– Отчего?
   – Враги есть, злобствуют на меня, ковы строят, как бы погубить.
   – Ну хорошо, я сам съезжу, – сказал Обломов и взялся за фуражку.
   – Вот, как приедешь на квартиру, Иван Матвеич тебе всё сделает. Это, брат, золотой человек, не чета какому-нибудь выскочке-немцу! Коренной, русский служака, тридцать лет на одном стуле сидит, всем присутствием вертит, и деньжонки есть, а извозчика не наймёт; фрак не лучше моего; сам тише воды, ниже травы, говорит чуть слышно, по чужим краям не шатается, как твой этот…
   – Тарантьев! – крикнул Обломов, стукнув по столу кулаком. – Молчи, чего не понимаешь!
   Тарантьев выпучил глаза на эту никогда не бывалую выходку Обломова и даже забыл обидеться тем, что его поставили ниже Штольца.
   – Вот как ты нынче, брат… – бормотал он, взяв шляпу, – какая прыть!
   Он погладил свою шляпу рукавом, потом поглядел на неё и на шляпу Обломова, стоявшую на этажерке.
   – Ты не носишь шляпу, вот у тебя фуражка, – сказал он, взяв шляпу Обломова и примеривая её. – Дай-ка, брат, на лето…
   Обломов молча снял с его головы свою шляпу и поставил на прежнее место, потом скрестил на груди руки и ждал, чтоб Тарантьев ушёл.
   – Ну, чорт с тобой! – говорил Тарантьев, неловко пролезая в дверь. – Ты, брат, нынче что-то… того… Вот поговори-ка с Иваном Матвеичем да попробуй денег не привезти.

II

   Он ушёл, а Обломов сел в неприятном расположении духа в кресло и долго, долго освобождался от грубого впечатления. Наконец он вспомнил нынешнее утро, и безобразное явление Тарантьева вылетело из головы: на лице опять появилась улыбка.
   Он стал перед зеркалом, долго поправлял галстук, долго улыбался, глядел на щёку, нет ли там следа горячего поцелуя Ольги.
   – Два «никогда», – сказал он, тихо, радостно волнуясь, – и какая разница между ними: одно уже поблёкло, а другое так пышно расцвело…
   Потом он задумывался, задумывался всё глубже. Он чувствовал, что светлый, безоблачный праздник любви отошёл, что любовь в самом деле становилась долгом, что она мешалась со всею жизнью, входила в состав её обычных отправлений и начинала линять, терять радужные краски.
   Может быть, сегодня утром мелькнул последний розовый её луч, а там она будет уже – не блистать ярко, а согревать невидимо жизнь; жизнь поглотит её, и она будет её сильною, конечно, но скрытою пружиной. И отныне проявления её будут так просты, обыкновенны.
   Поэма минует, и начнётся строгая история: палата, потом поездка в Обломовку, постройка дома, заклад в совет, проведение дороги, нескончаемый разбор дел с мужиками, порядок работ, жнитво, умолот, щёлканье счётов, заботливое лицо приказчика, дворянские выборы, заседание в суде.
   Кое-где только, изредка, блеснёт взгляд Ольги, прозвучит Casta diva, раздастся торопливый поцелуй, а там опять на работы ехать, в город ехать, там опять приказчик, опять щёлканье счётов.
   Гости приехали – и то не отрада: заговорят, сколько кто вина выкуривает на заводе, сколько кто аршин сукна ставит в казну… Что ж это? Ужели то сулил он себе? Разве это жизнь?.. А между тем живут так, как будто в этом вся жизнь. И Андрею она нравится!
   Но женитьба, свадьба – всё-таки это поэзия жизни, это готовый, распустившийся цветок. Он представил себе, как он ведёт Ольгу к алтарю: она – с померанцевой веткой на голове, с длинным покрывалом. В толпе шёпот удивления. Она стыдливо, с тихо волнующейся грудью, с своей горделиво и грациозно наклонённой головой, подаёт ему руку и не знает, как ей глядеть на всех. То улыбка блеснёт у ней, то слёзы явятся, то складка над бровью заиграет какою-то мыслью.
