли Вам, что в нынешнем Ленинграде Ваше имя под запретом. Ни один из ленинградских журналов мою статью не взял даже для простого ознакомления".
   Видимо, так оно и должно быть, судя по главному пафосу творчества настоящего русского писателя Петра Лукича Проскурина. В ходе анализа состояния литературы второй половины прошлого века мы будем неоднократно возвращаться к этой проблеме.
   ***
   Второй роман трилогии "Имя твое" (1978 г.), опубликованный пять лет спустя после "Судьбы", продолжает и углубляет тему послевоенной жизни. Художник всегда относился к народу с трепетной любовью и в этой любви было что-то более глубокое и первородное, чем обыкновенное чувство сыновней привязанности. Он стремился быть в гуще жизни и прекрасно понимал смысл происходящего. После войны общественное настроение начало меняться, а в конце семидесятых оно приобретает явный оттенок недовольства - коренные изменения к лучшему откладывались, "светлое будущее" утрачивало свою привлекательность. Способные к аналитическому мышлению начинают понимать, что в стране набирает обороты какая-то третья разрушительная сила, готовящая почву для прихода новой власти. Это давало обильную пищу для сопоставлений, размышлений, трезвых выводов и предположений.