- Неужто ты и пожалеть не можешь? - спросил он её однажды.
   Она выпрямилась и ответила сурово:
   - Из жалости - не любят!
   - Как это? - удивлённо воскликнул он. - Что ты, Евгенья Петровна, говоришь? Из-за того и любят, что жалко человека, что не добро ему быти едину...
   - Тут мы никогда не поймём друг друга! - вздохнув, сказала она.
   Но порою он чувствовал, что ей удается заговаривать его любовь, как знахарки заговаривают боль, и дня два-три она казалась ему любимой сестрой: долго ждал он её, вот она явилась, и он говорит с нею обо всём - об отце, Палаге, о всей жизни своей, свободно и просто, как с мужчиной.
   Иногда это удивляло его:
   "Что это, о чём я говорю?"
   Но, взглянув в лицо ей, видел добрые глаза, полные внимания и участия, немножко приоткрытые губы, серьёзную складку между бровей, - лицо родного человека.
   Именно этот человек грезился ему тёмными ночами зимы, когда он ворочался в постели, пытаясь уснуть под злой шорох вьюги и треск мороза, образ такого человека плавал перед ним в весенние ночи, когда он бродил по полю вокруг города.
   И снова в груди поднималось необоримое желание обнять и целовать её, как Палагу, и чтобы она благодарно плакала, как та, и говорила сквозь слёзы:
   "Как в ручье выкупалась я, словно душу ты мне омыл лаской твоею..."
   "Насильно разве?" - всё чаще думалось ему.
   Но - не смел: в ней было что-то, легко отражавшее мысль о насилии. Полубольной, с чувством злобы на себя и на неё, он думал:
   "Что же, какой этому конец?"
   И заводил с нею беседу о жалости:
   - Ведь вот - жалеешь ты Палагу, народ, товарищей твоих...
   - Это - не то! - говорила она, отрицательно качая головой. - Так мне и вас жалко: мне хочется добра вам, хочется, чтобы человеческая душа ваша расцвела во всю силу, чтобы вы жили среди людей не лишним человеком! Понять их надо, полюбить, помочь им разобраться в тёмной путанице этой нищей, постыдной и страшной жизни.
   Говорила она о сотнях маленьких городов, таких же, как Окуров, так же пленённых холодной, до отчаяния доводящей скукой и угрюмым страхом перед всем, что ново для них.
   Набитые полуслепыми людьми, которые равнодушно верят всему, что не тревожит, не мешает им жить в привычном, грязном, зазорном покое, распластались, развалились эти чужие друг другу города по великой земле, точно груды кирпича, брёвен и досок, заготовленных кем-то, кто хотел возвести сказочно огромное здание, но тот, кто заготовил всё это богатство, - пропал, исчез, и весь дорогой материал тоже пропадает без строителя и хозяина, медленно сгнивая под зимними снегами и дождями осени.
   Хорошо она говорила - горячо и так красиво, точно молодая монашенка акафист богородице читала, пламенно веруя, восхищаясь и завидуя деве Марии, родившей бога-слово.
   Её тонкие пальцы шевелились, точно играя на невидимых гуслях или вышивая светлыми шелками картины прошлой жизни народа в Новгороде и во Пскове, глаза горели детской радостью, всё лицо сияло.
   - Видите - он умел жить иначе, наш народ! - восклицала она, гордо встряхивая головой.
   Часто, слушая её речь, он прикрывал глаза, и ему грезилось, что он снова маленький, а с ним беседует отец, - только другим голосом, - так похоже на отцовы истории изображала она эту жизнь.
   - Теперь - не то! - печально возражал он.
   Ему не очень хотелось возражать ей, было жалко и её и себя, жалко все эти сказки, приятные сердцу, но - надо было показать, что и он тоже знает кое-что: он знал настоящий русский народ, живущий в Окуровском, Гнилищенском, Мямлинском и Дрёмовском уездах Воргородской губернии.
   И не глядя на неё, однотонно, точно читая псалтырь по усопшем, он рассказывал, как мужики пьянствуют, дерутся, воруют, бьют жён и детей, и снохачествуют, и обманывают его во время поездок по округе за пенькой.