   Дома, когда гости уедут, она, ещё в пышном наряде, бросается ему на грудь, как сегодня…
   «Нет, побегу к Ольге, не могу думать и чувствовать один, – мечтал он. – Расскажу всем, целому свету… нет, сначала тётке, потом барону, напишу к Штольцу – вот изумится-то! Потом скажу Захару: он поклонится в ноги и завопит от радости, дам ему двадцать пять рублей. Придёт Анисья, будет руку ловить целовать: ей дам десять рублей; потом… потом, от радости, закричу на весь мир, так закричу, что мир скажет: „Обломов счастлив. Обломов женится!“ Теперь побегу к Ольге: там ждёт меня продолжительный шёпот, таинственный уговор слить две жизни в одну!..»
   Он побежал к Ольге. Она с улыбкой выслушала его мечты; но только он вскочил, чтоб бежать объявить тётке, у ней так сжались брови, что он струсил.
   – Никому ни слова! – сказала она, приложив палец к губам и грозя ему, чтоб он тише говорил, чтоб тётка не услыхала из другой комнаты. – Ещё не пора!
   – Когда же пора, если между нами всё решено? – нетерпеливо спросил он. – Что ж теперь делать? С чего начать? – спрашивал он. – Не сидеть же сложа руки. Начинается обязанность, серьёзная жизнь…
   – Да, начинается, – повторила она, глядя на него пристально.
   – Ну, вот я и хотел сделать первый шаг, идти к тётке…
   – Это последний шаг.
   – Какой же первый?
   – Первый… идти в палату: ведь надо какую-то бумагу писать?
   – Да… я завтра…
   – Отчего ж не сегодня?
   – Сегодня… сегодня такой день, и уйти от тебя, Ольга!
   – Ну хорошо, завтра. А потом?
   – Потом – сказать тётке, написать к Штольцу.
   – Нет, потом ехать в Обломовку… Ведь Андрей Иванович писал, что надо делать в деревне: я не знаю, какие там у вас дела, постройка, что ли? – спросила она, глядя ему в лицо.
   – Боже мой! – говорил Обломов. – Да если слушать Штольца, так ведь до тётки век дело не дойдёт! Он говорит, что надо начать строить дом, потом дорогу, школы заводить… Этого всего в целый век не переделаешь. Мы, Ольга, вместе поедем, и тогда…
   – А куда мы приедем? Есть там дом?
   – Нет: старый плох; крыльцо совсем, я думаю, расшаталось.
   – Куда ж мы приедем? – спросила она.
   – Надо здесь квартиру приискать.
   – Для этого тоже надо ехать в город, – заметила она, – это второй шаг…
   – Потом… – начал он.
   – Да ты прежде шагни два раза, а там…
   «Что ж это такое? – печально думал Обломов. – Ни продолжительного шёпота, ни таинственного уговора слить обе жизни в одну! Всё как-то иначе, по-другому. Какая странная эта Ольга! Она не останавливается на одном месте, не задумывается сладко над поэтической минутой, как будто у ней вовсе нет мечты, нет потребности утонуть в раздумье! Сейчас и поезжай в палату, на квартиру – точно Андрей! Что это всё они как будто сговорились торопиться жить!»
   На другой день он, с листом гербовой бумаги, отправился в город, сначала в палату, и ехал нехотя, зевая и глядя по сторонам. Он не знал хорошенько, где палата, и заехал к Ивану Герасимычу спросить, в каком департаменте нужно засвидетельствовать.
   Тот обрадовался Обломову и без завтрака не хотел отпустить. Потом послал ещё за приятелем, чтоб допроситься от него, как это делается, потому что сам давно отстал от дел.
   Завтрак и совещание кончились в три часа, в палату идти было поздно, а завтра оказалась суббота – присутствия нет, пришлось отложить до понедельника.
   Обломов отправился на Выборгскую сторону, на новую свою квартиру. Долго он ездил между длинными заборами по переулкам. Наконец отыскал будочника; тот сказал, что это в другом квартале, рядом, вот по этой улице – и он показал ещё улицу без домов, с заборами, с травой и с засохшими колеями из грязи.
