Дальше ему всё грезится её стыдливое согласие, таинственный шёпот и поцелуи в виду целого света.

XII

   Он побежал отыскивать Ольгу. Дома сказали, что она ушла; он в деревню – нет. Видит, вдали она, как ангел восходит на небеса, идёт на гору, так легко опирается ногой, так колеблется её стан.
   Он за ней, но она едва касается травы и в самом деле как будто улетает. Он с полугоры начал звать её.
   Она подождёт его, и только он подойдёт сажени на две, она двинется вперёд и опять оставит большое пространство между ним и собой, остановится и смеётся.
   Он наконец остановился, уверенный, что она не уйдёт от него. И она сбежала к нему несколько шагов, подала руку и, смеясь, потащила за собой.
   Они вошли в рощу: он снял шляпу, а она платком отёрла ему лоб и начала махать зонтиком в лицо.
   Ольга была особенно жива, болтлива, резва или вдруг увлекалась нежным порывом, потом впадала внезапно в задумчивость.
   – Угадай, что я делала вчера? – спросила она, когда они сели в тени.
   – Читала?
   Она потрясла головой.
   – Писала?
   – Нет.
   – Пела?
   – Нет. Гадала! – сказала она. – Графинина экономка была вчера; она умеет гадать на картах, и я попросила.
   – Ну, что ж?
   – Ничего. Вышла дорога, потом какая-то толпа, и везде блондин, везде… Я вся покраснела, когда она при Кате вдруг сказала, что обо мне думает бубновый король. Когда она хотела говорить, о ком я думаю, я смешала карты и убежала. Ты думаешь обо мне? – вдруг спросила она.
   – Ах, – сказал он. – Если б можно было поменьше думать!
   – А я-то! – задумчиво говорила она. – Я уж и забыла, как живут иначе. Когда ты на той неделе надулся и не был два дня – помнишь, рассердился! – я вдруг переменилась, стала злая. Бранюсь с Катей, как ты с Захаром; вижу, как она потихоньку плачет, и мне вовсе не жаль её. Не отвечаю ma tante, не слышу, что она говорит, ничего не делаю, никуда не хочу. А только ты пришёл, вдруг совсем другая стала. Кате подарила лиловое платье.
   – Это любовь! – патетически произнёс он.
   – Что? Лиловое платье?
   – Всё! я узнаю из твоих слов себя: и мне без тебя нет дня и жизни, ночью снятся всё какие-то цветущие долины. Увижу тебя – я добр, деятелен; нет – скучно; лень, хочется лечь и ни о чём не думать… Люби, не стыдись своей любви…
   Вдруг он замолчал. «Что это я говорю? ведь я не за тем пришёл!» – подумал он и стал откашливаться; нахмурил было брови.
   – А если я вдруг умру? – спросила она.
   – Какая мысль! – небрежно сказал он.
   – Да, – говорила она, – я простужусь, сделается горячка; ты придёшь сюда – меня нет, пойдёшь к нам – скажут: больна; завтра то же; ставни у меня закрыты; доктор качает головой; Катя выйдет к тебе в слезах, на цыпочках и шепчет: больна, умирает…
   – Ах!.. – вдруг сказал Обломов.
   Она засмеялась.
   – Что с тобой будет тогда? – спросила она, глядя ему в лицо.
   – Что? С ума сойду или застрелюсь, а ты вдруг выздоровеешь!
   – Нет, нет, перестань! – говорила она боязливо. – До чего мы договорились! Только ты не приходи ко мне мёртвый: я боюсь покойников…
   Он засмеялся, и она тоже.
   – Боже мой, какие мы дети! – сказала она, отрезвляясь от этой болтовни.
   Он опять откашлянулся.
   – Послушай… я хотел сказать.
   – Что? – спросила она, живо обернувшись к нему.
   Он боязливо молчал.
   – Ну, говори же, – спрашивала она, слегка дёргая его за рукав.
   – Ничего, так… – проговорил он оробев.
   – Нет, у тебя что-то есть на уме?
   Он молчал.
   – Если что-нибудь страшное, так лучше не говори, – сказала она. – Нет, скажи! – вдруг прибавила опять.