   Сначала она слушала внимательно, расспрашивала, сожалела, а потом начинала кусать губы, и приветливые глаза её смотрели мимо Матвея.
   - А как они друг друга едят, и сколь трудно умному промеж их! говорил он, понижая голос. - Вот, Маркуша про мужика Натрускина сказывал, ни одной деревни, наверно, нет, которая бы такого Натрускина со свету не сжила!
   - Ага, вот видите! - воскликнула она, торжествуя. - Есть же иные люди...
   - По одному-то на тысячу!
   Он рассказывал ей о Савке с его страшным словом: "Х-хозяин..."
   - Вот настоящий мужик - он за целковый отца с матерью продаст, да ещё попытается гнилых подложить!
   Постоялка отрицательно качала головой - это с ещё большей силою будило в нём суровые воспоминания. Горячась, он размахивал в воздухе рукою, точно очищал дорогу всему дурному и злому, что издали шло на него тёмною толпою, и, увлекаясь, говорил ей, как на исповеди:
   - Когда любимую мою женщину били, лежал я в саду, думал - бьют али нет ещё? Не заступился, не помог! Конечно - отец! Ну, хоть в ноги бы ему броситься... Так и вытоптал он ребёночка из неё, - было бы ему теперь пятнадцать лет...
   - Перестаньте об этом! - тихо просила она, не глядя на него.
   Когда он впервые рассказал ей о своем грехе с Палагой и о том, как отец убил мачеху, - он заметил, что женщина слушала его жадно, как никогда ещё, глаза её блестели тёмным огнём и лицо поминутно изменялось. И вдруг по скорбному лицу покатились слёзы, а голова медленно опустилась, точно кто-то силою согнул шею человека против воли его.
   Он схватил её руку, крепко трижды поцеловал и ушёл прочь, пробормотав:
   - Спасибо, Евгенья Петровна, - пойду на могилку к ней, - скажу, что вот... спасибо!
   ...Весна была жаркая, грозила засухой, с болот поднимался густой, опаловый туман и, растекаясь в безветренном воздухе, приносил в город душный, кислый запах гниющих трав. Солнце было мутно, знойно и, лишённое лучей, казалось умирающим, как увядший цветок подсолнечника. Ночи не дышали освежающим дыханием, а плотно, точно трауром, одевали город жаркими тенями. Луна всходила огромная, словно колесо; багровая и злая, она поднималась над городом медленно и тоже изливала тяжкую духоту. Озимое пожухло, травы порыжели, жёлтые лютики, алая ночная красавица, лиловые колокольцы и все бедные цветы бесплодных полей, жалобно свернув иссохшие лепестки, покорно наклонились к земле, а по ней уже пошли трещины, подобные устам, судорожно искривлённым мучениями жажды.
   Днём в городе, гудя, как струны, носились тучи жирных мух, и только стрижи, жадно вскрикивая, мелькали над улицами, а вся иная птица печально пряталась в тени; к вечеру с болота налетали комары и неумолчно плакали всю ночь.
   Потные люди двигались медленно, нехотя, смотрели и небо хмуро и порицающе, а говорили друг с другом устало, лениво, безнадёжно и быстро раздражались, кричали, ругаясь зазорными словами.
   Кожемякин не спал по ночам, от бессонницы болела голова, на висках у него явились серебряные волосы. Тело, полное болью неудовлетворённого желания, всё сильнее разгоравшегося, словно таяло, щеки осунулись, уставшие глаза смотрели рассеянно и беспомощно. Как сквозь туман, он видел сочувствующие взгляды Шакира и Натальи, видел, как усмехаются рабочие, знал, что по городу ходит дрянной, обидный для него и постоялки слух, и внутренне отмахивался ото всего:
   "Всё равно..."
   По ночам уходил в поле и слушал там жалобный шелест иссохших трав, шорох голодных мышей, тревожное стрекотание кузнечиков - странный, отовсюду текущий, сухой шум, точно слабые вздохи задыхавшейся земли; ходил и думал двумя словами, издавна знакомыми ему:
   "Пожалей. Полюби".
   И казалось, что всё вокруг непрерывно, жарким шёпотом повторяет эти слова.
