– Пишите нам: «Москва, „Лимпопо“», – произносит радио, и в этот момент Беглец окончательно понимает, что память есть, но никакой Москвы нет. И не может быть.
   Кажется, то же самое приходит на ум и начальнику станции, который раскурив трубку, вновь берется за часы. «Так-цыки-так-тики…» Хорошо прирученные часы, правда, вроде попугайчиков или чижей: ткут и ткут неповторимую мелодию, хотя кажется, что твердят все время одно и то же. Ничего подобного. Трех, даже двух часов достаточно, чтобы…
   – А с меня Ада Стрелка писала, – осмеливается вставить свое слово в беседу навигаторов этот маленький человек в углу. – Когда я в третьем классе был.
   – Стрелка?!
   Он невысокого роста, даже, можно сказать, маленький, с двенадцатилетнего, так, паренька. Филипп Васильевич Соболев, заместитель Михайлыча, то есть начальника станции. Отправляет телеграммы и осуществляет дежурную связь с большой землей. Сотни километров пролетает его голос, когда он выходит на связь:
   «– Прием.
   Прием.
   Слышите?
   Значит, один…
   Значит, два…
   Значит, три…»
   Это «значит» всегда выдает его. Естественно, он тоже выпил сегодня: а чуть повезет ему выпить немножко, как оно появляется. Все уже знают: «значит, один…» Ему сорок лет. И он не врет.
   Сидя и покуривая предложенную сигарету «Житан», он говорит Фотографу, что отведет его к женщине, у которой Ада с Володей жили и которая до сих пор переписывается…
   Барак в глубине поселка. Старуха. Стоит, прислонившись спиною к косяку открытой двери, неподвижно глядя в глубину темной комнаты. Там телевизор. Слышны звуки сериала.
   – Вот, – как дорогого гостя, выставляя вперед Фотографа, счастливо улыбается Филипп Васильевич, – Я, Нина Петровна, ему сказал, что ты… Сможешь рассказать про Аду и Володю…
   Старуха долго не поворачивает головы, вглядываясь в темноту, потом бросает на приезжего взгляд, один только взгляд:
   – А что рассказывать? Разве он сам не знает?
   Филипп Васильевич виновато улыбается, зовет к себе: «немножко выпить есть». Это знак высочайшего благорасположения. Когда он, наконец, убеждает Филиппа не расточать это благорасположение понапрасну, тот снова извинительно улыбается:
   – Она еще расскажет… Просто все бабы, они смотрят… это кино…
 
   Они расходятся. Пожалуй, кружок по поселку: чтобы придти в себя и понять, кто он сам-то, черт возьми – Беглец, Фотограф или двухпалубный фрегат, на подходе к острову сдуру распустивший все паруса и в результате налетевший на мель с такой помпой, как будто выполнил сложнейший тактический маневр? Да, народец здесь странный. Вот что буквально он прочел в глазах старухи: «хочешь стянуть у меня слова об Аде и Володе, хочешь, чтоб я отдала тебе их, а потом добавить своего вранья, сшить все это и продать, как хорошую шкуру?»
   Норовистая бабушка, ничего не скажешь. Но откуда она знает, что он не вор? Она может не знать. Имеет полное право не знать. А объяснять… Как это объяснишь? Остров дрейфует, ничто не остается неизменным, все меняется со скоростью мультипликации. Вот, например – существует человек как замысел. Замысел художника или замысел Творца, которому и мы, и сам этот человек вольны верить или не верить. Неисполнение замысла есть трагедия или комедия, во всяком случае, сюжет длиною в краткую человеческую жизнь, в тридцать лет.