   – Да ничего нет, вздор.
   – Нет, нет, что-то есть, говори! – приставала она, крепко держа за оба борта сюртука, и держала так близко, что ему надо было ворочать лицо то вправо, то влево, чтоб не поцеловать её.
   Он бы не ворочал, но у него в ушах гремело её грозное «никогда».
   – Скажи же!.. – приставала она.
   – Не могу, не нужно… – отговаривался он.
   – Как же ты проповедовал, что «доверенность есть основа взаимного счастья», что «не должно быть ни одного изгиба в сердце, где бы не читал глаз друга». Чьи это слова?
   – Я хотел только сказать, – начал он медленно, – что я так люблю тебя, так люблю, что если б…
   Он медлил.
   – Ну? – нетерпеливо спросила она.
   – Что, если б ты полюбила теперь другого и он был бы способнее сделать тебя счастливой, я бы… молча проглотил своё горе и уступил ему место.
   Она вдруг выпустила из рук его сюртук.
   – Зачем? – с удивлением спросила она. – Я не понимаю этого. Я не уступила бы тебя никому; я не хочу, чтоб ты был счастлив с другой. Это что-то мудрёно, я не понимаю.
   Взгляд её задумчиво блуждал по деревьям.
   – Значит, ты не любишь меня? – спросила она потом.
   – Напротив, я люблю тебя до самоотвержения, если готов жертвовать собой.
   – Да зачем? Кто тебя просит?
   – Я говорю в таком случае, если б ты полюбила другого.
   – Другого! Ты с ума сошёл? Зачем, если люблю тебя? Разве ты полюбишь другую?
   – Что ты слушаешь меня? Я бог знает что говорю, а ты веришь! Я не то и сказать-то хотел совсем.
   – Что ж ты хотел сказать?
   – Я хотел сказать, что виноват перед тобой, давно виноват.
   – В чём? Как? – спрашивала она. – Не любишь? Пошутил, может быть? Говори скорей!
   – Нет, нет, всё не то! – говорил он с тоской. – Вот видишь ли что… – нерешительно начал он, – мы видимся с тобой… тихонько.
   – Тихонько? Отчего тихонько? Я почти всякий раз говорю ma tante, что видела тебя.
   – Ужель всякий раз? – с беспокойством спросил он.
   – Что ж тут дурного?
   – Я виноват: мне давно бы следовало сказать тебе, что это… не делается.
   – Ты говорил, – сказала она.
   – Говорил? А! Ведь в самом деле я… намекал. Так, значит, я сделал своё дело.
   Он ободрился и рад был, что Ольга так легко снимала с него бремя ответственности.
   – Ещё что? – спросила она.
   – Ещё… – да только, – ответил он.
   – Неправда, – положительно заметила Ольга, – есть что-то; ты не всё сказал.
   – Да я думал… – начал он, желая дать небрежный тон словам, – что…
   Он остановился; она ждала.
   – Что нам надо видеться реже… – Он робко взглянул на неё.
   Она молчала.
   – Почему? – спросила она потом, подумав.
   – Меня грызёт змея: это – совесть… Мы так долго остаёмся наедине: я волнуюсь, сердце замирает у меня; ты тоже непокойна… я боюсь… – с трудом договорил он.
   – Чего?
   – Ты молода и не знаешь всех опасностей, Ольга. Иногда человек не властен в себе; в него вселяется какая-то адская сила, на сердце падает мрак, а в глазах блещут молнии. Ясность ума меркнет: уважение к чистоте, к невинности – всё уносит вихрь; человек не помнит себя; на него дышит страсть; он перестаёт владеть собой – и тогда под ногами открывается бездна.
   Он даже вздрогнул.
   – Ну, что ж? Пусть открывается! – сказала она, глядя на него во все глаза.
   Он молчал; дальше или нечего, или не нужно было говорить.
   Она глядела на него долго, как будто читала в складках на лбу, как в писаных строках, и сама вспоминала каждое его слово, взгляд, мысленно пробегала всю историю своей любви, дошла до тёмного вечера в саду и вдруг покраснела.