   Опять поехал Обломов, любуясь на крапиву у заборов и на выглядывавшую из-за заборов рябину. Наконец будочник указал на старый домик на дворе, прибавив: «Вот этот самый».
   «Дом вдовы коллежского секретаря Пшеницына», – прочитал Обломов на воротах и велел въехать на двор.
   Двор величиной был с комнату, так что коляска стукнула дышлом в угол и распугала кучу кур, которые с кудахтаньем бросились стремительно, иные даже в лёт, в разные стороны; да большая чёрная собака начала рваться на цепи направо и налево, с отчаянным лаем, стараясь достать за морды лошадей.
   Обломов сидел в коляске наравне с окнами и затруднялся выйти. В окнах, уставленных резедой, бархатцами и ноготками, засуетились головы. Обломов кое-как вылез из коляски; собака пуще заливалась лаем.
   Он вошёл на крыльцо и столкнулся с сморщенной старухой, в сарафане, с заткнутым за пояс подолом:
   – Вам кого? – спросила она.
   – Хозяйку дома, госпожу Пшеницыну.
   Старуха потупила с недоумением голову.
   – Не Ивана ли Матвеича вам надо? – спросила она. – Его нет дома; он ещё из должности не приходил.
   – Мне нужно хозяйку, – сказал Обломов.
   Между тем в доме суматоха продолжалась. То из одного, то из другого окна выглянет голова; сзади старухи дверь отворялась немного и затворялась; оттуда выглядывали разные лица.
   Обломов обернулся: на дворе двое детей, мальчик и девочка, смотрят на него с любопытством.
   Откуда-то появился сонный мужик в тулупе и, загораживая рукой глаза от солнца, лениво смотрел на Обломова и на коляску.
   Собака всё лаяла густо и отрывисто, и, только Обломов пошевелится или лошадь стукнет копытом, начиналось скаканье на цепи и непрерывный лай.
   Через забор, направо, Обломов видел бесконечный огород с капустой, налево, через забор, видно было несколько деревьев и зелёная деревянная беседка.
   – Вам Агафью Матвеевну надо? – спросила старуха. – Зачем?
   – Скажи хозяйке дома, – говорил Обломов, – что я хочу с ней видеться: я нанял здесь квартиру…
   – Вы, стало быть, новый жилец, знакомый Михея Андреича? Вот погодите, я скажу.
   Она отворила дверь, и от двери отскочило несколько голов и бросилось бегом в комнаты. Он успел увидеть какую-то женщину, с голой шеей и локтями, без чепца, белую, довольно полную, которая усмехнулась, что её увидел посторонний, и тоже бросилась от дверей прочь.
   – Пожалуйте в комнату, – сказала старуха воротясь, ввела Обломова чрез маленькую переднюю в довольно просторную комнату и попросила подождать. – Хозяйка сейчас выйдет, – прибавила она.
   «А собака-то всё ещё лает», – подумал Обломов, оглядывая комнату.
   Вдруг глаза его остановились на знакомых предметах: вся комната завалена была его добром. Столы в пыли; стулья, грудой наваленные на кровать; тюфяки, посуда в беспорядке, шкафы.
   – Что ж это? И не расставлено, не прибрано? – сказал он. – Какая гадость!
   Вдруг сзади его скрипнула дверь, и в комнату вошла та самая женщина, которую он видел с голой шеей и локтями.
   Ей было лет тридцать. Она была очень бела и полна в лице, так что румянец, кажется, не мог пробиться сквозь щёки. Бровей у неё почти совсем не было, а были на их местах две немного будто припухлые, лоснящиеся полосы, с редкими светлыми волосами. Глаза серовато-простодушные, как и всё выражение лица; руки белые, но жёсткие, с выступившими наружу крупными узлами синих жил.
