- Отец-то добрый...
   Она вздохнула.
   Пока за столом сидели поп и дьякон, все ели и пили молча, только Пушкарь неугомонно рассказывал что-то о военном попе.
   - Хоть я, говорит, человек безоружный, но за уши вас оттаскать могу! Да и цап его за ухо, юнкера-то!
   Поп звонко хохотал, вскидывая голову, как туго взнузданная лошадь; длинные волосы падали ему на угреватые щёки, он откидывал их за уши, тяжко отдувался и вдруг, прервав смех, смотрел на людей, строго хмурясь, и громко говорил что-нибудь от писания. Вскоре он ушёл, покачиваясь, махая рукою во все стороны, сопровождаемый старым дьяконом, и тотчас же высокая старуха встала, поправляя на голове тёмный платок, и начала говорить громко и внушительно:
   - Не дело, боярин Савёл Иваныч, что обряда ты ни в чём соблюдать не хочешь, и тебе, Палагея, знать бы - не дело делаешь! В дом ты пришла заздравной чары гостям не налила...
   Отец чмокнул губой и громко проговорил:
   - Налей сама да и вылакай, - ведьма!
   - Брось, матушка! - сказал Яков, махнув рукой, и стал насыпать ложкой в стакан водки сахарный песок.
   Баба, похожая на гирю, засмеялась, говоря:
   - Какие уж порядки да обряды - цветок-от в курнике воткнут был совсем зря: всем ведомо, что невеста-то не девушка! Сорван уж давно цветочек-от!
   Мачеха, наклоня голову, быстро перекрестилась; наклонив голову, Матвей услыхал её шёпот:
   - Богородица... благословенная...
   Отец встал и рявкнул на баб:
   - Цыц!
   Словно переломившись в пояснице, старуха села, а он широко повёл рукой над столом, говоря спокойно и густо:
   - Вас позвали не уставы уставлять, а вот - ешьте да пейте, что бог послал!
   - А я не хочу есть! - заявил Яков, громко икнув и навалившись грудью на стол.
   - Ну, пей!
   - А я и пить не хочу! Вино твоё вовсе не скусно.
   - То-то ты сахару в него навалил!
   - А тебе жаль?
   Чернобородый мужик ударил ладонью по столу и торжествующе спросил:
   - Ж-жаль?
   - Ну, сиди! - сказал отец, отмахнувшись от него рукою.
   Все кричали: Пушкарь спорил с дьячком, Марков - с бабами, а Яков куражился, разбивал ложки ударом ладони, согнул зачем-то оловянное блюдо и всё гудел:
   - И сидеть не хочу! Я - гость! Ты думаешь, коли ты городской, так это тебе и честь?
   Отец презрительно чмокнул и сказал:
   - Эка свинья!
   - Кто? - спросил Яков, мигая тупыми глазами.
   - Ты!
   Чернобородый мужик подумал, поглядел на хозяина и поднялся, опираясь руками о стол.
   - Матушка! Марья! - плачевно крикнул он. - Айдате отсюда!
   Вскочила молодая, заплакала.
   - Дяденька Яков! Баушка Авдотья, тётенька...
   - Молчи! - сурово сказал отец, усаживая её. - Я свиньям не потатчик. Эй, ребята, проводите-тка дорогих гостей по шее, коли им пряники не по зубам пришлись!
   Пушкарь, Созонт и рабочие начали усердно подталкивать гостей к дверям, молодая плакала и утирала лицо рукавом кисейной рубахи.
   "Словно кошка умывается", - подумал Матвей.
   Вдруг поднявшись на ноги, отец выпрямился, тряхнул головой.
   - Эх, дружки мои единственные! Ну-ка, повеселимся, коли живы! Василий Никитич, - доставай, что ли, гусли-то! Утешь! А ты, Палага, приведи себя в порядок - будет кукситься! Мотя, ты чего её дичишься? Гляди-ка, много ли она старше тебя?
