– Вино никуда не годится! – сказал Штольц.
   – Извини, второпях не успели на ту сторону сходить, – говорил Обломов. – Вот, не хочешь ли смородинной водки? Славная, Андрей, попробуй! – Он налил ещё рюмку и выпил.
   Штольц с изумлением поглядел на него, но промолчал.
   – Агафья Матвеевна сама настаивает: славная женщина! – говорил Обломов, несколько опьянев. – Я, признаться, не знаю, как я буду в деревне жить без неё: такой хозяйки не найдёшь.
   Штольц слушал его, немного нахмурив брови.
   – Ты думаешь, это кто всё готовит? Анисья? Нет! – продолжал Обломов. – Анисья за цыплятами ходит, да капусту полет в огороде, да полы моет; а это всё Агафья Матвеевна делает.
   Штольц не ел ни баранины, ни вареников, положил вилку и смотрел, с каким аппетитом ел это всё Обломов.
   – Теперь ты уж не увидишь на мне рубашки наизнанку, – говорил дальше Обломов, с аппетитом обсасывая косточку, – она всё осмотрит, всё увидит, ни одного нештопанного чулка нет – и всё сама. А кофе как варит! Вот я угощу тебя после обеда.
   Штольц слушал молча, с озабоченным лицом.
   – Теперь брат её съехал, жениться вздумал, так хозяйство, знаешь, уж не такое большое, как прежде. А бывало так у ней всё и кипит в руках! С утра до вечера так и летает: и на рынок и в Гостиный двор… Знаешь, я тебе скажу, – плохо владея языком, заключил Обломов, – дай мне тысячи две-три, так я бы тебя не стал потчевать языком да бараниной; целого бы осётра подал, форелей, филе первого сорта. А Агафья Матвеевна без повара чудес бы наделала – да!
   Он выпил ещё рюмку водки.
   – Да выпей, Андрей, право выпей: славная водка! Ольга Сергевна тебе этакой не сделает! – говорил он нетвёрдо. – Она споёт Casta diva, а водки сделать не умеет так! И пирога такого с цыплятами и грибами не сделает! Так пекли только бывало в Обломовке да вот здесь! И что ещё хорошо, так это то, что не повар; тот бог знает какими руками заправляет пирог; а Агафья Матвеевна – сама опрятность!
   Штольц слушал внимательно, навострив уши.
   – А руки-то у неё были белые, – продолжал значительно отуманенный вином Обломов, – поцеловать не грех! Теперь стали жёстки, потому что всё сама! Сама крахмалит мне рубашки! – с чувством, почти со слезами произнёс Обломов. – Ей-богу, так, я сам видел. За другим жена так не смотрит – ей-богу! Славная баба Агафья Матвеевна! Эх, Андрей! Переезжай-ко сюда с Ольгой Сергеевной, найми здесь дачу: то-то бы зажили! В роще чай бы стали пить, в ильинскую пятницу на Пороховые бы Заводы пошли, за нами бы телега с припасами да с самоваром ехала. Там, на траве, на ковре легли бы! Агафья Матвеевна выучила бы и Ольгу Сергевну хозяйничать, право выучила бы. Теперь вот только плохо пошло: брат переехал; а если б нам дали три-четыре тысячи, я бы тебе таких индеек наставил тут…
   – Ты получаешь пять от меня! – сказал вдруг Штольц. – Куда ж ты их деваешь?
   – А долг? – вдруг вырвалось у Обломова.
   Штольц вскочил с места.
   – Долг? – повторил он. – Какой долг?
   И он, как грозный учитель, глядел на прячущегося ребёнка.
   Обломов вдруг замолчал. Штольц пересел к нему на диван.
   – Кому ты должен? – спросил он.
   Обломов немного отрезвился и опомнился.
   – Никому, я соврал, – сказал он.
   – Нет, ты вот теперь лжёшь, да неискусно. Что у тебя? Что с тобой, Илья? А! Так вот что значит баранина, кислое вино! У тебя денег нет! Куда ж ты деваешь?
   – Я точно должен… немного, хозяйке за припасы… – говорил Обломов.
