Была ночь. Такая же ночь как та, которой шли мы – с другой стороны Кошки, но в том же направлении – только немного светлее. «Саксонец» опережает нас на сто лет, один месяц, пятнадцать дней и несколько часов. Когда с него заметили остров, мы, должно быть, заканчивали свой обед; через несколько часов он поравнялся с нами: в этот момент мы как раз искали бревно, и не могли видеть яхту, ибо море все еще было скрыто от глаз гигантским, опоясывающим весь горизонт бруствером Кошки. А потом с моря потянуло туман, в котором ничего было не разглядеть, да и поздно: корабль ушел дальше на север, к устью Кривой. В одиннадцать вечера, когда мы кипятили чай на мокрой лайде, он уже стал на якорь в полутора милях от берега. Машина застопорена. Сон постепенно одолевает всех, только вахтенный матрос, поёживаясь в бушлате, раскуривает трубку на палубе…
   Если бы можно было сверить и свести ко времени одного дня некие часы с парой циферблатов, в одном из которых было бы замкнуто в круг время Тревора-Бетти, а в другом – наше время, то встретиться с ним мы могли бы на следующий день, часов около семи вечера.
   Но не встретились. Среди множества этому причин есть и та, что мы совсем не готовились к встрече, и в то время, как англичане степенно двигались по берегу в нашу сторону, мы, вместо того, чтобы радушно приветствовать их, безуспешно пытались нагнать пару в щелястой бане брошенной базы геологоразведчиков. Ногам на полу было холодно, попе тепло, голове жарко, но что поделаешь? Я со сладострастием скрёб истосковавшееся по теплу, измятое рюкзаком, покрытое солёной коркой тело и совсем позабыл время, когда встреча была единственно возможна. Когда же мы, смыв с себя грязь, счастливые, дымящиеся, высунулись вновь наружу, всё уже не произошло: с моря по-прежнему тянул туман, и нам по-прежнему очевиден был лишь дощатый жилой вагончик, совершенно истерзанная людьми и непогодами пристройка к нему да бочки. Двухсотлитровые бочки из-под горючего, разбросанные вокруг этих злосчастных построек, ржавые, мёртвые семена отжившего побега нашей цивилизации… Алик походил от бочки к бочке, шевеля их. В одной осталось литров двадцать горючего. Вместе с братом они слили желтое, похожее на мочу топливо в мятое ведро и объявили, что сейчас заведут установленный в предбаннике дизельный движок и у нас будет свет. Возможность включить электричество замечательна сама по себе, даже когда в этом нет никакой необходимости. Но Боже мой, какую встречу мы упустили!
   На циферблате Тревора-Бетти: 16 июня 1894 года. Утром с «Саксонца» спустили шлюпку для высадки на остров. В ней: Тревор-Бетти со своим псом, Мервин Повис и Томас Гиланд, препаратор птиц. С ними: шкипер и четыре матроса.
   Лодку возле устья Кривой вытащили на прибрежный лёд. Не спеша, экскурсия двинулась на юг, к «Промойному озеру», с любопытством созерцая всё необычное. «…Я показал Гиланду груду камней, сложенных, по-видимому, человеческой рукой. Повис нашел два медвежьих черепа и курьезной формы кусок оленьего рога, который, как я впоследствии узнал, был меркой для пороха…» Англичане неотвратимо приближались к месту нашей несостоявшейся встречи. Миновав усеянное бочками (невидимыми для них) пространство, экскурсанты, по всей логике, должны были выйти на плечо Кошки и здесь вскоре наткнуться на озеро, мимо которого мы в полубреду шли ночью (30 июля 1994 на нашем циферблате). Так и есть! Записано, что в пяти милях к югу от Кривой и в полутора милях от морского берега они «подошли к порядочной величины озеру, которое по краям было покрыто прошлогодней увядшей растительностью». «Это было наше первое открытие, – продолжает Тревор-Бетти, – и мы назвали его „Озером Саксонца“».
   К восьми часам вечера они увидели огромное пространство Промойной губы, частью покрытое льдом, частью – черным илом. Можно представить себе, насколько удручающе подействовала на путешественников картина этой безжизненной земли, будто не очнувшейся еще после очередной ледниковой эпохи, но тут в море были замечены надвигающиеся ледяные поля – и все заспешили назад, чтобы увести яхту подальше от опасности.
