– Собака была.
   Может быть, сэр, ваш любимый спаниэль Матрос в своем собачьем раю охотится за утками обок с псами старого Ивана – Ниаррвеем, Хвилькой, Паско, Мандалуком и Серко, «похожим на большого волка»?
   Думали ли вы, сэр, что вас и вашего пса здесь, на Колгуеве, будут помнить люди, никогда не читавшие вашей книги, не знающие о ней? Мы создали культуру, символами которой стали зеркальный лабиринт и вавилонская библиотека, бесконечная игра отражений, из которой нет выхода. Это плен времени, накапливающегося тысячелетиями. Но живая человеческая память течёт из прошлого в настоящее свободно. И в том, что вас помнят, есть какая-то высокая признательность, сэр…
 
   В свою очередь странным образом плененный пустынной землей Колгуева и людьми, которые стали его спасителями, Тревор-Бетти английское издание своей книги предварил стихотворным посвящением (отсутствующем в русском переводе), в котором, сообразное времени, выражено несколько сентиментальное признание в любви[23]. В книге о ненцах говорится с несомненной симпатией, вполне объяснимой и нисколько бы не удивительной, если бы она не противоречила так явно суждениям крупных научных авторитетов своего века: «…Почему Норденшёльд считает самоедов самой низжей из арктических монгольских рас? Почему Карлейль как на пример безнадежного варварства указывает на бедных самоедов?» Вы утверждаете вещь почти кощунственную и непреемлемую для самодовольства белой расы – а именно то, что среди самоедов чувствовали себя «как у себя на родине, среди какой-нибудь крестьянской семьи…»
   Это поистине честное признание, сэр.
   Ваше путешествие близится к концу и, словно кадры кино, неизбежно увлекающие нас к неизвестному еще финалу, мелькают последние картины… Ваше томительное ожидание «Саксонца» на Шарке, среди амбаров с ворванью. Гиланд, жалующийся на боли в спине, всё глубже уходящий в себя, все более безучастный к происходящему… Ваши попытки при помощи молотка, привязанного к веревке, с лодки промерить фарватер, по которому мог бы привести к вам свой паровой ковчег спасения Мервин Повис. Канонада льда за ближними Кошками, знаменующая тщету ваших усилий: судно не сможет подойти к острову… Отчаяние…
   Нет, смирение: «…вы чувствуете себя прекрасно, вы – как бы достигли своей Баратарии. Вы лежите на спине во мху, подставив лицо навстречу морскому ветру и воображаете себя даже не Санчо Пансо, а Просперо, напрягшим все свои мускулы. Ваш остров может быть осажден легионами существ, наполовину викингов, наполовину чудовищ; но как бы яростна не была осада, пушки никогда не замолкнут. К вашим ногам слетает сокол, готовясь рассказать о битве, которую он наблюдал с вышины; блестящекрылые нырки разносят ваши распоряжения, а большеглазые тюлени служат вам лазутчиками…»
   Поиски щавеля. Охота на гусей. И, наконец, появление счастливого пьяного Ивана на нартах, без конца повторяющего: «Мой русский приехал, мой русский приехал». Вновь – Шарок, карбас, испещренный шрамами в битвах со льдами. Купец Александр Сумароков: «красивый, загорелый, чернобородый человек с ясными, проницательными глазами и манерами, указывающими на полное самообладание». Брат его Алексей, вскоре приставший к острову на втором карбасе. Странная свита, с которой скитались братья по ледовитым морям – чуть не целиком состоящая из полубезумных и бесстрашных ясновидцев; свита, которой позавидовал бы сам капитан Ахав, не будь он к тому времени уже растерзан белоснежным китом, известным китобоям под именем Моби Дика…
   Осенний шторм. Попутный ветер. Мы провожаем взглядом два паруса, исчезающие в серой морской дали – и возвращаемся, наконец, в наше настоящее.