   – За баранину и за язык! Илья, говори, что у тебя делается? Что это за история: брат переехал, хозяйство пошло плохо… Тут что-то неловко. Сколько ты должен?
   – Десять тысяч, по заёмному письму… – прошептал Обломов.
   Штольц вскочил и опять сел.
   – Десять тысяч? Хозяйке? За припасы? – повторил он с ужасом.
   – Да, много забирали; я жил очень широко… Помнишь, ананасы да персики… вот я задолжал… – бормотал Обломов. – Да что об этом?
   Штольц не отвечал ему. Он соображал: «Брат переехал, хозяйство пошло плохо – и точно оно так: всё смотрит голо, бедно, грязно! Что ж хозяйка за женщина? Обломов хвалит её! она смотрит за ним; он говорит о ней с жаром…»
   Вдруг Штольц изменился в лице, поймав истину. На него пахнуло холодом.
   – Илья! – спросил он. – Эта женщина… что она тебе?.. – Но Обломов положил голову на стол и задремал.
   «Она его грабит, тащит с него всё… это вседневная история, а я до сих пор не догадался!» – думал он.
   Штольц встал и быстро отворил дверь к хозяйке, так что та, увидя его, с испугу выронила ложечку из рук, которою мешала кофе.
   – Мне нужно с вами поговорить, – вежливо сказал он.
   – Пожалуйте в гостиную, я сейчас приду, – отвечала она робко.
   И, накинув на шею косынку, вошла вслед за ним в гостиную и села на кончике дивана. Шали уж не было на ней, и она старалась прятать руки под косынку.
   – Илья Ильич дал вам заёмное письмо? – спросил он.
   – Нет, – с тупым взглядом удивления отвечала она, – они мне никакого письма не давали.
   – Как никакого?
   – Я никакого письма не видала! – твердила она с тем же тупым удивлением…
   – Заёмное письмо! – повторил Штольц.
   Она подумала немного.
   – Вы бы поговорили с братцем, – сказала она, – а я никакого письма не видала.
   «Что она, дура или плутовка?» – подумал Штольц.
   – Но он должен вам? – спросил он.
   Она поглядела на него тупо, потом вдруг лицо у ней осмыслилось, даже выразило тревогу. Она вспомнила о заложенном жемчуге, о серебре, о салопе и вообразила, что Штольц намекает на этот долг; только никак не могла понять, как узнали об этом; она ни слова не проронила не только Обломову об этой тайне, даже Анисье, которой отдавала отчёт в каждой копейке.
   – Сколько он вам должен? – с беспокойством спрашивал Штольц.
   – Ничего не должны! Ни копеечки!
   «Скрывает передо мной, стыдится, жадная тварь, ростовщица! – думал он. – Но я доберусь».
   – А десять тысяч? – сказал он.
   – Какие десять тысяч? – в тревожном удивлении спросила она.
   – Илья Ильич вам должен десять тысяч по заёмному письму? – да или нет? – спросил он.
   – Они ничего не должны. Были должны постом мяснику двенадцать с полтиной, так ещё на третьей неделе отдали; за сливки молочнице тоже заплатили – они ничего не должны.
   – Разве документа у вас на него нет?
   Она тупо поглядела на него.
   – Вы бы с братцем поговорили, – отвечала она, они живут через улицу, в доме Замыкалова, вот здесь, ещё погреб в доме есть.
   – Нет, позвольте переговорить с вами, – решительно сказал он. – Илья Ильич считает себя должным вам, а не братцу…
   – Они мне не должны, – отвечала она, – а что я закладывала серебро, земчуг и мех, так это я для себя закладывала. Маше и себе башмаки купила, Ванюше на рубашки да в зеленные лавки отдала. А на Илью Ильича ни копеечки не пошло.
   Он смотрел на неё, слушал и вникал в смысл её слов. Он один, кажется, был близок к разгадке тайны Агафьи Матвеевны, и взгляд пренебрежения, почти презрения, который он кидал на неё, говоря с ней, невольно сменился взглядом любопытства, даже участия.