   Было, следовательно, часов около девяти, сэр, и никак не более половины десятого, когда вы с вашей свитой скорым шагом прошли через наш лагерь и стремительно исчезли вдали. Вы были озабочены, я насторожен. Я тоже глядел на море, сидя рядом со своим спутником, Петром Глазовым и чутко прислушиваясь: не закончится ли взрывом и несчастьем затеянное нашими братьями-проводниками поджигание снаряда типа «Marker location marine», найденного ими днем на берегу?
   Я употребил всё свое влияние, сэр, чтобы запретить им делать это. Но вам, должно быть, хорошо знакома та особого рода глухота, которая в каком-то вопросе может совершенно разделить людей двух разных культур, во всех иных вопросах действующих вполне согласованно? Снаряд с трассирующей начинкой был для островитян развлечением, причем развлечением редкостным, изысканным – а я хотел лишить их этого развлечения. Они сочли себя вправе получить-таки причитающуюся им дозу острых ощущений и бросили снаряд в костёр. Понятно ли теперь, какого звука я ждал, сэр, и почему не расслышал ваших шагов где-то в половине десятого? Снаряд не взорвался. Но так или иначе, озабоченные каждый своими заботами, мы вновь не встретились с вами, сэр, и теперь уже наши пути никогда не пересекутся…
   «…Я никогда не прощу себе роковой ошибки…» Бедный Тревор-Бетти! Он убивался из-за упущенной возможности высадки 16 июня, когда столько времени было истрачено на прогулку… В последующие пять дней «Саксонец» то курсировал вдоль западного берега Колгуева, то пытался найти удобное, по описанию, для высадки устье реки Васькиной, то уворачивался от полей тяжелого карского льда… Всем это стало надоедать. Команда, состоявшая из китобоев, промышлявших прежде у берегов Гренландии, питала, по словам Тревора-Бетти, непреодолимое предубеждение против этого унылого места. Мервин Повис, арендатор судна, за пять дней не обнаружив в Колгуеве какого бы то ни было разнообразия, ясно дал понять, что не намерен оставаться здесь неопределенно долго, а хотел бы, пополнив запасы в Вардё, отправиться дальше, к Новой Земле, чтобы поохотиться на крупного зверя, которого нет на Колгуеве…
   Когда 21 июня «Саксонец» во второй раз подошел к северо-западной оконечности острова, угля на нём оставалось на один обратный переход до Вардё. Высадка сделалась в некотором смысле неизбежной. Отправиться на остров с Тревором-Бетти выразил готовность только препаратор птиц Томас Гиланд.
   «…Моряки, один за одним, подходили, и пожимали нам руки, как людям, приговорённым к смерти…»
   Браво, сэр! Я живо представляю себе, как ныряя в волнах, угрюмо и холодно вздымаемых встречным течением реки Гусиной, ваш вельбот приближается к берегу. Вот уже вытаскивают его на длинную песчаную отмель гребцы, чей удел – покинуть вас. Молчаливо помогают перетаскать на сухое место ваше снаряжение… Прощаются с вами… Оттолкнулись от берега… То исчезая, то вновь появляясь в волнах, уходит обратно к кораблю лодка…
   Вы оглядываетесь вокруг, исполненный смутного восторга. Ваше путешествие, наконец, началось… Упоминать ли, что первое, что обнаружили вы на острове, было гнездо сокола-сапсана?
   План, составленный Тревором-Бетти совместно с Повисом (ровно как и наше первоначальное намерение двигаться к западному берегу по Кошке), выдает какую-то крайнюю степень наивности в том, каким виделось им, равно как и нам, путешествие по Колгуеву. Высадившись на берег, Тревор-Бетти и Гиланд «должны были устроить лагерную стоянку и затем, оставив все, что не могли нести, отправиться к устью реки Васькиной и постараться найти самоедов. Если бы нам не удалось встретить их, мы должны были направиться к Становому Шарку, где русская канонерка останавливалась в прошлом году… О всякой перемене плана я должен был сообщать в записке и зарыть последнюю в шести футах к северу от креста, который я мог воздвигнуть на доступном для меня месте…» На всё это полагался месяц, после чего «Саксонец» должен был забрать исследователей с острова. Самому Тревору-Бетти задача провести месяц на Колгуеве почему-то представлялась «пустяковой».