   Ходил он, заложив руки за спину, как, бывало, отец, тяжело шаркая ногами, согнув спину, спустя голову, - мысленно раздев любимую женщину, нёс её перед собою, в жарком воздухе ночи, и говорил ей:
   "Вот, отец у меня был хороший человек, да - зверь, а уж я - не зверь, а от тебя дети были бы ещё больше люди! Евгеньюшка! Ведь только так и можно - любовью только новых-то, хороших-то людей родишь!"
   Представлял себе груди её, спелые плоды, призванные питать новую жизнь, и вспоминал розовые соски Палагиных грудей, жалобно поднятые вверх, точно просившие детских уст. Потом эти чувства темнели, становились тяжелей, он сжимал кулаки, шёл быстрее, обливаясь потом, и ложился где-нибудь у дороги на пыльную траву усталый, задыхающийся.
   А иногда возвращался домой и тихонько, как зверь, ходил по двору, поглядывая на окно чердака прищуренными глазами, кусая губы и едва сдерживая желание громко крикнуть, властно позвать её:
   "Иди сюда!"
   Не мог решиться на это и, опустошённый, изломанный, выгоревший, шёл к себе, валился в постель, отдаваясь во власть кошмару мучительных видений.
   "Кабы у меня отцов характер был - давно бы уж кончилось всё это! Нет, надобно насильно..."
   А на дворе как-то вдруг явился новый человек, маленький, угловатый, ободранный, с тонкими ногами и ненужной бородкой на жёлтом лице. Глаза у него смешно косили, забегая куда-то в переносье; чтобы скрыть это, он прищуривал их, и казалось, что в лице у него плохо спрятан маленький ножик о двух лезвиях, одно - побольше, другое - поменьше.
   Он занял место Маркуши и с первых же дней всех заинтересовал своей обязательной, вежливой улыбочкой, бойкою, острою речью; а ребята на заводе приняли его насмешливо и неприязненно: худой и сутулый Фома, мужик из Воеводина, с головой, похожей на топор, и какими-то чужими глазами, внимательно оглядел нового дворника и убеждённо объявил:
   - Это вот от эдаких засуха-то!
   Человек спрятался за спину Шакира, отвечая оттуда неожиданно звонким голосом:
   - Засуха, любезный господин, вовсе не от меня, засуха - от оврагов, как говорили мне очень учёные господа! Овражки вы развели, господа хозяева, и спускаете воду, - засухи весьма жестокие ждут вас, судари мои!
   Фома открыл рот, поглядел на товарищей, заглянул через плечо Шакира и безнадёжно сказал:
   - Экой ты дурак, брат, - ну, и дурак!
   И все захохотали, кроме Шакира. Он отвёл нового дворника в амбар, внушая ему:
   - С ними - молчай больша, они тебе бить захотят!
   - Я кулаку не верю! - забросив глаза в переносье, сказал новый человек.
   "Вот ещё один... какой-то!" - подумал Кожемякин, сидя в тени амбара.
   Нанимая дворника, он прочитал в паспорте, что человек этот - мещанин города Тупого Угла, Алексей Ильич Тиверцев, двадцати семи лет, поглядел на него и заметил:
   - А похож ты - на дьячка...
   - Это уж как вам будет угодно! - вежливо отозвался мещанин. - У нас в Углу все сами на себя не похожи, - с тем возьмите!
   Кожемякину показалось, что в человеке этом есть что-то ненадёжное, жуликоватое, и он был обидно удивлён, заметив, что Евгения Петровна сразу стала говорить с Алексеем подолгу, доверчиво и горячо, а тот слушал её как-то особенно внимательно и отвечал серьёзно, немногословно и точно.
   Ему вспомнилось, как она первое время жизни в доме шла на завод и мёрзла там, пытаясь разговориться с рабочими; они отвечали ей неохотно, ухмылялись в бороды, незаметно перекидывались друг с другом намекающими взглядами, а когда она уходила, говорили о ней похабно и хотя без злобы, но в равнодушии их слов было что-то худшее, чем злоба.