   – Ты всё глупости говоришь! – скороговоркой заметила она, глядя в сторону. – Никаких я молний не видела у тебя в глазах… ты смотришь на меня большею частью, как… моя няня Кузьминична! – прибавила она и засмеялась.
   – Ты шутишь, Ольга, а я не шутя говорю… и не всё ещё сказал.
   – Что ещё? – спросила она. – Какая там бездна?
   Он вздохнул.
   – А то, что не надо нам видеться… наедине…
   – Почему?
   – Нехорошо…
   Она задумалась.
   – Да, говорят, это нехорошо, – сказала она в раздумье, – да почему?
   – Что скажут, когда узнают, когда разнесётся…
   – Кто ж скажет? У меня нет матери: она одна могла бы спросить меня, зачем я вижусь с тобой, и перед ней одной я заплакала бы в ответ и сказала бы, что я дурного ничего не делаю и ты тоже. Она бы поверила. Кто ж другой? – спросила она.
   – Тётка, – сказал Обломов.
   – Тётка?
   Ольга печально и отрицательно покачала головой:
   – Она никогда не спросит. Если б я ушла совсем, она бы не пошла искать и спрашивать меня, а я не пришла бы больше сказать ей, где была и что делала. Кто ж ещё?
   – Другие, все… Намедни Сонечка смотрела на тебя и на меня, улыбалась, и эти все господа и госпожи, что были с ней, тоже.
   Он рассказал ей всю тревогу, в какой он жил с тех пор.
   – Пока она смотрела только на меня, – прибавил он, – я ничего; но когда этот же взгляд упал на тебя, у меня руки и ноги похолодели…
   – Ну? – спросила она холодно.
   – Ну, вот я и мучусь с тех пор день и ночь, ломаю голову, как предупредить огласку; заботился, чтоб не напугать тебя… Я давно хотел поговорить с тобой…
   – Напрасная забота! – возразила она. – Я знала и без тебя.
   – Как знала? – спросил он с удивлением.
   – Так. Сонечка говорила со мной, выпытывала из меня, язвила, даже учила, как мне вести себя с тобой.
   – И ты мне ни слова, Ольга! – упрекнул он.
   – Ты мне тоже до сих пор не сказал ничего о своей заботе!
   – Что ж ты отвечала ей? – спросил он.
   – Ничего! Что было отвечать на это? Покраснела только.
   – Боже мой! До чего дошло: ты краснеешь! – с ужасом сказал он. – Как мы неосторожны! Что выйдет из этого?
   Он вопросительно глядел на неё.
   – Не знаю, – кратко сказала она.
   Обломов думал успокоиться, разделив заботу с Ольгой, почерпнуть в её глазах и ясной речи силу воли и вдруг, не найдя живого и решительного ответа, упал духом.
   Лицо у него подёрнулось нерешительностью, взгляд уныло блуждал вокруг. Внутри его уже разыгрывалась лёгкая лихорадка. Он почти забыл про Ольгу; перед ним толпились: Сонечка с мужем, гости; слышались их толки, смех.
   Ольга вместо обыкновенной своей находчивости молчит, холодно смотрит на него и ещё холоднее говорит своё «не знаю». А он не потрудился или не умел вникнуть в сокровенный смысл этого «не знаю».
   И он молчал: без чужой помощи мысль или намерение у него не созрело бы и, как спелое яблоко, не упало бы никогда само собою: надо его сорвать.
   Ольга поглядела несколько минут на него, потом надела мантилью, достала с ветки косынку, не торопясь надела на голову и взяла зонтик.
   – Куда? Так рано! – вдруг, очнувшись, спросил он.
   – Нет, поздно. Ты правду сказал, – с задумчивым унынием говорила она, – мы зашли далеко, а выхода нет: надо скорей расстаться и замести след прошлого. Прощай! – сухо, с горечью, прибавила она и, склонив голову, пошла было по дорожке.
   – Ольга, помилуй, бог с тобой! Как не видаться! Да я… Ольга!
   Она не слушала и пошла скорее; песок сухо трещал под её ботинками.
   – Ольга Сергеевна! – крикнул он.
   Не слышит, идёт.
   – Ради бога, воротись! – не голосом, а слезами кричал он. – Ведь и преступника надо выслушать… Боже мой! Есть ли сердце у ней?.. Вот женщины!