   Платье сидело на ней в обтяжку: видно, что она не прибегала ни к какому искусству, даже к лишней юбке, чтоб увеличить объём бедр и уменьшить талию. От этого даже и закрытый бюст её, когда она была без платка, мог бы послужить живописцу или скульптору моделью крепкой, здоровой груди, не нарушая её скромности. Платье её, в отношении к нарядной шали и парадному чепцу, казалось старо и поношено.
   Она не ожидала гостей, и когда Обломов пожелал её видеть, она на домашнее будничное платье накинула воскресную свою шаль, а голову прикрыла чепцом. Она вошла робко и остановилась, глядя застенчиво на Обломова.
   Он привстал и поклонился.
   – Я имею удовольствие видеть госпожу Пшеницыну? – спросил он.
   – Да-с, – отвечала она. – Вам, может быть, нужно с братцем поговорить? – нерешительно спросила она. – Они в должности, раньше пяти часов не приходят.
   – Нет, я с вами хотел видеться, – начал Обломов, когда она села на диван, как можно дальше от него, и смотрела на концы своей шали, которая, как попона, покрывала её до полу. Руки она прятала тоже под шаль.
   – Я нанял квартиру; теперь, по обстоятельствам, мне надо искать квартиру в другой части города, так я пришёл поговорить с вами…
   Она тупо выслушала и тупо задумалась.
   – Теперь братца нет, – сказала она потом.
   – Да ведь этот дом ваш? – спросил Обломов.
   – Мой, – коротко отвечала она.
   – Так я и думал, что вы сами можете решить…
   – Да вот братца-то нет; они у нас всем заведовают, – сказала она монотонно, взглянув в первый раз на Обломова прямо и опустив опять глаза на шаль.
   «У ней простое, но приятное лицо, – снисходительно решил Обломов, – должно быть, добрая женщина!» В это время голова девочки высунулась из двери. Агафья Матвеевна с угрозой, украдкой кивнула ей головой, и она скрылась.
   – А где ваш братец служит?
   – В канцелярии.
   – В какой?
   – Где мужиков записывают… я не знаю, как она называется.
   Она простодушно усмехнулась, и в ту же минуту опять лицо её приняло своё обыкновенное выражение.
   – Вы не одни живёте здесь с братцем? – спросил Обломов.
   – Нет, двое детей со мной, от покойного мужа: мальчик по восьмому году да девочка по шестому, – довольно словоохотливо начала хозяйка, и лицо у ней стало поживее, – ещё бабушка наша, больная, еле ходит, и то в церковь только; прежде на рынок ходила с Акулиной, а теперь с Николы перестала: ноги стали отекать. И в церкви-то всё больше сидит на ступеньке. Вот и только. Иной раз золовка приходит погостить да Михей Андреич.
   – А Михей Андреич часто бывает у вас? – спросил Обломов.
   – Иногда по месяцу гостит; они с братцем приятели, всё вместе…
   И замолчала, истощив весь запас мыслей и слов.
   – Какая тишина у вас здесь! – сказал Обломов. – Если б не лаяла собака, так можно бы подумать, что нет ни одной живой души.
   Она усмехнулась в ответ.
   – Вы часто выходите со двора? – спросил Обломов.
   – Летом случается. Вот намедни, в Ильинскую пятницу, на Пороховые Заводы ходили.
   – Что ж, там много бывает? – спросил Обломов, глядя, чрез распахнувшийся платок, на высокую, крепкую, как подушка дивана, никогда не волнующуюся грудь.
   – Нет, нынешний год немного было; с утра дождь шёл, а после разгулялось. А то много бывает.
   – Ещё где же бываете вы?
   – Мы мало где бываем. Братец с Михеем Андреичем на тоню ходят, уху там варят, а мы всё дома.
   – Ужели всё дома?
   – Ей-богу, правда. В прошлом году были в Колпине, да вот тут в рощу иногда ходим. Двадцать четвёртого июня братец именинники, так обед бывает, все чиновники из канцелярии обедают.
   – А в гости ездите?
   – Братец бывают, а я с детьми только у мужниной родни в светлое воскресенье да в рождество обедаем.
   Говорить уж было больше не о чём.