   Художник – всегда максималист, он не желает считаться с условностями и обстоятельствами жизни. В своем предначертании будущего он безапеляционен, как Бог, сотворяющий человека для высокого служения. И так появляется Стрелок – мальчик, натягивающий тетиву лука на холме, вольный сын природы, Великий Кочевник, свободный, как птица… Понимает ли он, что ему даруется судьба, служение, записанное на звездной скрижали неба? Стрелец: пять звезд, пять знаков, проступающих темной ночью голубоватым мерцанием в глубине окружающей нас великой загадки; страж тьмы, метеоров, проносящихся мимо с сухим шорохом, льдистого поблескивания огромных холодных планет, кружащих в вечном сумраке далеко от Земли. Увы, запись не прочитана, пророчество не исполняется. Проходит лет двадцать пять. И в какой-то из вьюжных дней – вернее ночей, ибо полярная ночь уже наступила – Стрелок, ставший начальником вертолетной площадки в Бугрино, выпивает лишнего, и тут вдруг рация оживает, во тьме слышится хрип, хруст, пеленги и ему на голову сваливается борт, везущий какое-то начальство. И он выходит с лампою во тьму, чтобы быть маяком пилоту; но то ли ветер слишком суров, то ли выпитый спирт слишком крепок – его носит по дощатому настилу от края к краю; он пытается удержаться на ногах, усердно сигналит лампой, но – гром и молния! – бушующий грохот винта опрокидывает его, он падает…
   Впрочем, неглубоко. Становится работником местной станции радио-телевизионной связи. Включив паяльник и дымя канифолью, сидит среди серых металлических аппаратов, черных ручек, светящихся шкал. Курит папиросу, вслушиваясь в невнятные позывные и шорохи мира. В радиотехнике он понимает не очень, но все же достаточно, чтобы надеяться унаследовать все это хозяйство от ворчливого богатыря со шкиперской бородой, который собирается – в который уж раз! – бросить все и уехать на родину, в Питер, а пока старательно чинит все подряд – часы, электрочайники, радиоприемники и телевизоры, понимая (или не понимая?) что в северной столице вряд ли кому понадобится его островное умение, ибо там никто не ремонтирует уже все эти «Спидолы», «Рубины», «Темпы» и «Каравеллы», которые он на острове изучил, как свои пять пальцев…
   Вправе ли мы предположить, что Стрелок прожил жизнь свою не так, как нужно было, обжившись в половине барачного дома, родив четверых детей и выстроив, к тому же, баню во дворе? Более того – разве обязан он был лишь за то, что однажды силуэт его с луком в руке запечатлен был художниками – дорисовывать свою жизнь по их эскизу?
   Нет, обязательств такого рода безумием было бы требовать от него, ибо мы знаем, мы усвоили, что человек свободен…
   Если бы еще понять – в чем?
   И можно ли задавать такие вопросы без риска впасть в хамское высокомерие по отношению к человеку, который с первого слова доверился и обрадовался тебе?
   И можно ли совсем не задаваться такими вопросами?
   Где тот чудный остров, о котором ты рассказала, Ада?
   Где прекрасная ясность Севера, где все эти люди – Уэско, Таули, Иде – или с ними стало то же, что со Стрелком, а имена их выцвели и стали обычными русскими именами? Где юная красавица Ларчи, которая когда-то, плененная невиданной красотой Анны Маньяни в итальянском фильме, каким-то чудом угодившим на остров, в белых туфельках-лодочках мечтательно прогуливалась по пляжу по подмерзшей пене прибоя? И где тот пляж, по которому без риска распороть или сломать себе ногу можно было прогуливаться в туфлях, а не в кирзовых сапогах? Где тот маленький гостеприимный поселок, Ада? Или за тридцать лет он успел превратиться в зону бедствия, разросся и расползся, как гниющее мясо? Где фактория, Ада? Где мореходный бот? Где олени, упряжки, игры, беспечный смех, песни? Скажи – все то, о чем ты написала, неправда? Скажи честно, Ада! Или за тридцать лет все так изменилось, что твоим словам невозможно поверить?