Земля без богов

   Закрываю глаза, силюсь вспомнить тебя. Не могу. Тихонько окликаю по имени – тогда черты лица твоего проступают из полутьмы, вернее, из полусвета. Или полусна. Но тут же исчезают. Мы оказались в слишком разных мирах с тобой. И сейчас здесь, в этом месте, где можно только терпеть боль запустения, мне так трудно вспоминается то, что было моим еще так недавно: старый, белёный известкой дом, снятый нами на лето. Закат, когда ласточки чертили вечернее предгрозовое небо, так, что взмывая вверх, вдруг оказывались яркими комьями желтого света, отраженного белой грудкой, чтобы через мгновение, повернувшись в воздухе, вновь превратиться в быстрые черные силуэты. Терраску, увешанную пучками зверобоя, далеко уходящий зеленый сад…
   Три перевернутые кровати: похожие на грубо сколоченные гробы дощатые ящики с обломанными ножками. Сверху шкуры и спальные мешки – вот логово, которое мы устроили себе здесь, на Кривой, в одной из комнат совершенно разбитого барака, словно жуки-могильщики в туше мертвого зверя. Три года назад здесь еще жили люди. На Кривой, где впервые высадился на Колгуев Тревор-Бетти, была геологами устроена пилорама – после того, как глубины острова, развороченные подземными взрывами, выдали тайну таящейся под спудом торфа и глин нефти. С Кошки недалеко было возить брёвна и распиливать на доски для нужд строительства. Все здесь работало: вертолеты доставляли рабочие вахты; пожирая жирное, горячее топливо, грохотали дизели, заставляя пульсировать ток в проводах; огромные вертикальные пилы, словно шестерни гигантских часов, усердно перемалывали заключенное в бревнах время…
   Когда и почему это оказалось ненужным, я не знаю. Я, очутившись здесь, долго не мог прийти в себя и только тупо оглядывался вокруг. Видел горы опилок, дюны опилок. Брошенные штабеля досок, рассыпавшиеся груды леса, застывшие черные жвала пил. Лом железа, спекшегося, спекающегося, постепенно вновь превращающегося в рыжую болотную руду: трактора, тяжеленные шестерни, траки и поршни, громыхающие на ветру листы обшивки гаража. Развалины строений. Пустые ржавые цистерны из-под горючего. Валяющиеся тут и там детали механизмов, фрезы, точильные камни…
   Потом – содранный пол, набрякший водою и грозящий обвалом потолок, высыпавшиеся из стен мокрые опилки, хруст стекла под ногами… Наше убежище. Поселились мы в единственной комнате, где пол еще сохранился. Как и в первом брошенном домике, прежде всего заделали окно, не стеклом, правда, а куском целлофана и толстой прорезиненной тканью, «бурукрытием», которым обивают вахтовки на Севере. Из комнаты выгребли целую кучу медикаментов. Среди спутанных желтых бинтов, полопавшихся ампул, раздавленных пузырьков с йодом и вспучившихся от сырости таблеток – случайно нашли тюбик редкой змеиной мази, которой я растёр неожиданно разболевшееся до совершенного мучения колено. На кухне обнаружили вполне подходящий для дела чайник и форму для выпечки хлеба…
   Звуки. Сквозняк раскачивает в коридоре над головой куски рваного рубероида, скрипят рамы разбитых окон; вдруг, как птицы-подранки начинают биться на полу и шелестеть страницами брошенные книги. Раскрытая дверь отхожего места еще изукрашена дидактическими пожеланиями: «Товарищ! Жопой своей аккуратно рули! В очко аккуратно клади!» И тут же – странные творения, то ли помутившегося, то ли совершенно невосприимчивого к уродству разума: гаечный ключ, зачем-то примотанный к двухметровому куску толстой железной проволоки; похожие на борону огромные железные грабли, ботинок насквозь просаженный полудюжиной длинных гвоздей… Гвозди, торчащие из стен, гвозди, торчащие из пола…
   Зачем всё это? Что здесь случилось? Мысль о том, что мы, на этот раз, попали на Землю после конца света, моментально приходит на ум вместе с подозрением, что в развалинах, среди звуков и шорохов, есть еще кто-то кроме нас; кто-то, кто мог бы поведать о том, что здесь стряслось. Потому что, конечно, индустрия триллеров подталкивает мысль к подозрению, не случилось ли здесь что-нибудь поистине леденящее кровь, и не стал ли поселочек на морском берегу жертвой какой-нибудь адской твари, вселяющейся в людей, как вирус исступленного, бессмысленного разрушительства?