   Потом, увидав, как он, хозяин, относится к ней, они начали низко кланяться женщине, издали снимая шапки и глядя на неё, как нищие, а разговаривать стали жалобными голосами, вздыхая и соглашаясь со всем, что она ни скажет.
   - Забитый у вас тут народ! - печально говорила она.
   "Выдь-ка ты замуж за эдакого забитого - он те покажет!" - думал Матвей.
   Его вообще и всегда обижало её внимание к простым людям; она как будто отдавала им нечто такое, что ему было более нужно, чем этим людям, и на что он имел право большее, чем они. Вот теперь явился этот тонконогий Алексей, и она целыми вечерами беседует с ним - зачем?
   После ужина, когда работа кончена и душная ночь, обнимая город и людей липким, потным объятием, безнадёжно стонала о чём-то тысячами тонких и унылых комариных голосов, - сидели впятером на крыльце или в саду. Шакир разводил небольшой дымник и, помахивая над ним веткой полыни, нагонял на хозяина и постоялку синие струйки едкого курева. Люди морщились, кашляли, а комары, пронизывая кисейные ткани дыма, неугомонно кусались и ныли.
   Сливаясь с их песнями, тихо звучал высокий голосок нового человека:
   - У нас по уезду воды много - с десяток речек текёт, а земли маловато и - неродимая, так народ наш по миру разбегается весь почти. Били нас в старину поляки, только мы с того боя ничему не выучились, - однако бабы чулки на продажу вяжут да колбасы делают - Москва эти колбасы помногу ест! А мужики больше вздыхают: очень-де трудно жить на земле этой; бог - не любит, начальство - не уважает, попы - ничему не учат, самим учиться охоты нет, и никак невозможно понять, на что мы родились и какое удовольствие в Тупом Углу жить?
   Он кидал во все стороны косенькие свои глазки, вежливенько улыбался, бил ладонями комаров и, не уставая, точил слова, а они текли, звеня, точно тонкая струйка воды из худого ведра.
   - Люди, так скажу, - сидячей породы; лет по пятидесяти думают - сидя как бы это хорошенько пожить на земле? А на пятьдесят первом - ножки протянут и помирают младенчиками, только одно отличие, что бородёнки седенькие.
   Над садом неподвижно стоит луна, точно приклеилась к мутному небу. Тени коротки и неуклюжи, пыльная листва деревьев вяло опущена, всё вокруг немотно томится в знойной, мёртвой тишине. Только иногда издали, с болота, донесётся злой крик выпи или стон сыча, да в бубновской усадьбе взвоет одичалый кот, точно пьяный слободской парень.
   Постоялка сидит согнувшись, спрятав лицо, слушает речь Тиверцева, смотрит, как трясётся его ненужная бородка, как он передвигает с уха на ухо изжёванный картуз; порою она спросит о чём-нибудь и снова долго молчит, легонько шлёпая себя маленькой ладонью по лбу, по шее и по щекам.
   "Говорить она стала меньше, больше спрашивает", - соображал Кожемякин, следя, как в воздухе мелькает, точно белая птица, её рука.
   Откуда-то со стороны подбегает серенькая дума:
   "Вот - сидят пятеро людей, все разные, а во всех есть одно бесприютный народ..."
   - Ой, господи! - стонет Наталья. - Спать - жарко, сидеть - душно!
   А Шакир, размахивая полынью, горячо говорит дворнику:
   - Зачем нарошна собирать такой мислям-та? Бог говорит- работай, русский говорит - зачем работать - все помираем! Зачем такой мисля нарошна бирот? Э, хитрый русский, не хочит работать-та!
   Однажды после такой беседы Матвей ревниво спросил постоялку:
   - Чего это вы доверчиво так с ним?
   - Он - интересный! - сказала Евгения.
   - А я полагаю, что и ему, как Маркушке, тоже на всё наплевать.
   И, подумав, прибавил:
   - Только - с другой стороны...
   Женщина оглянулась, точно поискав кого-то глазами, и задумчиво сказала:
   - Вот - Натрускин, помните?
   - Евгенья Петровна! - заговорил он тихо и жалобно. - Ну, пожалей же меня! Полюби! Как нищий, прошу, - во всём поверю тебе, всё буду делать, как велишь! Скажи мне: отдай всё мужикам, - отдам я!