   В закладе жемчуга, серебра он вполовину смутно прочёл тайну жертв и только не мог решить, приносились ли они чистою преданностью или в надежде каких-нибудь будущих благ.
   Он не знал, печалиться ли ему или радоваться за Илью. Открылось явно, что он не должен ей, что этот долг есть какая-то мошенническая проделка её братца, но зато открывалось многое другое… Что значат эти заклады серебра, жемчугу?
   – Так вы не имеете претензий на Илье Ильиче? – спросил он.
   – Вы потрудитесь с братцем поговорить, – отвечала она монотонно, – теперь они должны быть дома.
   – Вам не должен Илья Ильич, говорите вы?
   – Ни копеечки, ей-богу правда! – божилась она, глядя на образ и крестясь.
   – Вы это подтвердите при свидетелях?
   – При всех, хоть на исповеди! – А что земчуг и серебро я заложила, так это на свои расходы…
   – Очень хорошо! – перебил её Штольц. – Завтра я побываю у вас с двумя моими знакомыми, и вы не откажетесь сказать при них то же самое?
   – Вы бы лучше с братцем переговорили, – повторяла она, – а то я одета-то не так… всё на кухне, нехорошо, как чужие увидят: осудят.
   – Ничего, ничего; а с братцем вашим я увижусь завтра же, после того как вы подпишете бумагу…
   – Писать-то я отвыкла совсем.
   – Да тут немного нужно написать, всего две строки.
   – Нет, уж увольте; пусть вот лучше Ванюша бы написал: он чисто пишет…
   – Нет, вы не отказывайтесь, – настаивал он. – Если вы не подпишете бумаги, то это значит, что Илья Ильич должен вам десять тысяч.
   – Нет, они не должны ничего, ни копеечки, – твердила она, – ей-богу!
   – В таком случае, вы должны подписать бумагу. Прощайте, до завтра.
   – Завтра бы вы лучше к братцу зашли… – говорила она, провожая его, – вон тут, на углу, через улицу.
   – Нет, и вас прошу братцу до меня ничего не говорить, иначе Илье Ильичу будет очень неприятно…
   – Так я не скажу им ничего! – послушно сказала она.

VII

   На другой день Агафья Матвеевна дала Штольцу свидетельство, что она никакой денежной претензии на Обломова не имеет. С этим свидетельством Штольц внезапно явился перед братцем.
   Это было истинным громовым ударом для Ивана Матвеевича. Он вынул документ и показал трепещущим средним пальцем правой руки, ногтем вниз, на подпись Обломова и на засвидетельствование маклера.
   – Закон-с, – сказал он, – моё дело сторона; я только соблюдаю интересы сестры, а какие деньги брали Илья Ильич, мне неизвестно.
   – Этим не кончится ваше дело, – погрозил ему, уезжая, Штольц.
   – Законное дело-с, а я в стороне! – оправдывался Иван Матвеевич, пряча руки в рукава.
   На другой день, только что он пришёл в присутствие, явился курьер от генерала, который немедленно требовал его к себе.
   – К генералу! – с ужасом повторило всё присутствие. – Зачем? Что такое? Не требует ли дела какого-нибудь? Какое именно? Скорей, скорей! Подшивать дела, делать описи! Что такое?
   Вечером Иван Матвеевич пришёл в заведение сам не свой. Тарантьев уже давно ждал его там.
   – Что, кум? – спросил он с нетерпением.
   – Что! – монотонно произнёс Иван Матвеевич. А как ты думаешь, что!
   – Обругали, что ли?
   – «Обругали!» – передразнил его Иван Матвеевич. – Лучше бы прибили! А ты хорош! – упрекнул он. – Не сказал, что? это за немец такой!
   – Ведь я говорил тебе, что продувной!
   – Это что: продувной! Видали мы продувных! Зачем ты не сказал, что он в силе? Они с генералом друг другу ты говорят, вот как мы с тобой. Стал бы я связываться с этакими, если б знал!
   – Да ведь законное дело! – возразил Тарантьев.
   – «Законное дело»! – опять передразнил его Мухояров. – Поди-ко скажи там: язык прильпне к гортани. Ты знаешь, что генерал спросил меня?
