Главный герой в исполнении Ульянова выпивает все ему положенное, и решает завязать, - он разбивает бутылки с зельем, начинает копать вглубь земли то ли тоннель, то ли колодец в поисках живой воды, однако не только не спасает близких своих, но и усугубляет общее скотство. Иванушка-дурачок из Ульянова не получается и не может получиться - слишком уж он рассудочен в напяленной на него авторами фильма маске, слишком люто ненавидит тот народ, в среде которого ему выпало родиться и жить. Здесь никакая блестящая игра не может помочь - в подобных случаях надо жить, чувствовать, глядеть на мир из самой души народа, из его боли и надежды, а не со стороны, напрочь отринув от себя пьяный, распутный, оскотинившийся народ, но все-таки народ. Решив осчастливить односельчан открытием "живой воды", главный герой превратился в дидактическую и мертвую схему - мудрствующий автор сыграл с ним плохую шутку, тем более, что рядом с ним через весь фильм проходит другой воитель - бывший стукач КГБ, опустившийся и циничный, в самой поре мужского климакса, только об этом и думающий и только от этого страдающий. Не правда ли какая глубина мысли и какая смелость в наше время?! Бедный КГБ, даже и подобный ракурс не ускользнул от внимания его рьяных исследователей! А дело-то все в том, что бывший агент и стукач в мужском деле не силен, бабы стаскивают с него штаны и в сарае, и дома, валят его на постель, а он ну, не может... Вот какая философия высветилась, вот до каких вершин поднялась могучая крупинская мысль!
   Добравшись, наконец, в своем подпольи до "живой воды" (уж не до горбачевско-ельцинской ли перестройки?), автор вместе с его главным героем оздоравливает этой чудодейственной влагой весь окружающий народ, но тут опять вмешивается старая советская бюрократия - фонтан "живой воды" опечатан и законсервирован, а затем следует логический финал. Народ из-под полы начинает торговать "живой водой", он не принял чуда, и фонтан, естественно, взрывается, а из него начинает бить гейзер чистого спирта и, обезумевшее от счастья народонаселение, растаскивает огненную жидкость, лакает прямо из луж... И тут грянул апокалипсис: фонтан загорается и все тонет в адском огне, главный герой закапывает в землю свои боевые ордена и растворяется в неизвестности, надо думать, до следующего пришествия, когда народ будет готов по-настоящему к принятию крупиновской истины...
   Иван-дурак всегда завершал свои похождения победно, превращался в писаного красавца, приводил домой жену-красавицу или становился богатым и мудрым. Крупин "обогатил" народную традицию типом дурака-неудачника, этаким святошей-ханжой, не принятым русским народом и решительно отторгнувшим от себя чужеродное ему (народу) ханжество и заумь.
   Выходя из зала после окончания фильма, многие делали вид, что торопятся, старались не глядеть друг другу в глаза - очень уж наглой и откровенно проституционной была эта картина: она оскорбляет саму нравственную основу русского миросозерцания, но авторы бесстыдно выдавали ее за истинно народную и даже забавную".
   Недалеко то время, когда святые слова "родина", "народ", "патриотизм", силами таких как Крупин могут утратить свой высокий смысл. Между тем из его намеков явствует, что в некотором роде им управляют высшие силы, а, стало быть, судить о его помыслах и делах простым смертным не дано. Пусть так! Но мы абсолютно согласны с Проскуриным, с гневом пишущем не о Крупине-святоше, а о Крупине-сочинителе. ...Лжет бедное дитя перестройки!
   По большому счету Проскурин непреклонен в своих мировоззренческих убеждениях и эстетических взглядах: он напрочь отвергает тезис о смирении, как о высшем благе, а равно заботу о потустороннем мире в противовес миру реальному. Отсюда прославленние энергии и мужества, волевой и умственной активности в человеке и народе. Отсюда же - действенность и суровая непреклонность его героев в осуществлении высоких идеалов. Тут впору сказать о существе концепции мастера, - чем сложнее жизнь, тем непримеримее становится социальная борьба.