   Между тем несомненно, что если хотя бы одна из директив этого плана в точности исполнилась, если бы, как было предписано, путешественники, зарыв снаряжение, достигли устья Васькиной, то книга «Во льдах и снегах», скорее всего, не была бы написана. План был целиком умозрителен и основывался только на том, что какие-то названия были знакомы им по описаниям лучше других. Найти устье Васькиной, к примеру, Мервин Повис, скорее всего, не смог бы, ибо с моря оно закрыто Кошкой. Течение Васькиной, собственно, и образует тот самый «промой» в Кошке, который делает невозможным беспрепятственное движение по ней пешком. Чтобы найти устье реки, нужно знать про «промой», стать против него на якорь, войти в него на шлюпке и затем около двух километров по узкому руслу, прорезанному в глинистых мелях, добираться до острова. Повис вряд ли додумался бы до этого, поскольку, как и Тревор-Бетти, был убежден, что Промойная губа – это озеро, с морем никак не связаное. Так что, случись исполниться первому пункту плана, друзья, скорее всего, ждали бы друг друга на разных берегах. А между тем переход до Васькиной через весь остров с севера на юг измотал бы Тревора-Бетти и Гиланда совершенно. Если мерить расстояние по карте, здесь напрямик выходит восемьдесят шесть километров. Для того же, кто не знает местности, расстояние смело можно удваивать, ибо ровный как стол морской берег Колгуева создает весьма обманчивое представление об его внутреннем устройстве, которое представляет из себя настоящий лабиринт, прорезанный водными потоками и весьма запутанный, к тому же, тремя или четырьмя массивами высоких холмов. Потом оказалось, что Тревор-Бетти и Гиланд за неделю пути, одолев лишь половину нужного расстояния, уже неспособны были продвигаться вперед. По сути, все пункты этого плана были невыполнимы и держались на единственном допущении – что путешественникам все-таки встретятся люди… В том, что эта закравшаяся в план случайность сбылась, англичанам необыкновенно повезло.
   Едва высадившись на берег и решив запалить костер, они обнаруживают на бревнах, выброшенных морем на берег, свежие следы топора. Некоторое время спустя слышат выстрелы… Пойдя на звук выстрелов, обнаруживают сначала русский надмогильный крест, потом – следы нарт. Люди есть на острове, но пока не появляются…
   На следующий день за завтраком англичане, наконец, видят их: «Несколько человек, которые шли к реке… вдруг остановились и один человек сел на камень, как будто чего-то ждал. Это меня обеспокоило. Туземцы, очевидно, заметили нашу палатку и остановились, полные подозрения и нерешительности… Я пошел в палатку за бутылкой водки и сказал Гиланду, что лучше всего подходить к ним медленно и не брать с собою ружей… Не прошли мы и двадцати метров, как положение фигур стало изменяться. Я поднял подзорную трубу и посмотрел внимательнее. И что, вы думаете, я увидел? Пять больших гусей. То был мираж…»
   Остров не остался безучастен к пришельцам. Он сразу попытался заговорить с ними – на своем языке. Он давал понять, что многое из того, к чему они привыкли, здесь не имеет уже цены, в том числе и логика строгих умозаключений. Ведь если глаза способны так обманывать, то…[21]
   Тревор-Бетти и Гиланд делают первую поправку к плану, решив следовать не на Васькину, а сразу на Шарок. Побудительные мотивы ясны: Шарок был местом, на котором хотя бы несколько раз за лето доподлинно должны были появиться люди. К тому же, Тревору-Бетти представлялось естественным воспользоваться для перехода острова из края в край «возвышенностью, составляющей водораздел между восточным и западным речным бассейном Колгуева».
   Слава героям! Этих слов достаточно, чтобы понять, что о предстоящем пути они не имели ни малейшего представления. Да и откуда? Так или иначе, они зарывают часть вещей (в том числе палатку и топор), зарывают в шести футах от могильного креста в консервной банке записку с объяснениями Повису и пускаются в путь.