   – Что? – с любопытством спросил Тарантьев.
   – «Правда ли, что вы, с каким-то негодяем, напоили помещика Обломова пьяным и заставили подписать заёмное письмо на имя вашей сестры?»
   – Так и сказал: «с негодяем?» – спросил Тарантьев.
   – Да, так и сказал…
   – Кто же это такой негодяй-то? – спросил опять Тарантьев.
   Кум поглядел на него.
   – Небойсь, не знаешь? – желчно сказал он. – Нешто не ты?
   – Меня-то как припутали?
   – Скажи спасибо немцу да своему земляку. Немец-то всё пронюхал, выспросил…
   – Ты бы, кум, на другого показал, а про меня бы сказал, что меня тут не было!
   – Вона! Ты что за святой! – сказал кум.
   – Что ж ты отвечал, когда генерал спросил: «Правда ли, что вы там, с каким-то негодяем»?.. Вот тут-то бы и обойти его.
   – Обойти? Обойдёшь, поди-ко! Глаза какие-то зелёные! Силился, силился, хотел выговорить: «Неправда, мол, клевета, ваше превосходительство, никакого Обломова и знать не знаю: это всё Тарантьев!..» – да с языка нейдёт; только пал пред стопы его.
   – Что ж они, дело, что ли, хотят затевать? – глухо спросил Тарантьев. – Я ведь в стороне; вот ты, кум…
   – «В стороне»! Ты в стороне? Нет, кум, уж если в петлю лезть, так тебе первому: кто уговаривал Обломова пить-то? Кто срамил, грозил?..
   – Ты же научил, – говорил Тарантьев.
   – А ты несовершеннолетний, что ли? Я знать ничего не знаю, ведать не ведаю.
   – Это, кум, бессовестно! Сколько через меня перепало тебе, а мне-то всего триста рублей досталось…
   – Что ж, одному всё взять на себя? Экой ты какой ловкий! Нет, я знать ничего не знаю, – говорил он, – а меня просила сестра, по женскому незнанию дела, заявить письмо у маклера – вот и всё. Ты и Затёртый были свидетелями, вы и в ответе!
   – Ты бы сестру-то хорошенько: как она смела против брата идти? – сказал Тарантьев.
   – Сестра – дура; что с ней будешь делать?
   – Что она?
   – Что? Плачет, а сама стоит на своём: «Не должен, дескать, Илья Ильич, да и только, и денег она никаких ему не давала».
   – У тебя зато есть письмо на неё, – сказал Тарантьев, – ты не потеряешь своего…
   Мухояров вынул из кармана заёмное письмо на сестру, разорвал его на части и подал Тарантьеву.
   – На вот, я тебе подарю, не хочешь ли? – прибавил он. – Что с неё взять? Дом, что ли, с огородишком? И тысячи не дадут: он весь разваливается. Да что я, нехристь, что ли, какой? По миру её пустить с ребятишками?
   – Стало, следствие начнётся? – робко спросил Тарантьев. – Вот тут-то, кум, отделаться бы подешевле: ты уж, брат, выручи!
   – Какое следствие? Никакого следствия не будет! Генерал было погрозил выслать из города, да немец-то вступился, не хочет срамить Обломова.
   – Что ты, кум! Как гора с плеч! Выпьем! – сказал Тарантьев.
   – Выпьем? Из каких это доходов? На твои, что ль?
   – А твои? Сегодня, поди, целковых семь забрал!
   – Что-о! Прощай доходы: что генерал-то сказал, я не договорил.
   – А что? – вдруг опять струсив, спросил Тарантьев.
   – В отставку велел подать.
   – Что ты, кум! – выпуча на него глаза, сказал Тарантьев. – Ну, – заключил он с яростью, – теперь обругаю же я земляка на чём свет стоит!
   – Только бы тебе ругаться!
   – Нет, уж обругаю, как ты хочешь! – говорил Тарантьев. – А впрочем, правда, лучше погожу; вот что я вздумал; слушай-ко, кум!
   – Что ещё? – повторил в раздумье Иван Матвеевич.