   Художник не гнул свою выю перед "сиятельными вершинами", что вызывало недовольство бездарных, но льстивых утончеников и дутых классиков. Он стоял в самой гуще жизни и прекрасно понимал губительность для страны горбачевской политики. И открыто об этом сказал 23 сентября 1988 года на встрече кремлевской верхушки с руководителями средств массовой информации, идеологических учреждений и творческих союзов в ЦК КПСС: "Говорить о культуре, о ее состоянии сегодня и особенно в России значит, говорить о самом наболевшем в обществе, значит, ставить вопрос о будущем, о том, сколько еще суждено продержаться самому нашему государству, о том, до каких же пор наш многострадальный народ будет прозябать? Струпья духовной гангрены уже налицо, этого не замечает только тот, кто не хочет видеть".
   Это было дерзко и это была истина. "Пожалуй, - продолжал он, вглядываясь в притихший зал, - впервые в истории человечества правительство страны, объявило непримиримую борьбу на уничтожение культуры собственного народа". Но и на сей раз остался в одиночестве. "Доморощенный Демосфен", "Антиперестройщик!", "Шовинист!" - шипела либеральная часть публики, поспешно набивая желудки дармовой цековской снедью. - "Смело, но зачем об этом на столь высоком уровне. Подумали бы, организовали бы коллективное письмо, попросились на прием, а так..." - шептались профессиональные патриоты, да на этом и кончилось их вольнодумство.
   О выступлении Проскурина чавкающая публика тут же и забыла. Только не Горбачев. Он как-то кособоко, с кривой ухмылкой придвинулся к оратору и пожал ему руку - без слов, подмигнув случившемуся тут писателю В.Г Распутину, члену Президентского совета, любимцу либеральной критики и окололитературной публики.
   Приведем еще один фрагмент из его выступлений, пронизанного болью за состояние литературы. Шел VIII съезд Союза писателей СССР (27 июня 1988 г.). Тон задавали столичные русскоязычные ораторы, которым надоела "советская пещерая жизнь" и которые брали курс на разрушение русской культуры. Проскурин не мог промолчать, и он сказал свое слово. "Откуда, спрашивал он, - у некоторых ораторов столько раздражения, злобы даже в самой интонации? Зачем эта жажда слепого разрушения, какое-то патологическое желание все вокруг, кроме себя, унизить и оплевать? Здесь некоторые договорились даже до того, что у нас вообще нет литературы, что Союз писателей - некая свинцовая плита, что он удручающе реакционен... Не хватит ли разрушения, не слишком ли много у нас и без того разрушено?.. Последствия массовых явлений в разрушении отечественной культуры конечно же незаметно перерастает в духовный кризис общества, и на них уже и сейчас все чаще глядят холодные и равнодушные глаза идущих нам на смену поколений. Что здесь может литература? Только одно - быть честной... Она многие годы была лишена возможности создавать полную, объективную и беспощадную картину о состоянии общества, серая бюрократическая верхушка которого как огня боится подлинной правды. Но вопреки всему, вопреки государственному поощрению именно серости, литература все же сумела сохранить свой авторитет в народе, но ей еще предстоят нелегкие, кровопролитные бои за высшие идеалы совести и справедливости". Он был прав: ожесточенные бои идут теперь не только за высшие идеалы совести и справедливости, но за судьбу России, за свободу народа.
   ***
   Проскурину-художнику всегда было присуще активное отношение к социальной сфере жизни, стремление к правдивому отражению многообразных жизненных противоречий и человеческих судеб. При этом понимание им общественной среды идет через усложнение образа, внутри которого протекает глубокое и страстное разрешение конфликта. Такой метод восходит к традициям русской классики, в нем отражается творческая индивидуальность писателя, которого интересует ландшафт эпохи во всем богатстве и разнообразии его сложнейших проявлений. Для Проскурина существенно не только проявление антиноменклатурного критического духа, открытие новых граней жизни и мастерское изображение бытовых подробностей, но и широкий охват явлений действительности, восприятие народной массы как единого социального организма, с присущим ему общими идеалами и общей судьбой. Это важно подчеркнуть сегодня, в период всеобщего социально-политического кризиса.
   Однако следует сказать и о диалектической сложности взглядов художника, обусловленной жестким давлением жизни в переходную эпоху, а равно шаткостью воззрений на жизнь литературной среды. В этом сыграло свою роль и несоответствие между утверждением высоких духовных и моральных качеств с одной стороны и растущим равнодушием широких масс - с другой. Подобная форма социального бытия проистекает из самой действительности, когда разграбление национальных богатств, всеобщее обнищание, попрание элементарных свобод и т.д. вызывает не протест, а пассивность и унылое равнодушие народа. Есть от чего прийти в отчаяние.
