Замечателен в этом смысле рассказ, приведенный в книге Л.В. Хомич о случае, приключившемся с оленеводом Андреем Соболевым в Малоземельской тундре: он ехал на оленях по тундре и увидел девушку с ведрами. Хотел ее догнать, но потом по ведрам и украшениям (они были из какого-то особого, тускло поблескивающего металла), догадался, что она сииртя. Девушка остановилась и протянула ему белый камень. Как только Соболев коснулся камня, он… проснулся и увидел себя лежащим на бугре, в тундре. Камень был в руке. С тех пор Соболев «немножко сошел с ума» – стал плохо спать, о чем-то тревожиться (прежде Соболев, кстати, умел немножко шаманить – заговаривать кровь, например). Камень Соболев бережно хранил. А в начале войны жена его нашла этот камень в кармане брюк и выбросила его. Соболев, узнав об этом, ушел в тундру, сказав: «я больше не вернусь».
   Рассказ этот поразителен. Прекрасна, во-первых, сам история о том, как человек по своей воле уходит из привычной ему действительности вслед за сказочной красавицей, привидевшейся ему во сне; уходит сразу, как только лишается единственного доказательства существующего в мире чуда. Не менее удивителен и сам сон, в результате которого Соболев получил чудесный камень: сон послужил средством передачи ему камня. Камень – лучшее подтверждение тому, что он действительно встречался с красавицей (что, в самом деле, может быть вещественнее камня?), но встречался странным образом, во сне. Исходя из того, что сегодня нам известно о сновидениях и о их роли в культуре различных народов, смело можно утверждать, что эта встреча действительно произошла, а не просто «приснилась» Соболеву. Вопрос о том, где она произошла, остается открытым, так же как и вопрос о судьбе самого Соболева.
   Наконец, замечательна эта история еще и тем, что подобную ей услышал я на Колгуеве: может статься, что это та же самая история, рассказанная с некоторыми искажениями, или, что было бы еще интереснее, продолжение ее. «…До войны один мужик, тоже тундровик, с сииртя познакомился. Все время уходил. Одна у него была обычная семья, а другая у сииртя. Дома поживет – потом опять у сииртя. Долго его нет. От сииртя уедет – опять у себя живет.
   На войну-то набирали людей. А сииртя уже знала, что он на войну идет и дала ему камень. „Где бы ты ни был, этот камень вообще не выбрасывай, пусть при тебе всегда будет. Если ты потеряешь этот камень – умрешь. Если выбросишь – все равно умрешь. А если он будет с тобой – будешь живой. С тобой вообще ничего не случится…“
   Он всю войну этот камень таскал, и ни одной царапины даже не получил. И после войны приехал в чум опять, вернулся живой-здоровый-невредимый.
   И вот, когда-то после войны он забыл этот камень перело'жить из кармана, когда отдал жене гимнастерку зашить. А жена стала шить, нашла камень – и выбросила. Куда выбросила – не сказала. И уже когда выбросила – тут увидел он, тут вспомнил, что камня-то нету… Посмотрел, наверно, карман гимнастерки. Говорит жене: „куда выбросила?“ Жена не помнит.
   Ну, и сразу ко'нцы отдал…»
   Рассказал эту историю Григорий Иванович Ардеев, после того, как в 94-м году нас с его сыновьями во время ночного броска по тундре утащило километров на пятнадцать в сторону от цели и вывело прямёхонько к Сииртя-седе («Сопке сииртя»), которая превосходной округлостью, непроваленная, возвышается в верховьях речки Горелой. Вернувшись из тундры, я вцепился в Григория Ивановича мертвой хваткой, угощал чаем, водкой, и вообще, делал все, как положено, покуда он не разговорился. Не лишне будет привести здесь наш разговор, чтобы яснее было, откуда взялась идея поехать на остров еще раз. Поехать специально, чтобы… Ну, хотя бы попробовать. Встретиться с ними.
   Речь о сииртя, конечно.
   – Сииртя-седе здесь на Горелой, куда вы вышли: сииртя-сопка значит, небольшая, круглая, их жилище. Когда дом сииртя пустеет, сопка проваливается. Была сопка, больша-ая, Ханюй-башня называлась, мы туда ходили. Совсем провалилась, там озеро теперь. Глубокое. И еще одна сопочка была – тоже одна воронка осталась. Совсем мертвая. Даже и воды-то нету… Вода-то должна быть? Должна накопиться? Так вообще нету. Там сухо-ой луг такой. Твердый даже. Гудит.
   – А кто они есть-то, сииртя?
   – Сииртя – это люди подземные. Люди, в общем-то. Хорошие, старинные. Старинных времен, так.