   - Знаете, что я решила? - услыхал он её спокойный голос. - Уеду я от вас скоро! Все видят, как вы относитесь ко мне, - это тяжело. Даже Боря спрашивает: почему он смотрит на тебя, точно индеец, - слышите?
   - Пропаду я...
   Она приподняла плечи и не торопясь отошла, покачивая головой.
   И то, что она шла прочь от него не спеша, вызвало в нём острую мысль:
   "Не решается, боится, может, думает - обману, не женюсь - милая! Нет, надобно смелее - чего я боюсь?"
   Через несколько дней из "гнилого угла" подул влажный ветер, над Ляховским болотом поднялась чёрно-синяя туча и, развёртываясь в знойном небе траурным пологом, поплыла на город.
   Шумно закричали вороны и галки, откуда-то налетели стружки и бестолково закружились по двору, полетела кострика и волокна пеньки, где-то гулко хлопнули ворота - точно выстрелило, - отовсюду со дворов понеслись крики женщин, подставлявших кадки под капель, визжали дети.
   На монастырской колокольне в край колокола била ветка липы, извлекая из меди радостно стонущий звук; в поле тревожно играл пастух, собирая стадо, - там уже метались белые молнии, плавал тяжкий гул грома.
   Кожемякин вышел на крыльцо и, щурясь от пыли, слушал трепет земли, иссохшей от жажды.
   У постоялки только что начался урок, но дети выбежали на двор и закружились в пыли вместе со стружками и опавшим листом; маленькая, белая как пушинка, Люба, придерживая платье сжатыми коленями, хлопала в ладоши, глядя, как бесятся Боря и толстый Хряпов: схватившись за руки, они во всю силу топали ногами о землю и, красные с натуги, орали в лицо друг другу:
   Дай бог дождю
   Толщиной с вожжу!
   На рожь, ячмень
   Поливай весь день!
   - Не та-ак! - истошным голосом кричала Люба.
   А они кружились в столбе пыли, крича ещё сильнее:
   Ты, мать божь`я,
   Ты подай дождя!
   На просо да на рожь
   Поливай как хошь!
   - Вот и сынишка мой тоже язычником становится, - услыхал Матвей сзади себя, обернулся и обнял женщину жадным взглядом.
   На ней была надета белая мордовская кофта без ворота, широкая и свободная. Тонкое полотно, прикрыв тело мягкими складками, дразнило воображение, соблазнительно очерчивая крутые плечи и грудь.
   По крыше тяжело стучали ещё редкие тёплые капли; падая на двор, они отскакивали от горячей земли, а пыль бросалась за ними, глотая их. Туча покрыла двор, стало темно, потом сверкнула молния - вздрогнуло всё, обломанный дом Бубновых подпрыгнул и с оглушающим треском ударился о землю, завизжали дети, бросившись в амбар, и сразу - точно река пролилась с неба со свистом хлынул густой ливень.
   Вскипела пыль, приподнялась от сухой земли серым дымом и тотчас легла, убитая; тёмно-жёлтыми лентами потянулись ручьи, с крыш падали светлые потоки, но вот дождь полил ещё более густо, и стало видно только светлую стену живой воды.
   - Как дивно, господи! Как хорошо! - слышал Матвей сквозь весёлый плеск и шорох.
   В голове у него гудело, в груди ходили горячие волны.
   - Холодно, - сказал он, не оглядываясь, - сыро, шли бы в горницу...
   - Что в саду теперь творится! - воскликнула она снова.
   "Не пойдёт!" - думал он. И вдруг почувствовал, что её нет в сенях. Тихо и осторожно, как слепой, он вошёл в комнату Палаги, - женщина стояла у окна, глядя в сад, закинув руки за голову. Он бесшумно вложил крючок в пробой, обнял её за плечи и заговорил:
   - Евгеньюшка, - хошь убей после - всё равно...
   Тело женщины обожгло ему руки, он сжал её крепче, - она откачнулась назад, Матвей увидел ласковые глаза, полуоткрытые губы, слышал тихие слова:
   - Голубчик вы мой, не надо, оставьте...