   – Можно тут хорошее дело сделать. Жаль только, что ты съехал с квартиры…
   – А что?
   – Что! – говорил он, глядя на Ивана Матвеевича. – Подсматривать за Обломовым да за сестрой, какие они там пироги пекут, да и того… свидетелей! Так тут и немец ничего не сделает. А ты теперь вольный казак: затеешь следствие – законное дело! Небойсь, и немец струсит, на мировую пойдёт.
   – А что, в самом деле, можно! – отвечал Мухояров задумчиво. – Ты неглуп на выдумки, только в дело не годишься, и Затёртый тоже. Да я найду, постой! – говорил он оживляясь. – Я им дам! Я кухарку свою на кухню к сестре подошлю: она подружится с Анисьей, всё выведает, а там… Выпьем, кум!
   – Выпьем! – повторил Тарантьев. – А потом уж я обругаю земляка!
   Штольц попытался увезти Обломова, но тот просил оставить его только на месяц, так просил, что Штольц не мог не сжалиться. Ему нужен был этот месяц, по словам его, чтоб кончить все расчёты, сдать квартиру и так уладить дела с Петербургом, чтоб уж более туда не возвращаться. Потом нужно было закупить всё для уборки деревенского дома; наконец он хотел приискать себе хорошую экономку, вроде Агафьи Матвеевны, даже не отчаивался уговорить и её продать дом и переселиться в деревню, на достойное её поприще – сложного и обширного хозяйства.
   – Кстати о хозяйке, – перебил его Штольц, – я хотел тебя спросить, Илья, в каких ты отношениях к ней…
   Обломов вдруг покраснел.
   – Что ты хочешь сказать? – торопливо спросил он.
   – Ты очень хорошо знаешь, – заметил Штольц, – иначе бы не от чего было краснеть. Послушай, Илья, если тут предостережение может что-нибудь сделать, то я всей дружбой нашей прошу: будь осторожен…
   – В чём? Помилуй! – защищался смущённый Обломов.
   – Ты говорил о ней с таким жаром, что, право, я начинаю думать, что ты её…
   – Любишь, что ли, хочешь ты сказать! Помилуй! – перебил Обломов с принуждённым смехом.
   – Так ещё хуже, если тут нет никакой нравственной искры, если это только…
   – Андрей! Разве ты знал меня безнравственным человеком?
   – Отчего ж ты покраснел?
   – Оттого, что ты мог допустить такую мысль.
   Штольц покачал с сомнением головой.
   – Смотри, Илья, не упади в яму. Простая баба; грязный быт, удушливая сфера тупоумия, грубость – фи!..
   Обломов молчал.
   – Ну, прощай, – заключил Штольц. – Так я скажу Ольге, что летом мы увидим тебя, если не у нас, так в Обломовке. Помни: она не отстанет!
   – Непременно, непременно, – уверительно отвечал Обломов, – даже прибавь, что если она позволит, я зиму проведу у вас.
   – То-то бы обрадовал!
   Штольц уехал в тот же день, а вечером к Обломову явился Тарантьев. Он не утерпел, чтоб не обругать его хорошенько за кума. Он не взял одного в расчёт: что Обломов, в обществе Ильинских, отвык от подобных ему явлений и что апатия и снисхождение к грубости и наглости заменились отвращением. Это бы уж обнаружилось давно и даже проявилось отчасти, когда Обломов жил ещё на даче, но с тех пор Тарантьев посещал его реже и притом бывал при других, и столкновений между ними не было.
   – Здорово, земляк! – злобно сказал Тарантьев, не протягивая руки.
   – Здравствуй! – холодно отвечал Обломов, глядя в окно.
   – Что, проводил своего благодетеля?
   – Проводил. Что же?
   – Хорош благодетель! – ядовито продолжал Тарантьев.
   – А что, тебе не нравится?
   – Да я бы его повесил! – с ненавистью прохрипел Тарантьев.
   – Вот как!
   – И тебя бы на одну осину!
   – За что так?
   – Делай честно дела: если должен, так плати, не увёртывайся. Что ты теперь наделал?