   «…Не мешает, я думаю, привести здесь список вещей, взятых нами с собою, – пишете вы, сэр, и это сущая правда, с этим списком воистину любопытно познакомиться. – Вот он: 80 сухарей в двух жестянках, какао двух сортов, либиховский экстракт[22], мясные консервы, сушеные овощи, сушеные яблоки, изюм, сало, котёл с крышкой, 2 десертные ложки и вилки, метилированный спирт, кипятильник, пилюли из подофиллина и хинина, корпия, пластырь, инбирная эссенция, конфекты от кашля, пыжи, перья, спички… Я взял с собою также подзорную трубу, фляжку, карманный микроскоп, ножи, часы, револьвер, деньги, записные книжки, губку, мыло, зубной порошок и щетку. Наконец, мы взяли, конечно, с собой свои ружья и все свои патроны (по 125 патронов на каждого)… В общем, каждый из нас нёс до полутора пудов…»
   Со своей стороны добавлю, что каждый из нас нёс примерно столько же, но ведь у вас, сэр, не было ни лодки, ни палатки, ни даже спальных мешков. У вас не было даже рюкзаков, насколько я осмеливаюсь умозаключить? «…Иной раз я не на шутку мечтал о том, – пишете вы, – что хорошо бы нам было иметь с собой такие корзины, в которых носят рыбу наши шотландские рыба'чки, мы сложили бы в них свои припасы и тогда без всякого затруднения переносили бы их. Но их не было, поэтому ремни и веревки, на которых были привешены наши ноши, резали нам шею и плечи…»
   Сейчас трудно даже представить себе путешественников, пустившихся в путь без рюкзаков и экипированных наподобие Тру-ля-ля и Тру-лю-лю, которые, правда в иных целях, вынуждены были привязывать к себе подушки и сковородки. Вот описание Гиланда: «…Резиновые сапоги, парусинные штаны, у пояса на куске веревки болтается котелок. На человеке два сюртука: долгополый охотничий сюртук и поверх него парусинный жакет со множеством карманов различной величины, набитых до последней степени. На нем навешана всякая всячина, в том числе и узелок с платьем, пара громадных охотничьих сапогов и т. д.; всё увенчивается плоской бархатной шапочкой с ленточкой… Моя одежда нисколько не отличалась от наряда моего товарища…»
   Можно ли представить себе на Колгуеве фигуру более нелепую, чем та, которую вы только что описали, сэр?
   Решительно невозможно!
   Нелепость, именно нелепость – не внешнего вида, так замысла – вот что так роднит нас с вами! Вот что заставляет меня посвящать вам свой поход, который – при всей неопределенности цели и выгоды – ну, не нелеп ли в наш целеустремленный и расчетливый век?
   Гиланд с самого начала был испуган Колгуевом и потом это гнетущее чувство только нарастало, покуда вконец не пригнело его к земле и он не распростёрся на спине, с безучастным видом ожидая смерти…
   В первую же ночь он совершенно замерз. Путешественники в своих сюртуках и жакетах спали прямо на земле и утром Тревор-Бетти обнаружил Гиланда, покрытого инеем, с заледеневшей бородой, с руками, вдетыми, за неимением рукавиц, в запасные носки… На вторую ночь ледяной туман загнал их на верх песчаного плато, где они устраивают для ночлега «гнездо», вырыв себе по яме в песке и насыпав вокруг бруствер для защиты от ветра. «…Выгоднее лежать не спиною, а лицом к ветру, потому что больше всего страдает от холода затылок…»
   Сильно сказано, сэр.
   Вы не умели развести костер и, следовательно, не могли согреться. Это понятно: в тундре нет дров, и разве что ненец сможет поддерживать огонь кривыми и сырыми веточками карликовой ивы, растущей по ложбинам. На третий день постоянное чувство холода заставило вас внести еще одну поправку в план и повернуть на восток, к морю. «…Пловучий лес, пловучий лес за какую угодно цену, вот что нам нужно было прежде всего…» Лучше не скажешь, сэр, и, конечно, всякое решение, принятое под влиянием сильного чувства – а постоянное чувство холода есть, без сомнения, одно из самых сильных человеческих чувств – является абсолютно правильным. Особенно когда единственным источником тепла служит спиртовка, а единственным регулярно употребляемым горячим блюдом – какао, сваренное на её огне.