   Обратим внимание на весьма примечательную, но сколь редкую столь же и важную для настоящей литературы особенность, а именно: он не только неповторим как художник слова, но обладает аналитическим складом ума, идущей от крестьянской мудрости и сметливости. Как философ, Проскурин по-своему читает книгу бытия. Да, все было, есть и будет, повторяясь на новом витке развития и обретая новые формы и смыслы. И все вернется на круги своя в вечном круговороте жизни. Его мысли глубоки и увлекательны. Вот хотя бы эти: "Пока мы живем, мы уверены, что мы - г л а в н о е в жизни, что на нас все начинается и заканчивается... Очевидно, это и есть непременное условие жизни, стимул ее развития, и в этом приятном неведении прошли по лицу земли неисчислимые поколения - пришли, были и исчезли. Величественные деяния многих народов, эпох, сонмы безымянных рабов, подневольных, безликих поколений и блестящих полководцев, могучих, не знающих пощады и милости тиранов время втиснуло в одну, порой невыразительную строчку в истории, да и ее продолжали и продолжают сжимать нарастающие и затем отмирающие новые эпохи и поколения: настанет момент, и наша эпоха, наши безымянные жизни, блистающая морозными звездами ночь, веселый, жаркий костер превратятся в с т р о ч к у и с т о р и и". Мудро, глубоко чувствуется пульс живой ищущей мысли, без которой тщетно говорить о настоящем художественном даре.
   Человек издревле стремился слиться с природой, воспевал неисчерпаемое многообразие прекрасного, заложенного в ней. Картины природы поэтичны, если они захватывают наше воображение. Таковы пейзажи Пушкина и Гоголя, Л. Толстого и Тютчева, Бунина, Шолохова... Они насыщены внутренним динамизмом и глубоким психологизмом. У каждого художника свой пейзаж. Ф.И. Тютчеву присущи эмоциональная напряженность, философичность и меланхолия, И.А. Бунину - стремление через природу познать сущее, и, проникнув в ее тайны, постичь смысл человеческой жизни и т.д.
   Особенность проскуринских пейзажей состоит в том, что в них остро ощущается присутствие личности писателя, его осознание слитности с природой, как ее неотъемлемой частицы. Вот одно из его признаний: "Что-то величественное, первобытное присутствовало в медленно текущей ночи, и никто не знал, какие же тайны она в себе заключила: я бы сейчас один под темным, взлохмаченным куполом неба, и только шорох и постукиванье непрерывно ползущего по реке леса напоминали о деятельности человека. Вскоре и это отступило и тогда я что-то такое понял и в себе, и в жизни, отчего мне стало хорошо и покойно, пришло чувство полнейшего растворения в неповторимой гармонии камчатской ночи, меняя словно кто взял, поднял и понес, и чем выше и дальше я оказывался, тем меньше меня оставалось, я все больше и полнее сливался с ночью, ветром, дождем, и это продолжалось до тех пор, пока меня не пронизал ни с чем не сравнимый трепет окончательного исчезновения, сердце рванулось, подскочило, и я, с трудом проталкивая в занемевшую грудь воздух, опять прижался к шероховатому стволу лиственницы, услышал дождь, и шум ветра, и гул реки..."
   Внутренняя экспрессия и выразительность в сочетании с богатством поэтических ассоциаций, сравнений и уподоблений - вот слагаемые проскуринских образов природы, выдержанных в мягких, пастельных тонах. Они - подобно голубому мартовскому снегу, вспыхивающему в солнечных лучах разнообразными огоньками и причудливыми красками, - навевают воспоминания, будят мысль, тревожат душу. Художник пользуется сочными, но не яркими красками, скупыми, но выразительными характеристиками. Его ландшафту присущ эпический, углубленно философский характер: он как бы подчеркивает, что гармония между человеком и природой стирает противоречия между ними, равно как между скоротечностью индивидуальной жизни и вечностью мироздания. Образы природы Петра Проскурина завораживают своим неисчерпаемым многообразием тонов и полутонов, беспрерывным движением и изменением, а мыслящий человек в ней всего лишь песчинка, гонимая ветром времени и терзаемая сомнениями.