   – У вас цветы: вы любите их? – спросил он.
   Она усмехнулась.
   – Нет, – сказала она, – нам некогда цветами заниматься. Это дети с Акулиной ходили в графский сад, так садовник дал, а ерани да алоэ давно тут, ещё при муже были.
   В это время вдруг в комнату ворвалась Акулина; в руках у ней бился крыльями и кудахтал, в отчаянии, большой петух.
   – Этого, что ли, петуха, Агафья Матвевна, лавочнику отдать? – опросила она.
   – Что ты, что ты! Поди! – сказала хозяйка стыдливо. – Ты видишь, гости!
   – Я только спросить, – говорила Акулина, взяв петуха за ноги, головой вниз, – семьдесят копеек даст.
   – Подь, поди в кухню! – говорила Агафья Матвеевна. – Серого с крапинками, а не этого, – торопливо прибавила она, и сама застыдилась, спрятала руки под шаль и стала смотреть вниз.
   – Хозяйство! – сказал Обломов.
   – Да, у нас много кур; мы продаём яйца и цыплят. Здесь, по этой улице, с дач и из графского дома всё у нас берут, – отвечала она, поглядев гораздо смелее на Обломова.
   И лицо её принимало дельное и заботливое выражение; даже тупость пропадала, когда она заговаривала о знакомом ей предмете. На всякий же вопрос, не касавшийся какой-нибудь положительной, известной ей цели, она отвечала усмешкой и молчанием.
   – Надо бы было это разобрать, – заметил Обломов, указывая на кучу своего добра…
   – Мы было хотели, да братец не велят, – живо перебила она и уж совсем смело взглянула на Обломова. «Бог знает, что у него там в столах да в шкафах… – сказали они, – после пропадёт – к нам привяжутся…» – Она остановилась и усмехнулась.
   – Какой осторожный ваш братец! – прибавил Обломов.
   Она слегка опять усмехнулась и опять приняла своё обычное выражение.
   Усмешка у ней была больше принятая форма, которою прикрывалось незнание, что в том или другом случае надо сказать или сделать.
   – Мне долго ждать его прихода, – сказал Обломов, – может быть, вы передадите ему, что, по обстоятельствам, я в квартире надобности не имею и потому прошу передать её другому жильцу, а я, с своей стороны, тоже поищу охотника.
   Она тупо слушала, ровно мигая глазами.
   – Насчёт контракта потрудитесь сказать…
   – Да нет их дома-то теперь, – твердила она, – вы лучше завтра опять пожалуйте: завтра суббота, они в присутствие не ходят…
   – Я ужасно занят, ни минуты свободной нет, – отговаривался Обломов. – Вы потрудитесь только сказать, что так как задаток остаётся в вашу пользу, а жильца я найду, то…
   – Нету братца-то, – монотонно говорила она, – нейдут они что-то… – И поглядела на улицу. – Вот они тут проходят, мимо окон: видно, когда идут, да вот нету!
   – Ну, я отправляюсь… – сказал Обломов.
   – А как братец-то придут, что сказать им: когда вы переедете? – спросила она, встав с дивана.
   – Вы им передайте, что я просил, – говорил Обломов, – что, по обстоятельствам…
   – Вы бы завтра сами пожаловали да поговорили с ними… – повторила она.
   – Завтра мне нельзя.
   – Ну, послезавтра, в воскресенье: после обедни у нас водка и закуска бывает. И Михей Андреич приходит.
   – Ужели и Михей Андреич приходит? – спросил Обломов.
   – Ей-богу, правда, – прибавила она.
   – И послезавтра мне нельзя, – отговаривался с нетерпением Обломов.
   – Так уж на той неделе… – заметила она. – А когда переезжать-то станете? Я бы полы велела вымыть и пыль стереть, – спросила она.
   – Я не перееду, – сказал он.
   – Как же? А вещи-то куда же мы денем?