   Я проследил за вашим дневным рационом, сэр. В 4 часа утра – сухарь и винная ягода; в 7 часов – завтрак консервами; в 15.30 обед: «съели по сухарю, вымоченному в либиховском экстракте, и по куску сала, запив это снеговой водой». Десять вечера: «съев по куску сала и по сухарю, мы стали варить себе какао».
   Клянусь, мы бы сдохли, если бы шли на таком рационе, сэр.
   На четвертый день пути у Гиланда началась лихорадка. Ночью во сне он клацает зубами. «…Я набросил на него свой тонкий сюртук, – единственную вещь, которую я мог пожертвовать, – обложил его кругом мхом, а сам пошел прогуляться по холму…»
   Колгуев разрастается, сэр, стоит только ступить на него: к этому ни вы, ни я готовы не были. И если бы не наши проводники, тянувшие нас за собой, как упряжка оленей, нам, даже и с хорошей картой, ни за что бы не преодолеть эти растягивающиеся, как резина, расстояния…
   На пятый день путешественники, позавтракав, неожиданно увидели горы, встававшие прямо у них на пути: «…Горы эти, казалось, достигали высоты до 1000 футов. Но мы давно уже научились в этой стране не доверять свидетельству наших чувств…» Один за другим все пункты плана лопаются, уступая изменчивой логике сна или миража: удобный путь по «плоскогорьям» оказывается совершенно невозможным, так как плато «изрыты непроходимыми оврагами», забитыми снегом, под которым, к тому же, таится талая вода. В конце июня наступает весна, реки вспучиваются, делаясь непреодолимыми, пес проваливается в кашу из раскляклого снега и насилу выбирается назад… Вокруг стоит неумолчный птичий гомон, полно дичи, но что толку – не изжаришь же гуся на спиртовке? Вечером пятого дня Тревору-Бетти впервые удается разжечь костер, при помощи спирта запалив кучу мха, и прямо в перьях запечь в ней куропатку. Но уже наутро последняя капля спирта израсходована на приготовление завтрака…
   Спасение приходит неожиданно, как гибель: тем же утром в подзорную трубу путешественники замечают «настоящий самоедский чум». Идут к нему целый день, потеряв чум из виду и начиная подозревать, что остров снова сыграл с ними злую шутку, поманив очередным миражом – но к ночи вдруг оказываются посреди большого стада оленей и понимают, что люди близко. Но определить, в какой стороне – уже совершенно невозможно после многочасовой ходьбы по холмам и оврагам. Обессиленные, они опустились на землю.
   И в этот момент что-то вроде преображения случилось с Тревором-Бетти: во всяком случае, он перестал быть цивилизованным европейцем XIX столетия и словно в глубокую воду соскользнул в ясновидение, свойственное, должно быть, его давним предкам-кельтам: «Я… закрыл глаза и стал думать. Через момент я как бы увидел чум и так ясно, что знал теперь, как к нему идти… Направление было почти противоположным тому, где, как мы раньше предполагали, находится чум».
   Действительно: в густом тумане в три часа ночи они безошибочно вышли прямо к стойбищу.
   Появившихся из чума ненцев Тревор-Бетти поприветствовал заученной на русском языке фразой, прозвучавшей с сильным акцентом: «Как поживаете?»
   – Как поживаете? – раздалось ответное приветствие «на еще более скверном русском языке, чем мой».