   Шагая, он чувствовал щемящую боль в сердце. Снова стал накрапывать дождь. Неожиданно он скорее почувствовал, чем услышал, легкие нетвердые шаги, дрожь которых догоняла его по мосткам. Он обернулся, увидел сзади две женские фигуры. Чуть-чуть прибавил ходу: шаги отстали. Запереть дверь в гостиницу было нельзя (запиралась только его комната) и едва он успел поставить на кухне воду, чтобы сварить вермишель с тушенкой и, наконец, поесть, как те же самые шаги – легкие, почти крадущиеся – раздались в коридоре. Женщины остановились на пороге. Одна лет тридцати, с забинтованным ухом. Другая постарше.
   Долго молчат. Потом старшая с сердцем вздыхает:
   – Молодой человек, сто грамм.
   – Нет. У меня ничего нет. Ни грамма. Даже одеколона…
   Молча глядят на него. Молодая понимает, что дело не выгорит. Просит воды. Жадно пьет сырую желтую воду, что он натаскал днем из болота.
   Старая, еще надеясь, издает стон:
   – Есть сёмга, сёмга…
 
   Все рушилось к черту.
   Он поел и, чтобы не дать задушить себя отчаянию и жалости к этим людям, взял дневник. Толстую серую тетрадь, уже вполовину исписанную: он слишком долго добирался сюда и слишком дорогую цену заплатил, чтобы плюнуть на все и – поскольку улететь пока все равно не удастся – тупо ждать вертолет с ощущением, что мечта обманула его. В этом было бы что-то до невозможности пошлое…
   Нет. Старуха права, и даже в пренебрежении ее, граничащем с презрением, несомненна правда: если уж ты прибыл на Остров, то будь добр, попытайся, добудь что-нибудь сам, а нечего хватать объедки с чужого стола, нечего совать нос в чужое прошлое…
 
   «…Ада и Володя совершили великое дело: они сотворили миф. И если уж ты попался на эту удочку, то тебе ничего не остается, как сотворить свой. Ведь выбора нет. Ты вовлекся? Вовлекся. Испуг миновал. И уже мысленно ты разметил этот остров по системам координат, вписал в пробел между малой планетой Колга под №191 и индийским княжеством Колхапур в „Ларуссе ХХ века“… Остров собрался для тебя из разрозненных кусочков: из книги Ады и рисунков ненецких детей; завязавшихся знакомств; пережитых страхов и тех мимолетных мгновений истины, когда солнце вспыхивает над морем и кажется, что из глубин его всплывает огромное зеркало…
   Пожалуй, этого маловато для мифа, но достаточно для того, чтобы покончить с бегством. Потому что это убегание в никуда – обычная для расщепленного сознания развилка, бесконечно двоящийся путь, который в любом случае заканчивается тупиком.
   Миф – свобода, красочность, цельность. Осмысленность.
   Попробуй-ка, добудь это здесь, на свалке человеческих судеб; попробуй, отыщи что-нибудь стоющее там, где с первого взгляда всё внушает лишь отвращение… Но ведь Ада смогла? Смогла. И Корепанов смог: полюбить этот остров вопреки всему. Похоже и у тебя нет шанса кроме любви: может быть именно ты, Беглец, лучше других поймешь это…»
 
   Похоже, само написание слов успокаивало его. Покончив с записями и захлопнув дневник, он выглянул в окошко кухни: в голубоватом сумраке ночи трава под окном казалась черной, только ромашки мелкими звездочками белели в ней.
   Около полуночи он вдруг услышал, как где-то вдали оборвался привычный звук работающего дизеля. Тотчас же погас свет. Тогда он встал, надел куртку, шапку, рассовал по карманам нож, спички и сигареты, замкнул дверь своей комнаты и вышел из гостиницы. Чтоб не попадаться никому на глаза, сразу спустился к морю, но, кажется, предосторожность была излишней: поселок спал. Он был один, совершенно один на пляже. Море опять отступило, обнажив расставленные у берега камбальные сети с застрявшей в ячеях морской травой. Над морем тихо светила луна. В её свете серый песок под ногами казался голубоватым и он ступал осторожно, словно боялся пробудить звуки дня и нарушить хрупкую тишину ночи.