   – До ненцев тут жили?
   – Да. Раньше это их земля была. В «Вокруг света» ведь писалось же? Как там до сииртя дошел врач-то? Да старик уже умирал. На Канине это случилось. В пещере. Все у них есть, они слышат хорошо, у них связь, как по радио.
   – Но они как-то знать о себе дают сейчас?
   – Да-да-да. Примерно, я так предполагаю.
   – Ну как примерно?
   – Ну, как снежный человек, так и они.
   – Но снежный-то человек, он может след оставить, посвистеть, камушком постучать. Его, наконец, увидеть можно!
   – Такое представление тоже имеется. Типа того раньше говорили тоже, что видел сииртя там-то и там-то. Теперь никто не говорит.
   – А по вашему мнению, сейчас существуют они?
   – По моему мнению, может существуют, может нет. Как снежный человек: существует или нет? У нас так считают люди. Потому что раньше, когда дед пацаном был, их видывали. Редко, но показывались.
   Один увидел, как девушка сииртя идет за водой. И вдруг заметила, что на нее смотрят. Она побежала в сопку и зашла. А там даже признаков дверей нету! От украшений вся поблескивала девушка эта. И ведерки оставила второпях. Не знаю, у кого эти ведерки…
   Еще мне дед рассказывал, как один человек заплутал. Заблудился. Потом видит: Большое Сердце сопка стоит перед ним. Около нее остановился. Пурга такая очень сильная, сколько дней иной раз. Неделю бывает пурга. Он оленей отпустил, лег на сани. И в какое-то мгновенье сани покатились прямо в сопку, и она закрылась. Там обыкновенные сииртя были. Они ему сказали: руками только ни до чего не дотрагивайся. А когда стали ложиться спать, его положили рядом с девушкой одной. Когда все притихли, он не сдержался – рукой девушке по лицу провел. А она его за палец укусила. Знак оставила сииртя. Палец у него так криво и зарос, большой шрам остался. И сииртя его обратно вытурили, как развратника. «Не годишься», – говорят. Потом еще на Хэд-седе, потом Святая стала сопка, один до-олго плутал, неделю пурга была. Он все ходил вокруг сопки. И сииртя его к себе звали, просили только: ты, говорят, крест сними. Крест снимешь, тогда мы тебя возьмем. В земляном чуме' приютим тебя. Он не снял крест.
   – И что, замерз он?
   – Нет, сам вышел. Поэтому и рассказывают. Это тоже, пра-прадед, наверно, был. Видишь, их (первых ненцев) когда привезли, они окрещёные, видать, были.
   – А когда ненцы только поселились здесь, они часто сииртя встречали?
   – Да нет, чтоб часто, такого не было вроде. Иногда они как привиденье, как явленье такое являлись.
   – Но они что – охотились, зверя промышляли? Как жили?
   – Вот, по старым-то рассказам они промышляли на море даже зверя, рыболовством занимаются. Они больше нас знают даже, где кто из зверья есть. Так говорили. Тоже хорошо в травах разбирались. В астрономии.
   – А какие-то вещицы их сохранились?
   – С вещами так делали. Где предполагаешь, что они тут рядом – на сопке оставляешь то, что хочешь менять. Ложишь цепочки. Они наутро взамен что-нибудь оставят. Предметик какой-нибудь.
   – А есть эти предметики у кого-нибудь сейчас?
   – Сейчас, наверное, ни у кого нету. У нас когда-то туесок берестяной был. Но и это не знаю, есть ли, нету, потерялось ли… Поэтому я говорю, что они существуют. Только дверей у них нет. Куда они исчезают – вот это вот удивительно…
 
   По сей день оставаясь в убеждении, что берестяной туесок сииртя никуда не «затерялся» и не пропал, я, тем не менее, никогда не пытался настаивать на том, чтоб он был мне показан. Близко познакомившись с Григорием Ивановичем, я никогда не замечал в нем ни малой толики лукавства. Прекрасный знаток старины, он рассказывал все, что знал и все, что мог; если он о чем-то умалчивал (а были вещи, о которых он сказал мне только когда я приехал на Колгуев в третий раз), то на то, значит, были важные причины.