   Я хотел сфотографировать это место – и не мог. Развалины Севера – это, воистину, какие-то сгустки безумия. Никакой поэтизации они не поддаются. У меня было ощущение, будто я попал в Царство Зла, в край, давно оставленный и людьми, и богами. Может быть, после битвы, которую последние герои и последние боги пытались дать здесь, на морском берегу, неведомым и тёмным посланцам. Но проиграли…
   Представляешь ли ты себе землю, которую оставили боги? Нет, это не пустыня, белые пески которой пылают жаром, как исполинский алтарь Солнца. Синяя тень ящерки отпечатляется на этом огнедышащем листе – и ты понимаешь, что Он здесь. И полярные страны явят Его в великолепии зимнего небесного сияния. Боги покидают те лишь места, над которыми, вопреки воле их, надругался человек, ибо сердце его сморщилось, как сухая груша, разучилось радости и стало ко всему равнодушным…
   Единственно, кого я сфотографировал на этом про'клятом месте, был птенец крачки – довольно большой, но еще не оперившийся, пушистый и совершенно беспомощный. Он прятался от ветра за куском рваного ржавого железа. Может статься, Бог являл себя в этом птенце. Ибо если Разум взбунтовался, Он восстановит себя в бессловесной твари, в расстановке облаков в небе, в сверкании пока еще не испаскуженной человеком морской дали…
   И место, на котором сидим мы, прозябая от ужаса совершившегося здесь, когда-то ведь показалось же людям обетованною землей, куда они, послушные зовам Его, и устремились, чтобы найти здесь вечное успокоение?
 
   …Если из выставленного окна соседней с нашей комнаты вылезти наружу (что мы и делаем, дабы не пробираться по темному, гвоздастому коридору), то помимо развалин, щепы, осколков и железного лома, помимо шалашика, который мы соорудили из досок и бурукрытия возле очага, устроенного на морском берегу в песке, чтобы ненароком не запалить все вокруг, – глазам еще откроется вид. Видна будет, прежде всего, речка Кривая, устье которой сейчас заперто грудами морских наносов, бревен, песка и крупной гальки, в которую вода уходит, как в фильтр, так что возле моря можно перескочить с берега на берег, не залив сапог. Видна будет также лагуна, образовавшаяся по ту сторону бара – напротив, настолько широкая и глубокая, что её ни в каком месте нельзя перейти вброд – и в то же время заполненная совершенно непригодной для питья солоноватой водой. Из-за чего воду для чая и супа нам приходится брать из стоящего подле барака железного куба бывшей какой-нибудь душевой, изржавленного до той фантастической степени, когда ржавчина образует в застоявшейся воде рыжие, напоминающие водоросли космы (вода в кубе стоит, надо полагать, с тех пор, как растаял снег). Далеко разлившийся вглубь острова рукав этой лагуны укажет в направлении речки Хабчикал, смешивающей свои воды с Кривой в этой горькой и хладной чаше. Красивым названием своим речка обязана одинокому охотнику на белых медведей и моржей, в своё время промышлявшему здесь. Говорят, упряжь оленей Хабчикала была увешана украшениями из мамонтова бивня, хотя на Колгуеве рог мамонта найти невозможно[24]. А на клину между Хабчикалом и Кривой будет виден мыс, округло возвышающийся над водами, словно тёмный земляной лоб, увенчанный короной из почерневших железных бочек…
   Покуда мы с Петром бродили вдоль лагуны, ища места, где можно было бы перейти через запрудившиеся реки, наши братья-проводники принялись на косе вязать из бревен плот с помощью найденного тут же в песке длинного зеленого капронового каната. Нам эта затея казалась совершенно пустой тратой времени, но когда мы, продрогнув и не найдя брода, вернулись к устью, плот был уже готов и спущен на воду. Впечатление, что он расползется под ногами и одному из нас непременно придется принять крещение в прозрачной солоноватой купели, не оставляло до тех пор, пока я сам не ступил на него и, орудуя длинной доской то как шестом, то как веслом, не переправился на другой берег, притапливая, правда, этот плот так, что над водой торчали только связывающие его верхние поперечины, окрученные канатом.