 
   Здесь, сэр, мне необходимо остановиться, прервать цитирование вашей книги и отослать всех заинтересовавшихся непосредственно к ней. Должен добавить, сэр, что труды ваши не пропали втуне. И дело даже не в том, что книга ваша попала в гигантскую Библиотеку Храма, но в том, что она не затерялась в этом тяжком, как толщи осадочных пород, собрании страниц. Раз в несколько лет обязательно откуда-нибудь на книгу приходит запрос и она извлекается из сумрака архивного хранения на белый свет и вновь оживает, прочитываемая человеком. Обойти её нельзя, занимаясь Колгуевым. Читал книгу и я, чтобы в своих наблюдениях настоящего иметь возможность разглядеть проросшие семена прошлого – того прошлого, свидетелем которого были вы – и тем самым продолжить непрерывность острова во времени. И вполне может статься, что и вы, и я, в разное время и на разных языках пишем, тем не менее, одну книгу – книгу Колгуева. Если это так, то нам, возможно, следует отказаться от авторства, или привлечь в соавторы всех, кто когда-либо писал об острове. И тогда в книгу потребуется включить не только описания Савельева и Максимова, не только книги и картины Ады Рыбачук и Владимира Мельниченко, но и лапидарные заметки проплывавшего в 1824 году мимо острова адмирала Литке, и отчеты подштурмана Бережных 1826 года, и вообще всякие, даже самые краткие упоминания об острове в судовых журналах капитанов XVI века, в метеосводках и приказах времен Второй мировой войны, – короче всё, что так или иначе подшивается к делу острова в грандиозных архивах человечества. Мы станем свидетелями того, как наше произведение разрастается до невероятных размеров, мы увидим чудовищную, порождающую самою себя книгу, ветвящуюся, как лабиринт, угодив в который здесь, на острове, запросто можно оказаться в ином времени и в ином месте, где будет вполне уместен разговор о Дон Кихоте Ламанчском или о рейдах фашистского крейсера «Адмирал Шеер» в Баренцевом море, о русском расколе и о британской falconry, и вообще о чем угодно – вот что удивительнее всего, сэр.
   Конечно, это проблема нашего уже времени. И нет сомнения, что образ культуры, как исполинской Библиотеки, содержащей все книги, которые были, есть и будут написаны (Борхес) еще не довлел над вами и вам не приходилось терзаться мыслью о том, стоит ли преумножать слова в этом мире, коль скоро они уже никого не способны ни расстрогать, ни убедить, потеряв былой смысл и былое величие? Сколь счастлив писатель минувшего века! Он с полным правом считал себя деятелем прогресса и эта наивная вера спасала его. Поистине, бесценны многие ваши свидетельства, сэр, причем, возможно, те, которые вам тогда казались второстепенными.
   Скажем, о кольцах из белого металла, которые носили в старину ненецкие женщины – одно всплывет в конце нашего повествования и бросит отблеск свой на лицо безумной и несчастной женщины, позволив различить в её исказившихся чертах следы былой красоты и человеческого совершенства. Или о медных бусах, которые ненецкие девушки повязывали на лоб, вплетая затем в косы и по спине опуская до талии: в точности так, как делает у своих кукол мастер Филипп Ардеев к недоумению тех, кто привык, что бусы должны свешиваться с шеи на грудь. Или о двух чайных чашках с норвежского судна, потерпевшего крушение у Колгуева, которые нас выведут на рассказ про старое ружье (не ваше маленькое складное ружье, сэр, а огромное, норвежское громобойное ружье), обнаружив которое, мы, однако, найдем – что бы вы думали? Вашу, сэр, подзорную трубу. Она долго служила внуку того человека, который в свое время поразил вас своим величием: «…это был красивый старик с длинной седой бородою, похожий на изображение Моисея…» Лишь недавно труба потеряла одно своё колено и стала непригодной для пользования – и все же она существует. Хотя история о том, как попала она с острова на материк, в Нарьян-Мар, требует отдельного рассказа.
   Нам не избежать его, но прежде скажу – и вам, полагаю, уже не покажется это странным, что Иван, хозяин чума, у которого вы прожили три месяца сто лет тому назад – это пра-прадед наших проводников, Алика и Толика.
   Книга ваша им не знакома, но никогда мне не забыть, как мы сидели за чаем на кухне гостиницы в Бугрино и их отец, «старый» Григорий Иванович Ардеев, покуривая и с удовольствием перебирая в памяти события равно близкого и далекого прошлого – так, будто всем им он сам был свидетелем – вдруг сказал:
   – А еще в нашем чуме англичаны жили…
   Я насторожился, ибо сразу понял, что ни о ком, кроме вас, в этих краях речь идти не может. Сказанное не противоречило известному мне: Иван, по кличке Пурпэй, «Ржавый», владел оленьими пастбищами в низовьях Песчанки, куда вы, по вашим же словам и вышли. Но мне хотелось более ясного подтверждения собственной догадки.
   Я спросил, сколько их, то есть вас, было.
   – Два англичана.
   – А собака при них была?
   По совести сказать, я не ожидал получить ответ на этот вопрос, сэр, но в тундре книг читают мало, поэтому память у людей хорошая и то, что произошло сто лет назад, помнится ясно, как будто случилось в прошлом году.