   Он пошел в сторону реки, где еще не был. На высоком берегу за поселком на фоне глубокой, но прозрачной синевы неба заметил несколько надмогильных крестов, а едва миновав их, на песке перед собою – остров деревянного карбаса, собственно говоря, только крепкий деревянный киль, вытянутый словно позвоночник выброшенного на берег кита. Поблескивая жесткими лезвиями, шевелилась под ветерком трава. Вскоре высокий берег отступил и он очутился на длинной низкой песчаной косе, в устье речной долины, отороченной темными холмами, из-за которых будто жидкое олово изливалась река, устремляясь к морю. Море было ровно, как лед, и только вдали, в гуще ночного сумрака, раздавались глухие удары прибоя на отмелях.
   Невероятным спокойствием веяло от этого пейзажа. Он прошел немного вглубь острова вдоль реки и, добравшись до высокого берега, влез на холм, ища укрытия от сквозящего долиной реки холодного ветра. Здесь было несколько ям, похожих на следы то ли землянок, то ли окопов. Забравшись в одну из них, он закурил. Он сидел так долго, куря сигарету за сигаретой. Постепенно небо светлело: в темную голубизну ночи просачивался с севера чистый желтый свет восхода. В этом свете все четче проступала уходящая вдаль плоскость тундры, на самой границе которой, у горизонта, неровным серым изгибом застыли далекие горы. Он почувствовал, что ему надо туда. Туда, во что бы то ни стало: там билось сердце острова, там, быть может, ждала его собственная легенда.
   Жгучий холод возвестил о начале нового дня. Он взглянул на часы: было два часа ночи.
   Он чувствовал, как при виде первобытных стихий, сходящихся здесь – темной бугристой земли, разгорающегося неба и воды, которая, причудливо отражая краски небесной палитры, сплетая желтый с голубым, вновь казалась огромным волшебным зеркалом – постепенно нарастает в нем странное чувство. Может быть, причиной была крайняя усталость, которая, наконец, навалилась на него, а может быть, в самом деле невероятны были краски этой лунной ночи на краю земли – но только вдруг он ощутил, что узнает Север – тот Север, которого никогда не видел, но по которому не переставал тосковать… Будь у него с собой «Саламина» Рокуэлла Кента, он бы не удержался, и возложив книгу, словно на алтарь, на плоский сколок песчаника, прочел бы вдохновенный гимн, неясными, счастливыми и грозными словами которого звучала его душа: «Господи, я люблю эту бесплодную землю!»
   Перед ним был мир без границ. Мир легенды. Мир художества. Мир свободы.
   Свобода столь же мало нуждается в определении, как любовь. И так же много значит. Это требование природы, требование прорыва, броска; именно броска как прыжка: ты прыгаешь, ты решаешься, и тебе дела нет, осознана ли другими эта необходимость. Ты преодолеваешь все страхи – и, собственно, дальше не имеет значения уже ничего – разобьешься ты или нет, правильно или неправильно ты поступил. Потому что ты поступил – именно в этот, редчайший в жизни раз – отбросив всякие опасения. Вот это и есть свобода…
   Кутаясь в куртку, продрогший до костей, двинулся он в обратный путь, теперь уже различая на песке следы заигравшегося ветра, следы, которые оставляет вода в своем попятном движении к морю. Эти следы, эти узоры казались ему значительными, как непонятные древние письмена. Но разве не древнейшие ваятели без устали творили их, покрывая песок тончайшей сканью – кажется лишь для того, чтобы через несколько часов, смыв сотворенное приливной волной, вновь приступить к работе, играючи бахвалясь друг перед другом своим мастерством?
   Он вернулся в гостиницу смертельно усталый и совершенно счастливый.