   Переправившись по очереди, мы поднялись на холм. С плоской его вершины открывался вид на лагуну, на море, на безблагодатное убежище наше, действительно, как будто, случайно уцелевшее в эпицентре некоего взрыва …
   Зато стоило обернуться назад – и глазам открывалось пространство тундры. Мягкими ритмическими складками, подобранными одна к одной по тончайшим оттенкам зеленого цвета, будто драпировки декорации, создающей иллюзию бесконечной перспективы, разворачивалось оно перед глазами. В своем спокойном величии подобное какой-то фантастической, готовой вот-вот зазвучать чудесными звуками фуге. Но не звучащей пока что, только еще приготовляющейся стать музыкой. Словно бы замершей в торжественной тишине, предшествующей первому аккорду…
   С этого холма не раз, должно быть, озирал мир легендарный охотник Хабчикал. И именно здесь, на этом холме, зазвучала молитва Исусова, когда сюда прибыли те, для кого бесприютные берега Колгуева стали образом библейской пустыни, оправой веры, противостоящей любым лишениям. Ибо остров сей причастен к одной из самых глубоких загадок русской истории – загадке Раскола.
 
   Поискав, скоро мы обнаружили сложенное камнями основание большого деревянного креста, когда-то утвержденного на этом берегу раскольниками. Камень затянулся мхом, а от дерева не осталось ничего, кроме раскрошившихся сухих гнилушек. Но глядя на эту кучу сцепившихся от времени камней – как же не вспомнить о том странном и до сих пор пугающем своей грозной неразрешимостью противостоянии, которое один народ, русский, одинаково считающий себя православным, раскололо на два столь непримиримых в исповедании одной и той же веры стана? В чем тут дело? В деталях обряда «по старому чину», «по новому»? Да нет, такого быть не может, чтобы какие-то только формальные черты церковной службы увлекли за собой сотни тысяч людей в леса, в затвор, в дальние странствия, чтобы они наиболее исступленных доводили до самосожжения и подняли на мятеж Соловецкий монастырь! Нет, весь этот дух противления никонианским «поновлениям» в православии выражает, конечно, несогласие непримиримое в вещах наиважнейших, изъявление чувств очень глубоких. В старообрядчестве слишком многое сошлось: поиски царства Божия, что «внутрь нас есть», требование святости, практического, каждодневного воплощения всеми древнего идеала благочестия, явленного в деяниях Спаса Христа, апостолов, древних подвижников церкви, пустынников, аскетов, столпников, безо всякой уступке «злобе дня», мирским и политическим суетам…
   Поразительно точно об этом у Розанова: «…в то время как церковь ищет правил спасения, раскол ищет типа спасения. Первая анализирует, она размышляет, учит; (…) как средства спасения она предлагает посты, молитвы, канонически правильные книги, и притом лучшей редакции, критически проверенные. Раскол, этот „грубый“ раскол, который нередко нам представляется последней степенью „невежества“, действует по закону художественного суждения… Раскольники не отделяют святости от святого человека; они как бы снимают маску с драгоценных его мощей, точнее – со всей его живой личности (…) и усиливаются себя, свою душу, свою деятельность влить в полученную таким образом форму. Типикон спасения – вот тайна раскола, нерв его жизни, его мучительная жажда, в отличие от summa regulorum[25], которой руководствуются наша, да и всякая, впрочем, церковь. Раскол полон живого, личного, художественного; он полон образа Алексея Божьего человека, а не размышлений о поведении и способе, которым спасся Алексей Божий человек; его основное чувство – восхищение, любование, так сказать, мотив зрительный и нисколько теоретически выведенный. Отсюда кажущаяся столь „тупою“ забота раскола о подробностях; (…) забота спасти неразрушенным образ святого жития, уже человеком испытанный и Богом благословенный».
   Поразительно, что родившись из противоборства двух московских богословских кружков, из разночтений, возникших при исправлении церковных книг и некоторых, теперь уже мало кому понятных изменений в чине церковной службы, из «заблуждения», как пишет Розанов, из филологически заурядного вопроса о второй «иоте» в написании имени Иисус («Исус» – настояние раскола), раскол стал широчайшим народным порывом, движением «более значительным, чем реформация», во главу угла поставив вопрос о смысле веры и, соответственно, о смысле жизни: зачем обмельчаем веру мирскими и государственными суетами, отчего попросту не живем так, как должно?