   Философия природы - это и есть философия жизни, осознанная как частица сущего... Смысл и назначение человеческой жизни, жизни вообще, ее неукротимость и место в вечном круговороте природы. Что движет, какая сила управляет ею? Инстинкт? Целесообразность? А зачем и к чему?.. Эти вопросы не дают покоя после того, как Проскурин - художник и мыслитель, а не просто наблюдатель, - увидел обреченных на гибель рыб. Вот и сегодня он следит за этими большими и медлительными рыбами, держащимися над самым дном. По каким-то непонятным причинам выбились они из осеннего, теперь почти зимнего хода кеты. Они пришли в свои вечные места на нерест, но пришли очень поздно. Потом, они, влекомые каким-то властным зовом, несколько раз приходили на безымянную протоку, и через прозрачный лед он опять видел больших медлительных рыб, все так же ходящих над самым дном и не мог объяснить, почему они опоздали, не пришли вместе с основной массой. В природе ничего не бывает зря, очевидно, так было нужно, здесь присутствовала выработанная миллионами лет целесообразность. А теперь произошел сбой или что-нибудь другое?
   "То чувство, что постепенно охватывало меня, - пишет Проскурин, передать невозможно, да я и сам не знаю до сих пор, что это было, пожалуй, можно сказать одно: какой-то глубинный, неизвестный ход жизни затягивал и затягивал меня в свой процесс. Происходило нечто такое, о чем я до сих пор и не подозревал и что глубоко и как-то болезненно-ярко отражалось во мне, не в душе, не в сердце, а как бы во всем моем существе, и я опять начинал чувствовать себя всего лишь ничтожно малой и все более растворяющейся частью в каком-то мощном непрерывном потоке жизни, и мне было хорошо и покойно. С первого взгляда казалось, что в протоке вода совершенно недвижима, стоило же присмотреться к рыбинам, выбивающим в песке и мелкой гальке небольшие ямки, сразу становилось видно, что поднимаемые ими буроватые облачка мути донное течение почти неуловимо медленно относит в сторону, вниз. Рыбы, с загнувшимися челюстями, горбатые, с обтрепанными хвостами, рыли ямки с упорством и терпением. Они шевелили песок и гальку носами, бились плавниками, извивались из последних сил, колотили о дно хвостом, ложились на бок и бились о дно всем телом, и опять начинали раздвигать песок и гальку все в одном и том же месте носом. И тогда в готовое углубление на дне откладывалась розоватым бисером икра, тут же вспыхивало и облачко молока и рыбы начинали теперь уже нагребать на оплодотворенную икру песок и гальку и трудились до тех пор, пока на дне протоки не возникали небольшие бугорки, тогда, обессиленные, еле-еле шевеля изодранными плавниками и хвостом, они становились на караул, каждая у своего бугорка, они неумолимо засыпали, уходили из жизни, но до самого последнего конца продолжали держаться у гнезда своего будущего потомства, они угрожающе поворачивались на всякую тень, на малейшее чужое движение рядом, выставляя вперед горбатые челюсти... И даже слабое течение валило их иногда набок, отволакивало в сторону, но они упорно и до последнего момента возвращались к гнезду.
   Я не мог оторвать глаз от одной такой рыбины. Большая, с обломанным, словно кем-то безобразно обкусанным хвостом, она вот уже третий раз заваливалась набок, и ее неотвратимо волокло по дну, словно она начинала дремать, и всякий раз она каким-то последним усилием просыпалась от своей дремы и в смертельной дрожи, судорожными толчками, как бы ползком возвращалась назад... И когда поразившую меня рыбину окончательно завалило набок и уже бесповоротно повлекло вниз, я еле-еле удержался, чтобы не закричать от какого-то непереносимого, звериного могущества и ужаса жизни..."
   Кажется, будто присутствуешь при совершении таинства природы, отчего испытываешь неизъяснимое волнение и какую-то извечную древнейшую тоску.
   Это настоящая литература.
   V
   В творческой биографии Проскурина второй половины 80-х и 90-е годов характеризуются возросшим художественным мастерством, новаторским духом и философичностью. В этот период он заявил о себе и как мастер политической сатиры, один из первых приступил к переосмыслению ХХ века в таких сложных сферах, как народ и власть, судьба нации и русский характер, взятый им в широкой исторической перспективе. Истинность цивилизации не сводится только к росту материальных благ, но проявляется во все более полной реализации духовных потенций, заложенных в человеческой натуре. Но все это мечты, иллюзии в современном мире, где извращается сущее.
   Трагическое состояние мира, надвигающаяся угроза существования России отзывается в художнике невыразимо глубокой печалью.