   Прежде всего та, полагаю, что наш, «цивилизованных» людей необузданный и дикий интерес, с которым мы стремимся увидеть разного рода диковины другого народа, а по возможности и завладеть ими, полностью оправдывая свое рвение «наукой», причинил им ни с чем не сравнимый вред. Все, в разное время изъятое из культурного оборота этих народов – бубны, шаманские маски и подвески, фигурки сядеев (идолков), бытовая утварь и редкая по красоте праздничная и ритуальная одежда – все в наших музеях засохло и умерло, так и не став достоянием общей культуры. Что естественно. Пользоваться этим мы не умели, не имея в том нужды, а единственное, что могли – рассортировать эти вещи сообразно своим представлениям и внести в свои реестры. Превратившись, в лучшем случае, в музейные экспонаты, а в худшем – пополнив бессчетные списки ед. хр. №…, эти мертвые осколки живых когда-то культур могут служить лучшим примером того, насколько убийственной может быть наша препарирующая прагматическая наука. Я подумал, что мое желание увидеть туесок сииртя – в конце-концов, не более, чем любопытство. Тогда как для Григория Ивановича этот туесок, а может быть и само сохранение его в тайне, было связано со всем, что было, есть и будет на острове, с чем-то очень личным и очень важным, включая и отношения с сииртя, в которых эта вещица может послужить своеобразным козырем, случись что… Оставаясь в его руках на этой земле, он подтверждал непрерывность времени, непрерывность предания…
   Я долго привыкал к подобному строю мыслей, но так до конца и не свыкся с ним. Помню, что я постоянно ловил себя на желании «раскопать» что-нибудь: сначала это были староверские могилы, потом – «бу'гра» (землянка) в низовьях Песчанки, где жила завезенная сюда в конце ХVIII века семья ненцев-первопоселенцев. Случайно узнав про «бугру» от Алика, я на протяжении нескольких мучительно-долгих минут был охвачен злостной кладоискательской горячкой и близок к тому, чтоб объявить о немедленном изменении маршрута и устремлении на раскопки. Пожалуй, остановило меня только отсутствие у нас лопаты. Поостыв, я спросил у Алика, почему никто до сих пор не раскопал эту бугру.
   – А зачем? – со спокойным удивлением спросил он.
   Не помню подробностей разговора, происшедшего между нами, но в результате его я через некоторое время смог, как мне кажется, по-ненецки осознать смысл сохранения бугры в неприкосновенности.
   В низовьях Песчанки стоит бугра. Уже двести лет. Вход обвалился, заросла травой, хороня внутри свое прошлое. Может быть, там внутри пустота, разные предметики – кто знает? Двести лет она живет здесь, принадлежит острову, плодит вокруг себя предания, загадки, задумчивые мысли. Если мы ее разроем, то нарушим весь этот слаженный ход вещей, вторгнемся в прошлое, все перемешаем там. Уверен ли я, что следует изменять то, чему суждено было случиться? Уверен ли, что прошлое ничем не ответит нам? Допустим, я не боюсь прошлого. И мы придем к бугре, вонзим ей в макушку лопату, начнем долбить, срывать слой за слоем. Найдем несколько деревяшек, несколько кусков истлевшей кожи, заберем их с собой. И у острова больше не будет бугры, что стоит, запечатав внутри свое прошлое, свои неизвестные сокровища, не будет преданий, овевающих ее зеленеющее чело. Так кто станет богаче? Чего стоят куски дерева и гнилой кожи без бугры, тем более где-то там, в Москве? И как остаться острову без бугры? Ведь именно он, остров (одно, большое, живое) обеднеет оттого, что какому-то заезжему москвичу зазудело узнать, что там, внутри…
   Вот такой примерно ход мыслей.
   Когда я немного освоился в нем, я многое понял.
   Понял, например, как сложились два проекта заполярной истории, касающейся, разумеется, и сииртя. Один из них (ненецкий) основан на предании, передающемся из уст в уста, живом, постоянно обогащающемся за счет переплетения и наложения друг на друга различных историй и некоторой доли привносимой фантазии. Другой (наш) направлен на извлечение из преданий экстракта данных, а также на получение данных другими способами – в результате раскопок, лингвистических изысканий и анализа литературных источников. Поэтому для нас история сииртя закончилась. Для ненцев она странным образом продолжается – вопреки доводам рассудка, чувственно – во времени мифа, сокрывшись под землей, параллельно нашему току жизни…
   Как возникла подобная развилка? Я должен был изучить вопрос.
   Наступил затяжной библиотечный период.