   Он сел и закрыл обеими руками глаза. Шагов не стало слышно.
   – Ушла! – сказал он почти в ужасе и поднял голову.
   Ольга перед ним.
   Он радостно схватил её руку.
   – Ты не ушла, не уйдёшь?.. – говорил он. – Не уходи: помни, что если ты уйдёшь – я мёртвый человек!
   – А если не уйду, я преступница и ты тоже: помни это, Илья.
   – Ах, нет…
   – Как нет? Если Сонечка с мужем застанет нас ещё раз вместе, – я погибла.
   Он вздрогнул.
   – Послушай, – торопливо и запинаясь, начал он, – я не всё сказал… – и остановился.
   То, что дома казалось ему так просто, естественно, необходимо, так улыбалось ему, что было его счастьем, вдруг стало какой-то бездной. У него захватывало дух перешагнуть через неё. Шаг предстоял решительный, смелый.
   – Кто-то идёт! – сказала Ольга.
   В боковой дорожке послышались шаги.
   – Уж не Сонечка ли? – спросил Обломов, с неподвижными от ужаса глазами.
   Прошло двое мужчин с дамой, незнакомые. У Обломова отлегло от сердца.
   – Ольга, – торопливо начал он и взял её за руку, – пойдём отсюда вон туда, где никого нет. Сядем здесь.
   Он посадил её на скамью, а сам сел на траве, подле неё.
   – Ты вспыхнула, ушла, а я не всё сказал, Ольга, – проговорил он.
   – И опять уйду и не ворочусь более, если ты будешь играть мной, – заговорила она. – Тебе понравились однажды мои слёзы, теперь, может быть, ты захотел бы видеть меня у ног своих и так, мало-помалу, сделать своей рабой, капризничать, читать мораль, потом плакать, пугаться, пугать меня, а после спрашивать, что нам делать? Помните, Илья Ильич, – вдруг гордо прибавила она, встав со скамьи, – что я много выросла с тех пор, как узнала вас, и знаю, как называется игра, в которую вы играете… но слёз моих вы больше не увидите…
   – Ах, ей-богу, я не играю! – сказал он убедительно.
   – Тем хуже для вас, – сухо заметила она. – На все ваши опасения, предостережения и загадки я скажу одно: до нынешнего свидания я вас любила и не знала, что мне делать; теперь знаю, – решительно заключила она, готовясь уйти, – и с вами советоваться не стану.
   – И я знаю, – сказал он, удерживая её за руку и усаживая на скамью, и на минуту замолчал, собираясь с духом.
   – Представь, – начал он, – сердце у меня переполнено одним желанием, голова – одной мыслью, но воля, язык не повинуются мне: хочу говорить, и слова нейдут с языка. А ведь как просто, как… Помоги мне, Ольга.
   – Я не знаю, что у вас на уме…
   – О, ради бога, без этого вы: твой гордый взгляд убивает меня, каждое слово, как мороз, леденит…
   Она засмеялась.
   – Ты сумасшедший! – сказала она, положив ему руку на голову.
   – Вот так, вот я получил дар мысли и слова! Ольга, – сказал он, став перед ней на колени, – будь моей женой!
   Она молчала и отвернулась от него в противоположную сторону.
   – Ольга, дай мне руку! – продолжал он.
   Она не давала. Он взял сам и приложил к губам. Она не отнимала. Рука была тепла, мягка и чуть-чуть влажна. Он старался заглянуть ей в лицо – она отворачивалась всё больше.
   – Молчание? – сказал он тревожно и вопросительно, целуя ей руку.
   – Знак согласия! – договорила она тихо, всё ещё не глядя на него.
   – Что ты теперь чувствуешь? Что думаешь? – спросил он, вспоминая мечту свою о стыдливом согласии, о слезах.
   – То же, что ты, – отвечала она, продолжая глядеть куда-то в лес; только волнение груди показывало, что она сдерживает себя.
   «Есть ли у ней слёзы на глазах?» – думал Обломов, но она упорно смотрела вниз.
   – Ты равнодушна, ты покойна? – говорил он, стараясь притянуть её за руку к себе.