   Ибо он никогда не приспосабливался к политической конъюнктуре, ничего в самом себе, в других не приукрашивал и по существу не поступался своими убеждениями даже в самые тяжелые времена. Проще говоря, не подходил ни под какие шаблоны и мерки, нарушая тем самым кодекс конвенционального лицемерия смутного времени. Он неутомимо стремился к истине, писал горькую правду о нашем мятежном столетии. Именно в эти годы создал вещи, равных которым нет в современной словесности - романы "Седьмая стража" и "Число зверя", а также повесть "Тройка, семерка, туз". Время воздает каждому по делам его, но существует известная предопределенность, зафиксированная в генах, унаследованных человеком из глубокой древности - никто не в силах что-либо из них вычеркнуть или изменить.
   Бесстрашие его художественных открытий не только смущает, но приводит в бешенство трусливую и продажную интеллигенцию. И есть отчего. Он знавший и любивший свой народ превыше всего, видел две противостоящие друг другу силы в России - созидательную и разрушительную. Он преклонялся перед народной стихией, которая после войны потихоньку поднималась и расправляла свои могучие крылья.
   Упрямая, получившая невиданную закалку нуждой и немыслимыми трудностями послевоенная молодежь, - все эти лопоухие русские Ваньки, Митьки, Маньки и Пашки - пахала и сеяла, копала руду и плавила металл, добывала нефть, осваивала космос, строила города и вместе с тем образовывала семьи, рожала и тетешкала детей, готовя к жизни новые поколения, пишет Проскурин в новом романе "Седьмая стража" (1995 г.).
   А в это время разрушительные силы, как кроты, рыли подземные норы, разрушая корневую систему народного самосознания. И в самой серединной России становилось все запущеннее и тише, разъезжались люди, пустели деревни, становились непроходимыми последние дороги, взрывались на щебенку и разбирались на кирпич редкие после антиправославной бури в двадцатых тридцатых годах храмы. Давно уже забылся провозглашенный Сталиным тост во здравие русского народа, и вообще, само слово "русский", стихийно разросшееся в военное лихолетье и вызвавшее тем самым недовольство и опасения просвещенной Европы, все упорнее задвигалось за кулисы как нечто весьма неприличное и объявлялось в коридорах власти политически ошибочным и вредным.
   Дошло до того, что само слово "русский" не вмещалось в сознание почти всех без исключения кремлевских хозяев, начиная с Ленина, который, мило картавя, с пафосом произносил новосочетание "русский великодержавный шовинизм" и кончая самыми последними генсеками - это шокирующее и опасное слово "русский" никак не выговаривалось и они его окончательно возненавидели и заклеймили...
   В "Седьмой страже" тесно переплелись, смешались мощные потоки реалистического и фантастического, образуя фантасмагорию. Именно здесь автор пытается выявить глубинные причины неприязни стоящих над русским народом правителей всех мастей к слову "русский" и особую, почти зоологическую ненависть к нему разноплеменной литературной братии, выбравшей для обеспечения своей затратной и прожорливой жизнедеятельности именно русский язык, но и на дух не принимающей слово "русский". Подобные радетели русского народа особенно опасны. Издавна проникшие в самый его состав, размноживавшиеся там и жирно живущие за счет его каторжного труда, они тотчас в вопросе ненависти к русскому человеку объединились с ненавидящими его внешними силами, также жадно и самозабвенно сосущими богатства русской земли и всеми способами истощающими русскую силу, - и это зловещее двуединство оформлялось в липкую паутину десятков, сотен и тысяч всяческих лож, партий, фондов, клубов, миссий, течений, учений, университетов, центров, сект, профсоюзов, и стало видно, что цивилизация космического льда на время лишь притихла и затаилась и, не успев дождаться, пока остынут в петлях трупы ее верховных рыцарей, силы тьмы, слегка перегруппировавшись, слегка переделавшись на немцев в американцев, вновь устремились в наступление.