 
   На следующее утро весь поселок знал, что к ним приехал чужак из Москвы, который расспрашивает про Аду и Володю. Нашлись даже такие, что не прочь были поделиться воспоминаниями о былом, но когда его хватились, оказалось, что он исчез.
   Кто-то видел его возле пекарни, загружающим хлеб и дрова в вездеход, отправляющийся к оленеводам в тундру. Действительно, через три дня он вернулся, сидя на крыше вездехода вместе с детьми бригадира Егора, которые после лета, проведенного в тундре, возвращались в поселок, чтобы через день-другой спецрейсом улететь в интернат в Нарьян-Мар. В тот же вечер его видели пьяным вместе с Михайлычем, начальником станции космической связи. Михайлыч сказал, что спирт его был хорош, но сильно отдавал резиной от пробки фляжки.
 
   Больше ничего о Беглеце неизвестно.
   Неизвестно, зачем он ездил в тундру и что там произошло. Там была горячая работа, много парней, много оленьей крови. Случиться могло всякое.
   В ящике пустого стола в покинутом номере оказался лист бумаги с непонятными записями.
 
   «…Я нашел Стрелка. Настоящего Стрелка.
   Алик, 25, по натуре – боец спецподразделения коммандос. Армия была самым ярким временем его жизни. События последних лет, свидетелем которых он стал в Алма-Ате, придали его природной агрессивности вид то ли сладкого воспоминания, то ли миража: „по казахам…“, „по студентам…“, „по Белому дому…“ Но ведь я был там, в августе 91-го, у Белого дома. Значит, в случае чего, он стрелял бы в меня.
   Когда я думаю об этом, думаю об антитезе Стрелок – Беглец и о том, чем могла бы завершиться их встреча (встреча Стрелка и Бумажного солдата), я понимаю, что это скорее всего смерть. Но меня не хватает, чтобы додумать эту мысль до конца. Здесь нет сил на московские мысли. Они засыпают в этом геологическом покое. Они становятся ненужными. Те, кто оставляет прежние мысли навсегда, становятся островитянами. Таков Виктор Михайлович, начальник космической связи, таков же, по рассказам, начальник маяка „Северный“ Косовский, навеки позабывший о своей Молдавии, таков же Рубцов, начальник вертолетной площадки геологов на Песчанке. Отправил на материк жену, детей, а сам остался. Человек хочет лежать в вагончике, ждать вертолета. Слышать, как метет за стеною то песок, то снег, слушать радио, переговариваться: „Эй, Тобседа, как у вас? Щука пошла? А борта не было? Да, погода не та… А у нас гусь полетел… Гусь полетел, говорю…“ И не пьет. Просто лежит. Неделю может лежать на кровати, как незабвенный Обломов, пить чай, грызть сухарики и ни о чем не волноваться…
   Но эти люди давно стали если не своими среди людей здесь, то, по крайней мере, вписались в ландшафт, стали частью природы. А Беглец – он здесь чужой. Всему чужой.
   Помню, я спросил у Алика: „А ты, когда по тундре идешь, куришь?“
   – Обязательно курю: тогда я злее…
   „Злее“ – хоть он и не зол. Смерть вырастает из пустяка, из случайного, ничтожного раздражения Стрелка: на то, как Беглец сморкается, боится простудиться, сосет какие-то таблетки, бережется…
   Московский чистоплюй, бережется там, где люди сжигают себя дотла, только бы эта жизнь, проклятая жизнь, прошла побыстрее…
   А потом Стрелок своим звериным чутьем угадывает в чужаке надлом: как будто тот не совсем знает, чего он на самом деле хочет, кто он. Так бывало с москвичами в армии: они переставали понимать – зачем?
   Но тут чужак уезжает…
   И что дальше? Вот именно это и хотелось бы понять. Потому что если когда-нибудь мне суждено будет написать о том, что пережил я на острове, именно этот парень, Алик, окажется в центре повествования. И мы или сможем, или не сможем найти общий язык с ним. Ибо если не сможем – то крышка. Всему крышка. Не знаю, как объяснить…
   По чистой случайности пьянкой своей с Михайлычем, начальником космической связи, я обидел начальника вертолетной площадки Саукова, который, оказывается, тоже рассчитывал.