   – Вы потрудитесь сказать братцу, – начал говорить Обломов расстановисто, упирая глаза ей прямо в грудь, – что, по обстоятельствам…
   – Да вот долго нейдут что-то, не видать, – сказала она монотонно, глядя на забор, отделявший улицу от двора. – Я знаю и шаги их; по деревянной мостовой слышно, как кто идёт. Здесь мало ходят…
   – Так вы передадите ему, что я вас просил? – кланяясь и уходя, говорил Обломов.
   – Вот через полчаса они сами будут… – с несвойственным ей беспокойством говорила хозяйка, стараясь как будто голосом удержать Обломова.
   – Я больше не могу ждать, – решил он, отворяя дверь.
   Собака, увидя его на крыльце, залилась лаем и начала опять рваться с цепи. Кучер, спавший опершись на локоть, начал пятить лошадей; куры опять, в тревоге, побежали в разные стороны; в окно выглянуло несколько голов.
   – Так я скажу братцу, что вы были, – в беспокойстве прибавила хозяйка, когда Обломов уселся в коляску.
   – Да, и скажите, что я, по обстоятельствам, не могу оставить квартиры за собой и что передам её другому или чтоб он… поискал…
   – Об эту пору они всегда приходят… – говорила она, слушая его рассеянно. – Я скажу им, что вы хотели побывать.
   – Да, на днях я заеду, – сказал Обломов.
   При отчаянном лае собаки коляска выехала со двора и пошла колыхаться по засохшим кочкам немощёного переулка.
   В конце его показался какой-то одетый в поношенное пальто человек средних лет, с большим бумажным пакетом под мышкой, с толстой палкой и в резиновых калошах, несмотря на сухой и жаркий день.
   Он шёл скоро, смотрел по сторонам и ступал так, как будто хотел продавить деревянный тротуар. Обломов оглянулся ему вслед и видел, что он завернул в ворота к Пшеницыной.
   «Вон, должно быть, и братец пришли! – заключил он. – Да чорт с ним! Ещё протолкуешь с час, а мне и есть хочется и жарко! Да и Ольга ждёт меня… До другого раза!»
   – Ступай скорей! – сказал он кучеру.
   «А квартиру другую посмотреть? – вдруг вспомнил он, глядя по сторонам, на заборы. – Надо опять назад, в Морскую или в Конюшенную… До другого раза!» – решил он.
   – Пошёл скорей!

III

   В конце августа пошли дожди, и на дачах задымились трубы, где были печи, а где их не было, там жители ходили с подвязанными щеками, и наконец, мало-помалу, дачи опустели.
   Обломов не казал глаз в город, и в одно утро мимо его окон повезли и понесли мебель Ильинских. Хотя уж ему не казалось теперь подвигом переехать с квартиры, пообедать где-нибудь мимоходом и не прилечь целый день, но он не знал, где и на ночь приклонить голову.
   Оставаться на даче одному, когда опустел парк и роща, когда закрылись ставни окон Ольги, казалось ему решительно невозможно.
   Он прошёлся по её пустым комнатам, обошёл парк, сошёл с горы, и сердце теснила ему грусть.
   Он велел Захару и Анисье ехать на Выборгскую сторону, где решился оставаться до приискания новой квартиры, а сам уехал в город, отобедал наскоро в трактире и вечер просидел у Ольги.
   Но осенние вечера в городе не походили на длинные, светлые дни и вечера в парке и роще. Здесь он уж не мог видеть её по три раза в день; здесь уж не прибежит к нему Катя и не пошлёт он Захара с запиской за пять вёрст. И вся эта летняя, цветущая поэма любви как будто остановилась, пошла ленивее, как будто не хватило в ней содержания.
   Они иногда молчали по получасу. Ольга углубится в работу, считает про себя иглой клетки узора, а он углубится в хаос мыслей и живёт впереди, гораздо дальше настоящего момента.
   Только иногда, вглядываясь пристально в неё, он вздрогнет страстно, или она взглянет на него мимоходом и улыбнётся, уловив луч нежной покорности, безмолвного счастья в его глазах.
   Три дня сряду ездил он в город к Ольге и обедал у них, под предлогом, что у него там ещё не устроено, что на этой неделе он съедет и оттого не располагается на новой квартире, как дома.