   – Не равнодушна, но покойна.
   – Отчего ж?
   – Оттого, что давно предвидела это и привыкла к мысли.
   – Давно! – с изумлением повторил он.
   – Да, с той минуты, как дала тебе ветку сирени… я мысленно назвала тебя…
   Она не договорила.
   – С той минуты!
   Он распахнул было широко объятия и хотел заключить её в них.
   – Бездна разверзается, молнии блещут… осторожнее! – лукаво сказала она, ловко ускользая от объятий и устраняя руки его зонтиком.
   Он вспомнил грозное «никогда» и присмирел.
   – Но ты никогда не говорила, даже ничем не выразила… – говорил он.
   – Мы не выходим замуж, нас выдают или берут.
   – С той минуты… ужели?.. – задумчиво повторил он.
   – Ты думал, что я, не поняв тебя, была бы здесь с тобою одна, сидела бы по вечерам в беседке, слушала и доверялась тебе? – гордо сказала она.
   – Так это… – начал он, меняясь в лице и выпуская её руку.
   У него шевельнулась странная мысль. Она смотрела на него с спокойной гордостью и твёрдо ждала; а ему хотелось бы в эту минуту не гордости и твёрдости, а слёз, страсти, охмеляющего счастья, хоть на одну минуту, а потом уже пусть потекла бы жизнь невозмутимого покоя!
   И вдруг ни порывистых слёз от неожиданного счастья, ни стыдливого согласия! Как это понять!
   В сердце у него проснулась и завозилась змея сомнения… Любит она или только выходит замуж?
   – Но есть другой путь к счастью, – сказал он.
   – Какой? – спросила она.
   – Иногда любовь не ждёт, не терпит, не рассчитывает… Женщина вся в огне, в трепете, испытывает разом муку и такие радости, каких…
   – Я не знаю, какой это путь.
   – Путь, где женщина жертвует всем: спокойствием, молвой, уважением и находит награду в любви… она заменяет ей всё.
   – Разве нам нужен этот путь?
   – Нет.
   – Ты хотел бы этим путём искать счастья на счёт моего спокойствия, потери уважения?
   – О нет, нет! Клянусь богом, ни за что, – горячо сказал он.
   – Зачем же ты заговорил о нём?
   – Право, и сам не знаю…
   – А я знаю: тебе хотелось бы узнать, пожертвовала ли бы я тебе своим спокойствием, пошла ли бы я с тобой по этому пути? Не правда ли?
   – Да, кажется, ты угадала… Что ж?
   – Никогда, ни за что! – твёрдо сказала она.
   Он задумался, потом вздохнул.
   – Да, то ужасный путь, и много надо любви, чтоб женщине пойти по нём вслед за мужчиной, гибнуть – и всё любить.
   Он вопросительно взглянул ей в лицо: она ничего; только складка над бровью шевельнулась, а лицо покойно.
   – Представь, – говорил он, – что Сонечка, которая не стоит твоего мизинца, вдруг не узнала бы тебя при встрече!
   Ольга улыбнулась, и взгляд её был так же ясен. А Обломов увлекался потребностью самолюбия допроситься жертв у сердца Ольги и упиться этим.
   – Представь, что мужчины, подходя к тебе, не опускали бы с робким уважением глаз, а смотрели бы на тебя с смелой лукавой улыбкой…
   Он поглядел на неё: она прилежно двигает зонтиком камешек по песку.
   – Ты вошла бы в залу, и несколько чепцов пошевелилось бы от негодования; какой-нибудь один из них пересел бы от тебя… а гордость бы у тебя была всё та же, а ты бы сознавала ясно, что ты выше и лучше их.
   – К чему ты говоришь мне эти ужасы? – сказала она покойно. – Я не пойду никогда этим путём.
   – Никогда? – уныло спросил Обломов.
   – Никогда! – повторила она.
   – Да, – говорил он задумчиво, – у тебя недостало бы силы взглянуть стыду в глаза. Может быть, ты не испугалась бы смерти: не казнь страшна, но приготовления к ней, ежечасные пытки, ты бы не выдержала и зачахла – да?
   Он всё заглядывал ей в глаза, что она.