   Вопрос этот в утренние времена русской церкви не возникал, да и не мог возникнуть – покуда сами деятели её, святые подвижники Сергий Радонежский, преподобные Зосима и Савватий (в пустыни Белого моря основавшие Соловецкую обитель), им совершенно родственный в духе Антоний Сийский, проторивший тропинку к святому благочестию «меж болотом и тундрами» – день за днем творили жития свои, когда церковь сама была святостью и светом во мраке татарщины, междуусобиц и смутного времени.
   Когда же в XVII веке усилившееся государство Московское, всё более нуждаясь в услугах церкви, вовлекло её в активную политическую, мирскую жизнь – тут и возник раскол, разница в исповедании одной и той же веры, которая, несмотря ни на что, так и не позволила этим раздвоившимся в историческом потоке рукавам православной веры слиться воедино. Ибо различно само направление душевного течения в них, в разные стороны направлено их усилие. В.В. Розанов отмечал, что сама идея «примирения» за счет выяснения каких-то теоретических разногласий была глубоко чужда раскольникам. «…Они не хотят рассуждать – они хотят сами не столько убедить, сколько оскорбить этого „щепотника“, который так хорошо развивает свои „доводы“ и между тем сам так не похож ни на св. Алексея, ни на св. Петра, Иону и других (…), который оскорбляет их самым видом своим и раздражает их… методом суждений своего греховного и слабого ума, с которым он думает вознестись над праведными ликами…»
   В знаменитых «Поморских ответах» в 1722 году составленных выговскими пустынниками Андреем и Семеном Денисовыми для иеромонаха Неофита, посланного на Север царем Петром и Священным синодом для увещания «староверцев», совершенно явственен дух противления тому властному, государственному авторитету, которым облекла себя церковь. «Яко же вера православная не в стенах заключается». Пустынники, если и ждали разговора, то разговора о сути веры, разговора с братом по духу, а не с нетерпеливым эмиссаром, откомандированным к ним в сопровождении сержанта для подробного допроса. Церковь государева им не противница, однако, не случаем, конечно, припоминают они слова Иоанна Златоустого: «церковь бо есть не стены и покров, но вера и житие». Не там Христос, где творится символическое церковное причастие хлебом и вином, но «во всяком месте», где не символически, а делом и помыслом человек Христу причащается… Как в «гонительные» для христианства века святые подвижники «сами себе храмы творяху благими деяньями», так и во всякое время, когда истощается вера, – поясняют своё отшельничество Денисовы, – «церковь и вера православная могут и кроме священства, кроме видимой церкви быти…»
   Из подбора этих цитат ясно уже, откуда появился на Колгуеве староверческий крест. Мистически понимая веру, равнодушно или даже неприязненно относясь к синодальному православию, вовлеченному в процесс исторического становления государства, раскольники в нашей истории составили своего рода противоток, направленный, собственно, во вне-историческое время и, сообразно этому – в пространства, по тем или иным причинам для государевых людей недоступные… И если отец раскола, протопоп Аввакум в Пустозерский острог на Печору привезен был силой, чтобы здесь, в краях пустынных и диких, быть без лишних свидетелей казненным, то в дальнейшем в эти же самые края, где ветер выдувает кости из могил, и в места еще даже более суровые и глухие, духовные чада его, раскольники, пришли добровольно. И чем шире отстраивалась Москва, чем звучнее переливался в ней колокольный звон, чем державнее выглядел молодой Петербург, через который России открылся-таки ход в западноевропейскую историю – тем дальше уходили они. Прочь от истории, прочь от славы русского оружия, прочь от дерзких и великолепных проектов церковных сооружений, коих лепость была изваяна умами блестящими и пытливыми, прельщенными то затейливой легкостью барокко, то геометрией рассудительного масонства…
   Они прожили свою, параллельную историю, для которой не нашлось историографа: обжили Поморье, колонизовали обширные территории за Уралом, в Сибири. Идя по их стопам, государство неизменно настигало их и, вовлекая в свою историю, выводило из неподвижности библейского времени, выводило из раскола. Переход «староверцев» из мифологического времени в историческое, в мирское, еще до революции отчасти обезболил саднящую с XVII века рану: раскольники остались на земле.