   Легко, точно ребёнка, он поднял её на руки, обнял всю, а она ловко повернулась грудью к нему и на секунду прижала влажные губы к его сухим губам. Шатаясь, охваченный красным туманом, он нёс её куда-то, но женщина вдруг забилась в его руках, глухо вскрикивая:
   - Оставьте!
   Вырвалась, как скользкая рыба, отбежала к двери и оттуда, положив руку на крючок, а другою оправляя кофту, говорила словами, лишающими силы:
   - Я не могу обмануть вас - я знаю себя: случись это - я была бы противна себе, - ненавидела бы вас. Этим нельзя забавляться. Простите меня, если я виновата перед вами...
   Он сидел на стуле, понимая лишь одно: уходит! Когда она вырвалась из его рук - вместе со своим телом она лишила его дерзости и силы, он сразу понял, что всё кончилось, никогда не взять ему эту женщину. Сидел, качался, крепко сжимая руками отяжелевшую голову, видел её взволнованное, розовое лицо и влажный блеск глаз, и казалось ему, что она тает. Она опрокинула сердце его, как чашу, и выплеснула из него всё, кроме тяжёлого осадка тоски и стыда.
   - Уйдите уж! - сказал он, безнадёжно махнув рукой.
   Ушла. На косяке, взвизгивая, качался крючок. Две шпильки лежали на полу и маленький белый комок носового платка.
   "Увидят, покажется им чего и не было", - подумал Кожемякин, поднимая шпильки, бросил их на стол, а на платок наступил ногой и забыл о нём.
   Ливень прошёл, по саду быстро скользили золотые пятна солнца, встряхивали ветвями чисто вымытые деревья, с листьев падали светлые, живые, как ртуть, капли, и воздух, тёплый, точно в бане, был густо насыщен запахом пареного листа.
   На дворе свежо звучали голоса.
   - Я думала - гра-ад будет! - пела Наталья.
   Смеялись дети, им вторил Шакир своим невесёлым, всхлипывающим смешком, звонко просыпались слова Алексея, - всегда особенные:
   - Как милостыньку швырнули нам, - сердито брошено! Нате, захлебнитесь, постылые!
   Слушая, как неприятно отдаются все звуки в пустой его груди, Кожемякин подумал:
   "А она мне не хотела милостыню дать..."
   Вдруг стало стыдно до озлобления, захотелось схватить себя за волосы, выпрыгнуть в окно и лечь в грязь лицом, как свинья, или кричать, ругаться...
   Шумно чирикали воробьи, в зелени рябины тенькал зяблик, одобрительно каркали вороны, а на дворе кричала Люба:
   - Ой, ой, ты потонешь...
   Раздался сердитый возглас Евгении:
   - Борис, перестань!
   А Ванюшка Хряпов басом сообщил:
   - Он уз всё лавно моклый...
   Матвей почувствовал, что по лицу его тяжело текут слёзы, одна, холодная, попала в рот, и её солоноватый вкус вызвал у него желание завыть, как воют волки.
   "Уйдёт, уедет!"
   Ему казалось, что он не в силах будет встретить её ни завтра, никогда, - как одолеть свой мужской стыд перед нею и эту всё растущую злость?
   "Я - сам уеду! Ещё скажешь ей что-нибудь..."
   Робко отворилась дверь, - Матвей быстро отёр лицо, повернулся: это Шакир.
   - Чай пить нада!
   - Не буду я. Вели Алексею коня заложить. Я, может, в Балымерах ночую.
   Татарин исчез и за дверью сказал кому-то печально:
   - Балымерам едит...
   Снова отворилась дверь, и светло вспыхнула надежда, - он опустил голову, слушая тихие, ласковые слова:
   - Вот что, Матвей Савельич, давайте забудем всё это, тёмное, поговорим дружески...
   - Евгенья Петровна, родимая! - отозвался он, не глядя на неё. Околдовала ты меня на всю жизнь! Стыдно мне, - уйди, пожалуйста!
   В нём кипело желание броситься к ней, схватить её и так стиснуть, мучить, чтобы она кричала от боли.