   – Послушай, Михей Андреич, уволь меня от своих сказок; долго я, по лености, по беспечности, слушал тебя: я думал, что у тебя есть хоть капля совести, а её нет. Ты с пройдохой хотел обмануть меня: кто из вас хуже – не знаю, только оба вы гадки мне. Друг выручил меня из этого глупого дела…
   – Хорош друг! – говорил Тарантьев. – Я слышал, он и невесту у тебя поддел; благодетель, нечего сказать! Ну, брат, дурак ты, земляк…
   – Пожалуйста, оставь эти нежности! – остановил его Обломов.
   – Нет, не оставлю! Ты меня не хотел знать, ты неблагодарный! Я пристроил тебя здесь, нашёл женщину-клад. Покой, удобство всякое – всё доставил тебе, облагодетельствовал кругом, а ты и рыло отворотил. Благодетеля нашёл: немца! На аренду имение взял; вот погоди: он тебя облупит, ещё акций надаёт. Уж пустит по миру, помяни моё слово! Дурак, говорю тебе, да мало дурак – ещё и скот вдобавок, неблагодарный!
   – Тарантьев! – грозно крикнул Обломов.
   – Что кричишь-то? Я сам закричу на весь мир, что ты дурак, скотина! – кричал Тарантьев. – Я и Иван Матвеич ухаживали за тобой, берегли, словно крепостные служили тебе, на цыпочках ходили, в глаза смотрели, а ты обнёс его перед начальством: теперь он без места и без куска хлеба! Это низко, гнусно! Ты должен теперь отдать ему половину состояния; давай вексель на его имя: ты теперь не пьян, в своём уме, давай, говорю тебе, я без того не выйду…
   – Что вы, Михей Андреич, кричите так? – сказали хозяйка и Анисья, выглянув из-за дверей. – Двое прохожих остановились, слушают, что за крик…
   – Буду кричать, – вопил Тарантьев, – пусть срамится этот олух! Пусть обдует тебя этот мошенник немец, благо он теперь стакнулся с твоей любовницей…
   В комнате раздалась громкая оплеуха. Поражённый Обломовым в щёку, Тарантьев мгновенно смолк, опустился на стул и в изумлении ворочал вокруг одуревшими глазами.
   – Что это? Что это – а? Что это! – бледный, задыхаясь, говорил он, держась за щеку. – Бесчестье? Ты заплатишь мне за это! Сейчас просьбу генерал-губернатору: вы видели?
   – Мы ничего не видали! – сказали обе женщины в один голос.
   – А! Здесь заговор, здесь разбойничий притон! Шайка мошенников! Грабят, убивают…
   – Вон, мерзавец! – закричал Обломов, бледный, трясясь от ярости. – Сию минуту, чтоб нога твоя здесь не была, или я убью тебя, как собаку!
   Он искал глазами палки.
   – Батюшки! Разбой! Помогите! – кричал Тарантьев.
   – Захар! Выбрось вон этого негодяя, и чтоб он не смел глаз казать сюда! – закричал Обломов.
   – Пожалуйте, вот вам бог, а вот двери! – говорил Захар, показывая на образ и на дверь.
   – Я не к тебе пришёл, я к куме, – вопил Тарантьев.
   – Бог с вами! Мне вас не надо, Михей Андреич, – сказала Агафья Матвеевна, – вы к братцу ходили, а не ко мне! Вы мне хуже горькой редьки. Опиваете, объедаете да ещё лаетесь.
   – А! так-то, кума! Хорошо, вот брат даст вам знать! А ты заплатишь мне за бесчестье! Где моя шляпа? Чёрт с вами! Разбойники, душегубцы! – кричал он, идучи по двору. – Заплатишь мне за бесчестье!
   Собака скакала на цепи и заливалась лаем.
   После этого Тарантьев и Обломов не видались более.

VIII

   Штольц не приезжал несколько лет в Петербург. Он однажды только заглянул на короткое время в имение Ольги и в Обломовку. Илья Ильич получил от него письмо, в котором Андрей уговаривал его самого ехать в деревню и взять в свои руки приведённое в порядок имение, а сам с Ольгой Сергеевной уезжал на южный берег Крыма, для двух целей: по делам своим в Одессе и для здоровья жены, расстроенного после родов.