 
   Как научная проблема сииртя показались на горизонте во второй половине XVIII века – то есть в то самое, примерно, время, когда последние их колена еще доживали свой век (во всяком случае, в 1929 году ямальские ненцы убеждали археолога В.Н. Чернецова, что «последние сииртя еще за четыре-шесть поколений до наших дней встречались где-то на северном Ямале, а затем окончательно исчезли»). В XVIII же столетии академик санкт-петербургской академии Иван Лепёхин, совершив путешествие по ненецким тундрам архангельского края, обратил внимание на то, что «Вся самоедская земля в нынешней Мезенской округе наполнена запустевшими жилищами некоего древнего народа. Находят оные во многих местах, при озерах на тундре и в лесах при речках, сделанные в горах или в холмах наподобие пещер… В сих пещерах обретают печи, и находят железные, медные и глиняные домашних вещей обломки и сверх того, человеческие кости. Русские называют сии домовища чудскими жилищами. Сии пустые жилища, по мнению самоедов, принадлежат некоторым невидимкам, собственно называемым по-самоедски сирте…»[50]
   Александр Шренк, с немецкой методичностью принявшийся за дело полвека спустя, уже не довольствовался столь общими замечаниями. Он первым, как уже говорилось, записал ненецкие предания о сииртя; выяснил восходящие к сииртя генеалогии; указал на то, что многие топонимы печерского края, особенно часто встречающиеся в устье Печоры – Куя, Норыга, Вельть, Коротаиха, Конзер, Вандех – не будучи ни русскими, ни ненецкими, являются своеобразными следами этого исчезнувшего народа, который он также отождествлял с чудью (т. е. «чужими людьми») русских летописей, убежденный в его «чисто финском» происхождении. Он же указал на поморские рассказы о войнах новгородцев с чудью, отчего в районе Мезени одна из речек, где была настигнута и истреблена чудь, до сих пор носит название Кровавой Полосы. Обратившись к языку топонимов, А. Шренк сослужил науке добрую службу: потом обнаружилось их множество, и наряду с русифицированными (вроде названия сельца Великовисочное, по видимости совершенно русского, но, на самом деле, заключающего в себе чудское слово «виска» – речка) отыскалось еще много ненецких – речки Сииртета и Сиирти-яха, огромное количество холмов, названия которых отличаются лишь оттенками значений, которыми они привязаны к сииртя. Таковы Сиртес, Сиирте-мя («чум сииртя»), Сииртя-седе и другие.
   А. Шренка, по-видимому, волновало, почему сииртя устраивали себе земляные жилища, имея под рукой довольно леса: он пытается объяснить это тем, что лес был недостаточно хорош в северной тайге, а на берегу океана плавника было недостаточно для построения жилья; затем замечает, что у них могло не быть орудий, необходимых для обработки «крепких северных деревьев» – что, безусловно, содержало в себе долю истины – но в конце концов вынужден предположить, что ответ заключается в полукочевом, как у всех охотников, образе жизни этого народа. «Мне кажется, – пишет он, – что эти пещеры и хижины предназначены были не для зимования, а скорее для временного пребывания в них их владельцев, которые, по примеру полукочевых лапландцев, проводят лето на берегах океана или рек, обильных рыбою… а на зиму перебирались со со своими стадами в низшие широты… Нынешние жители Пустозерска поступают точно так же… Лопари, живущие на северных берегах русской Лапландии, до сих пор еще не построили себе ни одной хижины, а довольствуются во время лета простыми шалашами из хворостняка…»
   Будь бдителен, читатель! В этом отрывке много второстепенных и даже неверных соображений (в конце-концов первые ненцы на Колгуеве жили и зимовали в «буграх» представляющими из себя ни что иное, как «земляной шалаш» – и таковых бугр было немало, о чем свидетельствуют названия реки Бугрянка и поселочка Бугрино). А в то же время слово «Лапландия», хоть и вскользь, упомянуто тут дважды – а именно оно вскоре окажется наиболее важным для нас.
   Землянки лопарей видели на острове Кильдин у мурманского берега голландцы во время своего броска в Китай через «северо-восточный проход» в XVI веке. Летописец экспедиций П.М. Ламартиньер среди глубоко аффектированных описаний чудес Севера упоминает, между прочим и о «барандайцах», которых голландцы видели в районе мыса Варандей, примерно в двухстах километрах к востоку от устья Печоры: они плавали по морю среди льдин в кожаных лодках и одевались в одежду из шкур морского зверя, очень отличавшуюся от одежды ненцев, с которыми голландцы также встречались неоднократно.