   Легкомысленно не вдаваясь в подробности этой обиды, на следующий же день я отправился к нему покупать билет на вертолет, который должен был забрать детей в школу. Приветливо улыбаясь и всем своим круглым, крепким лицом выражая благорасположение, Анатолий Полуэктович Сауков сообщил, что на этот борт посадить меня не может: „Мест нет“. Он в своем праве.
   – А будет второй борт?
   – Обязательно… Обязательно…
   Со вторым повторяется та же история. „Ну, а куда вам спешить? – улыбается Анатолий Полуэктович. – Поживете недельку-другую, во вкус только войдете“…
   Сука, срезал меня на шестьсот рублей. Дня через четыре у меня останется денег только на дорогу. А дальше и на дорогу не хватит…
   Но я, как говорится, кланяться не намерен. Пошел в гостиницу, сварил обед, пошел в сторону Бугрянки, вдоль моря, на свое любимое место, где впервые надежда…»

Сон

   На берегу, где река сходится с морем, он сидит в ложбинке, нагретой солнцем, острым ножом выкапывая золотой корень. Растений много здесь, он аккуратно выкапывает их из песка, срезает сочную вершинку с мясистыми листьями, обивает корешки о сапог. И вдруг он видит Стрелка. Стрелок идет с ружьем. Гуси улетают. «Ты тоже хочешь улететь»? – «Да». – «Ты не настоящий журналист, мне Сауков сказал». – «Пожалуй, правда, не настоящий». – «Зачем ты обманывал нас?» – «Я никого не обманывал». – «Но ты же говорил, что из газеты» – «А я из газеты»…
   Беглец вьет разговор, тянет его ниточка за ниточкой, потому что чувствует, что ружье, которое предназначено было для гусей, сейчас ищет повода ударить в него.
   Выстрелит оно, или нет? Есть у него шанс, или нет? Настоящий он сам (Беглец) или нет? Он должен что-то такое сказать Стрелку, чтоб тот поверил. Машинально он продолжает выкапывать растение золотого корня. Стрелок замечает движение его руки:
   – Это все, что ты хочешь увезти отсюда?
   – Нет, – произносит Беглец с последней отчаянной искренностью. – Я обещал любимой привезти Синие горы, да видно, никогда не доберусь до них…
   Он продолжает разрывать ножом землю вокруг золотого корня, как вдруг лезвие ножа сгибается, будто натолкнувшись на камень, которого не было там, в рыхлом песке, точно не было…
   – Смотри, – пораженный, обращается он к Стрелку. – Это самый крепкий мой нож. Он согнулся, как жестянка…
   – Да, – как будто не замечая погнутого ножа, говорит Стрелок. – Туда два дня ходу. Можно дойти налегке и за один день.
   – Ты сможешь меня проводить?
   – Сегодня?
   – Нет, завтра я улечу.
   – Тогда тебе придется приехать в следующем году.
   – Да, придется.
   – Сейчас ты скажешь все, что угодно, чтобы улететь.
   Беглец молчит. Сидя на земле, ладонями заравнивает землю вокруг растения, которое хотел выкопать.
   Стрелок подбирает нож, с удивлением разглядывает его. «Да, – вдруг говорит он. – Теперь я верю, что ты не соврешь. Ты приедешь… Остров не хочет делиться с тобой малым. Видимо, хочет поделиться большим…»
   – Что ты говоришь? – спрашивает Беглец, – о чем ты?
   – Остров давно ждет избранника. Ждет человека, который расскажет о нем. Я подумал сначала, что это ты. Но потом решил, что ты обманщик. Теперь я полагаю, что это ты, все-таки.
   С этими словами он снимает с плеча ружье и взводит курок.
   – Зачем?