   Она смотрит весело; картина ужаса не смутила её; на губах её играла лёгкая улыбка.
   – Я не хочу ни чахнуть, ни умирать! Всё не то, – сказала она, – можно нейти тем путём и любить ещё сильнее.
   – Отчего же бы ты не пошла по этому пути, – спросил он настойчиво, почти с досадой, – если тебе не страшно?..
   – Оттого, что на нём… впоследствии всегда… расстаются, – сказала она, – а я… расстаться с тобой!..
   Она остановилась, положила ему руку на плечо, долго глядела на него и вдруг, отбросив зонтик в сторону, быстро и жарко обвила его шею руками, поцеловала, потом вся вспыхнула, прижала лицо к его груди и прибавила тихо:
   – Никогда!
   Он испустил радостный вопль и упал на траву к её ногам. 1857 года

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

   Обломов сиял, идучи домой. У него кипела кровь, глаза блистали. Ему казалось, что у него горят даже волосы. Так он и вошёл к себе в комнату – и вдруг сияние исчезло и глаза в неприятном изумлении остановились неподвижно на одном месте: в его кресле сидел Тарантьев.
   – Что это тебя не дождёшься? Где ты шатаешься? – строго спросил Тарантьев, подавая ему свою мохнатую руку. – И твой старый чорт совсем от рук отбился: спрашиваю закусить – нету, водки – и той не дал.
   – Я гулял здесь в роще, – небрежно сказал Обломов, ещё не опомнясь от обиды, нанесённой появлением земляка, и в какую минуту!
   Он забыл ту мрачную сферу, где долго жил, и отвык от её удушливого воздуха. Тарантьев в одно мгновенье сдёрнул его будто с неба опять в болото. Обломов мучительно спрашивал себя: зачем пришёл Тарантьев? надолго ли? – терзался предположением, что, пожалуй, он останется обедать и тогда нельзя будет отправиться к Ильинским. Как бы спровадить его, хоть бы это стоило некоторых издержек, – вот единственная мысль, которая занимала Обломова. Он молча и угрюмо ждал, что скажет Тарантьев.
   – Что ж ты, земляк, не подумаешь взглянуть на квартиру? – спросил Тарантьев.
   – Теперь это не нужно, – сказал Обломов, стараясь не глядеть на Тарантьева. – Я… не перееду туда.
   – Что-о? Как не переедешь? – грозно возразил Тарантьев. – Нанял, да не переедешь? А контракт?
   – Какой контракт?
   – Ты уж и забыл? Ты на год контракт подписал. Подай восемьсот рублей ассигнациями, да и ступай куда хочешь. Четыре жильца смотрели, хотели нанять: всем отказали. Один нанимал на три года.
   Обломов теперь только вспомнил, что в самый день переезда на дачу Тарантьев привёз ему бумагу, а он второпях подписал, не читая.
   «Ах, боже мой, что я наделал!» – думал он.
   – Да мне не нужна квартира, – говорил Обломов, – я еду за границу…
   – За границу! – перебил Тарантьев. – Это с этим немцем? Да где тебе, не поедешь!
   – Отчего не поеду? У меня и паспорт есть: вот я покажу. И чемодан куплен.
   – Не поедешь! – равнодушно повторил Тарантьев. – А ты вот лучше деньги-то за полгода вперёд отдай.
   – У меня нет денег.
   – Где хочешь достань; брат кумы, Иван Матвеич, шутить не любит. Сейчас в управу подаст: не разделаешься. Да я свои заплатил, отдай мне.
   – Ты где взял столько денег? – спросил Обломов.
   – А тебе что за дело? Старый долг получил. Давай деньги! Я за тем приехал.
   – Хорошо, я на днях приеду и передам квартиру другому, а теперь я тороплюсь…
   Он начал застёгивать сюртук.
   – А какую тебе квартиру нужно? Лучше этой во всём городе не найдёшь. Ведь ты её видал? – сказал Тарантьев.
   – И видеть не хочу, – отвечал Обломов, – зачем я туда перееду? Мне далеко…
   – От чего? – грубо спросил Тарантьев.
   Но Обломов не сказал, от чего.
   – От центра, – прибавил он потом.