   - Послушайте, я- не могу, потому что...
   - Уйди! - глухо и настойчиво повторил он.
   Она бесшумно ушла.
   Через полчаса он сидел в маленьком плетёном шарабане, ненужно погоняя лошадь; в лицо и на грудь ему прыгали брызги тёплой грязи; хлюпали колёса, фыркал, играя селезёнкой, сытый конь и чётко бил копытами по лужам воды, ещё не выпитой землёю.
   Крепко стиснув зубы, Матвей оглядывался назад - в чистом и прозрачном небе низко над городом стояло солнце, отражаясь в стёклах окон десятками огней, и каждый из них дышал жаром вслед Матвею.
   Расстегнув ворот рубахи, он прикрыл глаза ресницами и мотал головою, чтобы избежать грязных брызг, а они кропили его, и вместе с ними скакали какие-то остренькие мысли.
   "Никогда я на женщину руки не поднимал, - уж какие были те, и Дунька, и Сашка... разве эта - ровня им! А замучил бы! Милая, пала ты мне на душу молоньей - и сожгла! Побить бы, а после - в ногах валяться, - слёзы бы твои пил! Вот еду к Мокею Чапунову, нехорошему человеку, снохачу. Зажгу теперь себя со всех концов - на кой я леший нужен!"
   Мысли являлись откуда-то со стороны и снизу, кружились, точно мухи, исчезали, не трогая того, что скипелось в груди мёртвою тяжестью и больно давило на сердце, выжимая тугие слёзы.
   "Тридцать с лишним лет дураку!" - укорял он себя, а издали, точно разинутая пасть, полная неровных гнилых зубов, быстро и жадно надвигалась на него улица деревни.
   Вот большая изба Чапунова, и сам Мокей, сидя на завалинке, кивает ему лысой, как яйцо, головой.
   - Здорово ли живём?
   - Прими лошадь! - сказал Кожемякин, выскакивая в грязь. - Гулять приехал я...
   Косолапый, босой мужик собрал лицо в мелкие складочки, деятельно почёсывая низко подпоясанный, надутый живот, хозяйским баском прокричал:
   - Анна! Любка! Ворота отворите!
   Изогнулся и, намекающе прищурив пустой, светлый глаз, сказал уже другим голосом:
   - Погулять захотелось после дождичка? Хорошее дело! Земля вздохнула, и человеку надобно...
   Матвей смотрел в сторону города: поле курилось розоватым паром, и всюду на нём золотисто блестели красные пятна, точно кто-то щедро разбросал куски кумача. Солнце опустилось за дальние холмы, город был не виден. Зарево заката широко распростёрло огненные крылья, и в красном огне плавилась туча, похожая на огромного сома.
   - Мямлинские, чу, лес зажгли, трое суток горело, поди - погасло теперь, ась?
   - Ну, а мне почём знать! - сердито ответил Матвей.
   Колеи дорог, полные воды, светясь, лежали, как шёлковые ленты, и указывали путь в Окуров, - он скользил глазами по ним и ждал: вот из-за холмов на красном небе явится чёрный всадник, - Шакир или Алексей, - хлопая локтями по бокам, поскачет между этих лент и ещё издали крикнет:
   "Евгенья Петровна послала!"
   В поле тяжело и низко летели вороны, и когда птица летела над лужей, то раздваивалась. Вышла со двора высокая баба с густыми бровями на печальном лице, поклонилась Матвею.
   - Ключи дай, батюшка...
   - Вот с ней, с Анной, я буду гулять! - сурово объявил Матвей, когда она ушла.
   Завязывая пояс, мужик сморщился, переспрашивая:
   - С энтой? С Анной?
   - Ну, да!
   - С нею - нельзя! - хихикая, сказал мужик. - Ты сам знашь - нельзя!
   - Почему?
   - Чай, она будто сынова жена, снохой мне приводится, - сам знашь!
   Кожемякину хотелось спорить, ругаться, кричать.
   - Сволочь ты, Мокей! Где у тебя сын?
   - А он, разбойная душа, на своём законном месте...
   - Да ведь не крал он у тебя денег - сам ты подложил ему, сам, чтобы Анну отбить, ну?