   Тут снова встают вопросы взаимоотношения народа и власти, истории и личности, народа и интеллигенции, которые в позднем творчестве Проскурина стали главными. Если бы была возможность, проследить историю человечества с незапамятных времен, вывод, пожалуй, может быть таков: народ (род, община, этнос) всегда оказывался в конце концов лишь послушным орудием в руках отдельных личностей, часто выдающихся, а нередко и просто наглых проходимцев. Бунты, восстания, революции, при ближайшем рассмотрении, опять дело отдельных личностей или групповых интересов, чьих-то непомерных честолюбий. Вокруг бродильного начала в миг начинается бурный процесс, агрессия - эта одна из самых пьянящих форм жизни. Не умеющий защитить себя и ответить ударом на удар всегда проигрывает, а посему вынужден жить по чужой воле. Разумеется, под все это, так сказать, подведена философская, религиозная, идеологическая база, в сути коей, по причине противоречий, грубой фальсификации и полярных интересов разобраться невозможно. Да и нет надобности - все они направлены на обман, оболванивание и закабаление народа, в чем сильно преуспела так называемая демократия, захватывающая ныне бразды правления в России.
   Во всем этом горечи так много, что она могла превратиться в мрачный пессимизм, но не для Проскурина, обладающего необыкновенной мощью духа.
   В романе "Седьмая стража" он предстает как художник, философ, историк, стремящийся понять закономерность или, напротив, случайность появления и исчезновения верований, государственных и этнических образований, политических систем - и роль широких масс в этом процессе. В произведении чувствуется дыхание мистики и предопределенности. Он встревожен, ироничен и печаль.
   Приведем весьма любопытный спор о судьбе России между теперешним историком и вызванным им же духом императора Петра Первого. Спор давний, но не утративший своей остроты и в наше время.
   "Уж не тебе ли, вор, заказано решать участь России? - спросил Петр с мертвым оскалом, должным изображать усмешку. - Кому это дано знать? Не молчи, говори! Кому? Если у тебя сила провидеть тьму времен, говори смело!"
   "- Ты, государь, Россию к европейским меркам тянул, - медленно заговорил Одинцов, стараясь обдумывать каждое слово. - А Россию-то за равную так до сих пор в Европе и не признали, - невыгодно такое расфуфыренной за чужой счет Европе, погрязшей навеки в торгашеском расчете! Нет, государь, невыгодно! Да и не в том грех, сила свое возьмет. Самое главное, Россия по твоей милости, государь, потеряла лицо свое истинное, все корни свои в истории обрубила, вот теперь ни то ни се, ни два ни полтора... А все потому, что в свой час ты не решился исполнить святую заповедь русского племени - не пришел на поклон к душе России, не испил глотка из родникового начала самой Волги. До тебя-то каждый, кто державу под свою руку получал, тайно исполнял сие по вечному завету... да, ты, государь, про это, поди, и не знаешь, хоть и удостоен был в свой час высшего промысла, да забыл, из души выветрилось! Вот от России скоро и совсем ничего не останется, один язык русский, да и тот в качестве северной латыни, эскимосам рецепты в аптеку выписывать... А мне все это дело приходится узаконивать в истории и доказывать, что по-другому и быть не могло. Я тебе честно скажу, не знаю, чего больше во мне - восхищения твоим гением или ненависти к тебе...
   Он замолчал, хотя ему еще много чего оставалось сказать, - замолчал он, заметив перемену в глазах императора, какую-то усмешку, сразу поразившую и озадачившую.
   - Что умолк? - спросил Петр почти миролюбиво. - Уж куда как заврался дальше некуда! Какой глоток, какая такая заповедь? Вот какова корысть! А? глянул он на дремавшего князя-кесаря. - Ох, куда хватил, а? А про то и не подумал, что гибель России - всему миру гибель, потому что Россия серединный столп, на своих плечах и Европу, и Азию держит. Так испокон веков было, и не тебе Божье уложение менять. Хотел бы я видеть, рухни сия опора, какая бы кровища хлынула в мир - потоп бы кровавый поднялся выше горы Арарат! - Указывая на своего супротивника, император Петр громко и радостно захохотал. - Ты всю жизнь, дьяк шелудивый, блудил с завязанными глазами, мнил себя зело ученым мужем и принимал свой блуд за историю. Зря меня из такой дали призвал - уж я-то тебя не пожалею. Это тебя, вор, не было и никогда не будет, а Россия - она до скончания земли! И я вместе с нею, - был и буду, слышишь ты, червь чернильный? Тебе голову отсечь надо! Голос Петра неожиданно притих, только глаза как бы ожили окончательно, и он на мгновение застыл, озаренный какой-то силой, и тотчас на лице у него появилась величавость и даже торжественность, хотя где-то в усах вновь затеплилась хитроватая усмешка. И тут от императора в душу Одинцова потекла леденящая вечность, и профессор заметался, затосковал, он почувствовал, что дыхание у него вот-вот пресечется.