   Русские переводы П.М. Ламартиньера, Я.Г. Ван-Линсхотена и Г. де Фера, летописца последнего похода Виллема Баренца, появились только в начале нашего века, когда внимание русского общества вдруг устремилось на Север. Тогда же было замечено, что и очень древние источники намекают на существование у берегов Ледовитого моря какого-то неизвестного народа. Таковые содержались, например, в арабских средневековых космографиях, которые в разделах, касающихся славян и других, еще более северных народов, представляли из себя сложную компиляцию, возникшую на основе цитирования разных частей очень небольшого количества сочинений – в основном, «Путешествия» Ибн-Фадлана, написанного после посольства в Поволжское Булгарское царство в 922 году – и нескольких других, еще более отрывочных сведений, проникших в арабский мир в основном до того, как Поволжская Булгария была подмята под себя Ордой. Различные персидские и арабские географические источники, проанализированные Б.Н. Заходером, как единый мега-текст, названный им «Каспийским сводом» сведений, рассказывают, в частности, что севернее Булгарии, за страной народа йура, в «Черной земле» омываемой «Морем мраков» обитают некие «береговые люди», пребывающие «в крайней степени невежества и глупости». «Они плавают в море без нужды и цели, а лишь для прославления самих себя, что вот, мол, они достигли такого-то места»; в море водится рыба-нимфа, из клыков которой делают ручки для кинжалов и мечей[51]. В арабской традиции существуют тексты, связанные с мифическими походами Зу-л-карнайна (Александра Македонского) на Север, где он, якобы, встречает голубоглазых и русоволосых людей, которые жалуются ему на северные племена, совершающего на их страну дикие набеги. Получив от голубоглазых железо и медь, Александр расплавляет их и возводит непреодолимую стену, как это описано в 18-й суре Корана, по случайному созвучию с нашей темой называющейся «Пещера». На поиски железной стены Зу-л-карнайна средневековые географы востока затратили немало времени и сил и, не обнаружив ее на востоке, мысленно «переместили» на Север. На вопрос Александра, что едят эти северные племена, русоволосые отвечают, что «выбрасывает им море каждый год две рыбы. Расстояние от головы каждой рыбины до ее хвоста составляет десять дней пути и более»[52]. Здесь речь идет, конечно, о гигантских рыбных косяках или о нерестовом ходе рыбы в реки, происходящим, действительно, на протяжении нескольких дней несколько раз в сезон.
   Средневековыми нордическими арабесками нельзя не восторгаться, как произведениями великолепной поэзии. То же можно сказать и о рассказе югричей (ладожан) воеводе Гюряте Роговичу, записанном в «Повести временных лет», где действительные, по-видимому, события приобретают плотность и коэффицент искажения, свойственные поэтической метафоре: «Югра же рекоша отроку моему: дивно мы находихом чюдо, его же несмы слышали прежде сих лет, се же третье лето поча быти, суть горы заидуче в луку моря… и в горах тех клич велик и говор, и секут гору, хотяще высечися; и в горе той просечено оконце мало, и туда молвят, и есть не разумети языку их, но кажуть на железо и помовляют рукою, просяще железа…»
   Л. П. Лашук приурочивает рассказ к горам, заходящим в «луку моря», т. е. к хребту Пай-Хой на Югорском полуострове, где в XI–XII веках кочевала «каменская самоядь» от которой, надо полагать, югричи, платящие дань Новгороду, и услышали о странном подземном народце[53].
 
   Здесь нам следует решительно прекратить цитирование, потому что не знаю, как у читателя, но у меня в какой-то момент возникло натуральное отвращение к дальнейшему накапливанию свидетельств подобного рода, что-то вроде чувства холостого хода: я мог бы, по-видимому, отыскивать новые примеры – но по сути они ничего не добавляли к тому, что было известно о сииртя из ненецких преданий, оказавшимися на удивление исчерпывающими и полными.
   Только ознакомление с работами археологов дало какие-то новые ощущения – точно так же появление на сцене археологии в свое время резко изменило динамику научного осмысления проблемы.
   Появились новые сведения.
   В 1929 году В.Н. Чернецов обнаружил стоянку сииртя на мысе Тиутей-Сале на севере Ямала. На клину меж океанским побережьем и руслом реки им были обследованы две землянки и два холма, вокруг и внутри которых было найдено большое количество предметов, принадлежащих несомненно, культуре береговых охотников: кости моржа, клин и оселки из песчаника, грубо сделанный наконечник стрелы из оленьего рога, рукоятки весел, прекрасная ложка из рога, тонкая дощечка с вырезом посредине, «которая представляет собой обломок какого-то предмета, возможно, маски», деревянный нож, имеющий, скорее всего, культовое значение и осколки сосудов, сделанных из обожженной глины с большой примесью кварцевого песка, выглаженных перед обжигом изнутри травой.
   Железа обнаружилось мало: изоржавевший обломок ножа, наконечник стрелы вильчатой формы, кольцо, скребки для кожи и «несколько бесформенных обломков».
   Бронза и медь попадались «в виде небольших листочков».