   За исключением тех немногих, которые сделали последний шаг к границе, далее которой «убегание», да и само человеческое существование вообще, видимо, невозможно.
   В 1767 году раскольники, около семидесяти человек, принадлежащие к какому-то сугубому аскетическому толку, сделали попытку поселиться на Колгуеве. «Она была неудачна, – замечает словарь Брокгауза за 1895 год. – Все они вымерли». Ничего о том, как долго жили на острове пустынники, неизвестно. Они не выстроили Китеж-града, не возвели «видимой» церкви. Ничего, кроме могил здесь и там, речушки «Покойницкой», своим названием недвусмысленно напоминающей о печальном конце их начинания, да груды камней в основании большого креста на Кривой от них не осталось. Сегодняшние ненцы, по своему обычаю говоря от лица предков, как очевидцы, утверждают, что еще застали на острове несколько человек этих отшельников. Кстати, если уж верить Брокгаузу, то первые ненцы были завезены на Колгуев мезенскими поморами для выпаса здесь оленей только в 1780 году. Следовательно, встреча произошла через тринадцать лет после того, как староверы причалили к берегу своего последнего подвига. Обосноваться на острове ненцам в ту пору не удалось и они вернулись на материк, чтобы передать своему народу весть о странных русских людях, живущих на острове. «Мы им советовали есть сырую рыбу, сырое мясо, но они отказывались: Бог не велит». Меж тем, раскольники промышляли зверя и птицу: в начале шестидесятых годов нашего века здесь, на Кривой большой кусок берега ополз вниз и из торфа стали вываливаться гробы, в которых, помимо человеческих останков, находили старинные кремневые ружья и пули. Никто из ученых не обследовал своевременно это внезапно обнаружившееся захоронение, а теперь поздно, гробы со всем их содержимым давно взяло себе море… Видимо, раскольники прожили на острове много лет: не сразу подточила их слабость, не сразу выбрала всех цинга. Но потом пришла очередная зима, оказавшаяся особенно лютой, и… Последние так и не смогли похоронить друг друга…
   Тревор-Бетти, высадившись сто лет назад на Кривой, никакого раскольничьего креста не видел. И, следовательно, крест к тому времени уже упал – в противном случае его нельзя было бы не заметить.
   Ненцам хорошо известно также, что неподалеку от креста раскольниками зарыт был клад, и из поколения в поколение передаются даже сведения, как разыскать точное место. Для этого достаточно в нужное время проследить, куда укажет тень шеста, по высоте равная кресту[26]. Но все же клад до сих пор не найден, чему каждый волен найти своё объяснение.
 
   …Теперь, когда староверов совсем малая горсть осталась на русской земле, загадка раскола, кажется, никого больше и не волнует. Она лишилась жизненности, остроты смысла. Но не это ли бегство безоглядное от всего, подверженного коррозии истории, измельчившегося, исказившегося – исподволь наложило глубочайший отпечаток на формирование русского характера, придав ему черты, ныне почти исчезнувшие, но до недавнего времени бывшие нашей гордостью? Представление о крепкой, не подверженной никакой порче вере, о правде, что дороже жизни, о сладости беспорочного жития в великой простоте, охраняемой только большою духовной и физической силой, наконец, само понятие независимости личной, которое на Руси холопской и чиновничьей родиться просто не могло – всё это неуловимое наследие уходящего от нас в небытие великого народа старообрядцев. Народа, который не выстроил городов, не основал ни университетов своих, ни академий, не создал, в собственном смысле слова, ни литературы, ни изящных каких-нибудь других искусств, но век за веком выталкивал в Россию историческую прекрасных своих сынов, коими не раз и не два в трудные минуты она спасалась.
   Замечательна мысль Розанова: «Если на всемирном суде русские будут когда-нибудь спрошены: „Во что же вы верили, от чего никогда не отреклись, чему всем пожертвовали?“ – быть может, очень смутясь, попробовав указать на реформу Петра, на „просвещение“, то и другое еще, они найдутся в конце концов вынужденными указать на раскол: „Вот, некоторая часть нас верила, не предала, пожертвовала…“»