   Они поселились в тихом уголке, на морском берегу. Скромен и невелик был их дом. Внутреннее устройство его имело также свой стиль, как наружная архитектура, как всё убранство носило печать мысли и личного вкуса хозяев. Много сами они привезли с собой всякого добра, много присылали им из России и из-за границы тюков, чемоданов, возов.
   Любитель комфорта, может быть, пожал бы плечами, взглянув на всю наружную разнорядицу мебели, ветхих картин, статуй с отломанными руками и ногами, иногда плохих, но дорогих по воспоминанию гравюр, мелочей. Разве глаза знатока загорелись бы не раз огнём жадности при взгляде на ту или другую картину, на какую-нибудь пожелтевшую от времени книгу, на старый фарфор или камни и монеты.
   Но среди этой разновековой мебели, картин, среди не имеющих ни для кого значения, но отмеченных для них обоих счастливым часом, памятной минутой мелочей, в океане книг и нот веяло тёплой жизнью, чем-то раздражающим ум и эстетическое чувство: везде присутствовала или недремлющая мысль, или сияла красота человеческого дела, как кругом сияла вечная красота природы.
   Здесь же нашла место и высокая конторка, какая была у отца Андрея, замшевые перчатки; висел в углу и клеёнчатый плащ около шкафа с минералами, раковинами, чучелами птиц, с образцами разных глин, товаров и прочего. Среди всего, на почётном месте, блистал, в золоте с инкрустацией, флигель Эрара.
   Сеть из винограда, плющей и миртов покрывала коттедж сверху донизу. С галереи видно было море, с другой стороны – дорога в город.
   Там караулила Ольга Андрея, когда он уезжал из дома по делам, и, завидя его, спускалась вниз, пробегала великолепный цветник, длинную тополёвую аллею, бросалась на грудь к мужу, всегда с пылающими от радости щеками, с блещущим взглядом, всегда с одинаким жаром нетерпеливого счастья, несмотря на то, что уже пошёл не первый и не второй год её замужества.
   Штольц смотрел на любовь и на женитьбу, может быть, оригинально, преувеличенно, но, во всяком случае, самостоятельно. И здесь он пошёл свободным и, как казалось ему, простым путём; но какую трудную школу наблюдения, терпения, труда выдержал он, пока выучился делать эти «простые шаги»!
   От отца своего он перенял смотреть на всё в жизни, даже на мелочи, не шутя; может быть, перенял бы от него и педантическую строгость, которою немцы сопровождают взгляд свой, каждый шаг в жизни, в том числе и супружество.
   Как таблица на каменной скрижали, была начертана открыто всем и каждому жизнь старого Штольца, и под ней больше подразумевать было нечего. Но мать, своими песнями и нежным шёпотом, потом княжеский разнохарактерный дом, далее университет, книги и свет – всё это отводило Андрея от прямой, начертанной отцом колеи; русская жизнь рисовала свои невидимые узоры и из бесцветной таблицы делала яркую, широкую картину.
   Андрей не налагал педантических оков на чувства и даже давал законную свободу, стараясь только не терять «почвы из-под ног», задумчивым мечтам, хотя, отрезвляясь от них, по немецкой своей натуре или по чему-нибудь другому, не мог удержаться от вывода и выносил какую-нибудь жизненную заметку.
   Он был бодр телом, потому что был бодр умом. Он был резв, шаловлив в отрочестве, а когда не шалил, то занимался, под надзором отца, делом. Некогда было ему расплываться в мечтах. Не растлелось у него воображение, не испортилось сердце: чистоту и девственность того и другого зорко берегла мать.
   Юношей он инстинктивно берёг свежесть сил своих, потом стал рано уже открывать, что эта свежесть рождает бодрость и весёлость, образует ту мужественность, в которой должна быть закалена душа, чтоб не бледнеть перед жизнью, какова бы она ни была, смотреть на неё не как на тяжкое иго, крест, а только как на долг и достойно вынести битву с ней.