   Но на четвёртый день ему уж казалось неловко прийти, и он, побродив около дома Ильинских, со вздохом поехал домой.
   На пятый день они не обедали дома.
   На шестой Ольга сказала ему, чтоб он пришёл в такой-то магазин, что она будет там, а потом он может проводить её до дома пешком, а экипаж будет ехать сзади.
   Всё это было неловко; попадались ему и ей знакомые, кланялись, некоторые останавливались поговорить.
   – Ах ты, боже мой, какая мука! – говорил он весь в поту от страха и неловкого положения.
   Тётка тоже глядит на него своими томными большими глазами и задумчиво нюхает свой спирт, будто у неё от него болит голова. А ездить ему какая даль! Едешь, едешь с Выборгской стороны да вечером назад – три часа!
   – Скажем тётке, – настаивал Обломов, – тогда я могу оставаться у вас с утра, и никто не будет говорить…
   – А ты в палате был? – спросила Ольга.
   Обломова так и подмывало сказать: «был и всё сделал», да он знает, что Ольга взглянет на него так пристально, что прочтёт сейчас ложь на лице. Он вздохнул в ответ.
   – Ах, если б ты знала, как это трудно! – говорил он.
   – А говорил с братом хозяйки? Приискал квартиру? – спросила она потом, не поднимая глаз.
   – Его никогда утром дома нет, а вечером я всё здесь, – сказал Обломов, обрадовавшись, что есть достаточная отговорка.
   Теперь Ольга вздохнула, но не сказала ничего.
   – Завтра непременно поговорю с хозяйским братом, – успокаивал её Обломов, – завтра воскресенье, он в присутствие не пойдёт.
   – Пока это всё не устроится, – сказала задумчиво Ольга, – говорить ma tante нельзя и видеться надо реже…
   – Да, да… правда, – струсив, прибавил Обломов.
   – Ты обедай у нас в воскресенье, в наш день, а потом хоть в среду, один, – решила она. – А потом мы можем видеться в театре: ты будешь знать, когда мы едем, и тоже поезжай.
   – Да, это правда, – говорил он, обрадованный, что она попечение о порядке свиданий взяла на себя.
   – Если ж выдастся хороший день, – заключила она, – я поеду в Летний сад гулять, и ты можешь прийти туда; это напомнит нам парк… парк! – повторила она с чувством.
   Он молча поцеловал у ней руку и простился с ней до воскресенья. Она уныло проводила его глазами, потом села за фортепьяно и вся погрузилась в звуки. Сердце у ней о чём-то плакало, плакали и звуки. Хотела петь – не поётся!
   На другой день Обломов встал и надел свой дикий сюртучок, что носил на даче. С халатом он простился давно и велел его спрятать в шкаф.
   Захар, по обыкновению, колебля подносом, неловко подходил к столу с кофе и кренделями. Сзади Захара, по обыкновению, высовывалась до половины из двери Анисья, приглядывая, донесёт ли Захар чашки до стола, и тотчас, без шума, пряталась, если Захар ставил поднос благополучно на стол, или стремительно подскакивала к нему, если с подноса падала одна вещь, чтоб удержать остальные. Причём Захар разразится бранью сначала на вещи, потом на жену и замахнётся локтем ей в грудь.
   – Какой славный кофе! Кто это варит? – спросил Обломов.
   – Сама хозяйка, – сказал Захар, – шестой день всё она. «Вы, говорит, много цикорию кладёте да не довариваете. Дайте-ко я!»
   – Славный, – повторил Обломов, наливая другую чашку. – Поблагодари её.
   – Вон она сама, – говорил Захар, указывая на полуотворённую дверь боковой комнаты. – Это у них буфет, что ли; она тут и работает, тут у них чай, сахар, кофе лежит и посуда.
   Обломову видна была только спина хозяйки, затылок и часть белой шеи да голые локти.
   – Что это она там локтями-то так живо ворочает? – спросил Обломов.
   – Кто её знает! Кружева, что ли, гладит.