   – Смотри внимательно, – предупреждает Стрелок.
   Беглец увидел, что дуло ружья направлено прямо в грудь ему, прямо в сердце. Потом увидел тонкое жало огня, протянувшееся к нему и почувствовал острую, как укол, боль в груди, и в тот же миг пространство перед его глазами – однообразная кочковатая равнина с изломом Синих гор на горизонте – все стало дрожать, сжиматься и трескаться, будто фотография на стекле под струей огня газовой горелки: действительно, вдруг он увидел дыру, сквозь которую сначала можно было различить лишь что-то серое, но потом вдруг различил суденышко, осторожно приближающееся к острову под британским флагом, прекрасного, кофейного цвета оленя, сокола, с криком скользящего в небе, неправдоподобно приблизившееся к нему человеческое лицо, иссеченное морщинами, словно кора дерева…
   Когда он открыл глаза, то увидел Стрелка, который держал в левой ладони сердце, а в правой – его погнутый, совсем кривой нож. Им Стрелок поддевал какие-то темные нити, похожие на пучки тонких бурых водорослей, которыми было опутано сердце.
   – Что ты делаешь? – спросил он.
   – Очищаю твое сердце от страха.
   Тут только он почувствовал, что лежит в расстегнутой куртке, в расстегнутой до пояса рубахе, чувствует кожей набегающий с моря волнами холодный ветерок, и на месте сердца у него какая-то мокрая пустота, которую ветер холодит особенно…
   Стрелок подцепил скрюченным лезвием последнюю ленту темной паутины и, отбросив нож, пальцами обобрал последние волокна, оглядел чистое сердце, которое оказалось упругим комком мускулов, и, выполоскав в чистой воде ручья, вложил в грудь распростертого на земле человека… Тот почувствовал, что Стрелок укрывает сердце плотью. Она служила хорошим укрытием сердцу: тяжелая, плотная… Он попытался поднять голову и увидел, что руки Стрелка белы от глины и тут до ноздрей его долетел этот странный знакомый запах, запах болот, болотной глуби, развороченной гусеницами вездехода, волшебной глины, съедобной глины, плоти земли…
   И вот, пока Стрелок отирал ему грудь тряпицей, которой повязывал лоб, застегивал рубаху, куртку, он все думал, как же так, ведь глина не приживется на теле, глина мертва…
   – Вставай, вставай, – вдруг зашептал Стрелок ему в ухо. – Поднимайся, иначе ты опоздаешь и не улетишь.
   Он поднялся: на земле было несколько пятен запекшейся крови, тонкие черные волокна, напоминающие перегнившие растения, какие-то отмершие корешки, изогнувшийся, как замерзшая рыбка, нож.
   – Но ведь вертолета не будет…
   – Слышишь? – спросил Стрелок.
   – Нет.
   – Он еще далеко. Во-он над той Кошкой, выше примерно на два пальца. Видишь?
   – Нет.
   – Черная точка. Как муха. Видишь?
   – Вижу.
   – Это твой вертолет. Последний вертолет. Сейчас он будет здесь, тебе надо спешить…
   Он сделал шаг, другой: глиняная грудь не отлипала, сердце не вываливалось. Вертолет загрохотал над головами; мелькнули ослепительными отражениями солнца стекла кабины, проплыло над головами синее брюхо…
   Они побежали к гостинице, зеленая трава стлалась под ветром, но шаги были легкими.
   Ветром с него сорвало шапку, понесло по траве, бросило в рыжую торфяную лужу… Ничего: он должен что-то оставить острову, чтобы вернуться сюда…
   Стрелок подал ему в кабину рюкзак и отошел.
   – Может, напишешь, – вдруг произнес он.
   Дверь закрылась, отсекла салон от улицы. В кабине щелкнул рычажками пилот, над головой зажужжал зуммер.
   Он застучал кулаком в иллюминатор, вдруг понимая, что не ответил, хотя ответ у него был готов.