   – От какого это центра? Зачем он тебе нужен? Лежать-то?
   – Нет, уж я теперь не лежу.
   – Что так?
   – Так. Я… сегодня… – начал Обломов.
   – Что? – перебил Тарантьев.
   – Обедаю не дома…
   – Ты деньги-то подай, да и чёрт с тобой!
   – Какие деньги? – с нетерпением повторил Обломов. – Я на днях заеду на квартиру, переговорю с хозяйкой.
   – Какая хозяйка? Кума-то? Что она знает? Баба! Нет, ты поговори с её братом – вот увидишь!
   – Ну хорошо; я заеду и переговорю.
   – Да, жди тебя! Ты отдай деньги, да и ступай.
   – У меня нет; надо занять.
   – Ну так заплати же мне теперь, по крайней мере, за извозчика, – приставал Тарантьев, – три целковых.
   – Где же твой извозчик? И за что три целковых?
   – Я отпустил его. Как за что? И то не хотел везти: «по песку-то?», говорит. Да отсюда три целковых – вот двадцать два рубля!
   – Отсюда дилижанс ходит за полтинник, – сказал Обломов, – на вот!
   Он достал ему четыре целковых. Тарантьев спрятал их в карман.
   – Семь рублей ассигнациями за тобой, – прибавил он. – Да дай на обед!
   – На какой обед?
   – Я теперь в город не поспею: на дороге в трактире придётся; тут всё дорого: рублей пять сдерут.
   Обломов молча вынул целковый и бросил ему. Он не садился от нетерпения, чтоб Тарантьев ушёл скорей; но тот не уходил.
   – Вели же мне дать чего-нибудь закусить, – сказал он.
   – Ведь ты хотел в трактире обедать? – заметил Обломов.
   – Это обедать! А теперь всего второй час.
   Обломов велел Захару дать чего-нибудь.
   – Ничего нету, не готовили, – сухо отозвался Захар, глядя мрачно на Тарантьева. – А что, Михей Андреич, когда принесёте барскую рубашку да жилет?..
   – Какой тебе рубашки да жилета? – отговаривался Тарантьев. – Давно отдал.
   – Когда это? – спросил Захар.
   – Да не тебе ли в руки отдал, как вы переезжали? А ты куда-то сунул в узел да спрашиваешь ещё…
   Захар остолбенел.
   – Ах ты, господи! Что это, Илья Ильич, за срам такой! – возразил он, обратясь к Обломову.
   – Пой, пой эту песню! – возразил Тарантьев. – Чай, пропил, да и спрашиваешь…
   – Нет, я ещё отроду барского не пропивал! – захрипел Захар. – Вот вы…
   – Перестань, Захар! – строго перебил Обломов.
   – Вы, что ли, увезли одну половую щётку да две чашки у нас? – спросил опять Захар.
   – Какие щётки? – загремел Тарантьев. – Ах ты, старая шельма! Давай-ка лучше закуску!
   – Слышите, Илья Ильич, как лается? – сказал Захар. – Нет закуски, даже хлеба нет дома, и Анисья со двора ушла, – договорил он и ушёл.
   – Где ж ты обедаешь? – спросил Тарантьев. – Диво, право: Обломов гуляет в роще, не обедает дома… Когда ж ты на квартиру-то? Ведь осень на дворе. Приезжай посмотреть.
   – Хорошо, хорошо, на днях…
   – Да деньги не забудь привезти!
   – Да, да, да… – нетерпеливо говорил Обломов.
   – Ну, не нужно ли чего на квартире? Там, брат, для тебя выкрасили полы и потолки, окна, двери – всё: больше ста рублей стоит.
   – Да, да, хорошо… Ах, вот что я хотел тебе сказать, – вдруг вспомнил Обломов:– сходим, пожалуйста, в палату, нужно доверенность засвидетельствовать…
   – Что я тебе за ходатай достался? – отозвался Тарантьев.
   – Я тебе прибавлю на обед, – сказал Обломов.
   – Туда сапог больше изобьёшь, чем ты прибавишь.
   – Ты поезжай, заплачу.
   – Нельзя мне в палату идти, – мрачно проговорил Тарантьев.