   - Стеня и трясыйся должен бы ты, Савелий, жить, - говорил дьячок, доставая гусли из ящика.
   - А в нём - беси играют! - крикнул Пушкарь.
   Матвей прижался к мачехе, она доверчиво обняла его за плечи, и оба они смотрели, как дьячок настраивает гусли.
   Тонкий, как тростинка, он в своём сером подряснике был похож на женщину, и странно было видеть на узких плечах и гибкой шее большую широколобую голову, скуластое лицо, покрытое неровными кустиками жёстких волос. Под левым глазом у него сидела бородавка, из неё тоже кустились волосы, он постоянно крутил их пальцами левой руки, оттягивая веко книзу, это делало один глаз больше другого. Глаза его запали глубоко под лоб и светились из тёмных ям светом мягким, безмолвно говоря о чём-то сердечном и печальном.
   Вот он положил гусли на край стола, засучил рукава подрясника и рубахи и, обнажив сухие жилистые руки, тихо провёл длинными пальцами вверх и вниз по струнам, говоря:
   - Внимай, Савелий, это некая старинная кантата свадебная!
   И приятным голосом запел, осыпая слова, как цветы росой, тихим звоном струн:
   Венус любезная советовалася
   Яблок, завистная, отняти,
   Рекла бо: время нам скончати прения,
   Сердца любовию спрягати...
   Матвей, видя, что по щекам мачехи льются слёзы, тихонько толкнул её в бок:
   - Не плачь!
   А дьячок торжественно пел, обливая его лицо тёплым блеском хороших глаз:
   Загадка вся сия да ныне явная,
   Невеста славная днесь приведётся;
   Два сердца, две души соединилися,
   И - се - песнь брачная поётся...
   - Не плачь, говорю! - повторил Матвей, сам готовый плакать от славной музыки и печали, вызванной ею.
   Она наклонилась к нему и прошептала знакомые слова:
   - Скушно мне...
   - Хорошо, да не весело! - буйно кричал отец, выходя на середину горницы. - А нуте-ка, братцы, гряньте вдвоём что-нибудь для старых костей, уважьте, право!
   - И веселие свято есть, и ему сердцем послужим! - согласно проговорил дьячок.
   Марков схватил гитару, спрятал колени в живот, съёжился, сжался и вдруг залился высоким голосом:
   Эх, да мимо нашего любимого села...
   А дьячок ударил во все струны, осыпал запевку раскатистой трелью и сочно поднял песню:
   Протекала матка Колыма-река...
   Отец, передёрнув плечами, усмехнулся молодой, крикнул:
   - Ну, Палага, выходи, что ли?
   И, одна рука в бок, а другая за поясом, плавно пошёл вдоль горницы, встряхивая головой.
   - Видно, идти мне! - робко сказала Палага, встав и оправляя сарафан.
   А песня разгоралась:
   Как по реченьке гоголюшка плывёт,
   Выше бережка головушку несёт,
   Ой, выше плечик крыльем взмахивает!..
   Отец, как бы не касаясь пола, доплыл до Палаги и ударился прочь от неё, чётко и громко выбивая дробь каблуками кимряцких сапог. Тогда и Палага, уперев руки в крутые бёдра, боком пошла за ним, поводя бровями и как будто удивляясь чему-то, а в глазах её всё ещё блестели слёзы.
   - Эхма, старость, - прочь с костей! - покрикивал Савелий Кожемякин.
   Стречу гоголю да утица плывёт,
   Кличет гоголя, ах, ласково зовёт!..
   Палага, точно голубая птица, плавала вокруг старика и негромко, несмело подпевала:
   Понеж люди поговорку говорят,
   Будто с милым во любви жить хорошо...
   У Матвея слипались глаза. Сквозь серое облако он видел деревянное лицо Созонта с открытым ртом и поднятыми вверх бровями, видел длинную, прямую фигуру Пушкаря, качавшегося в двери, словно маятник; перед ним сливались в яркий вихрь голубые и жёлтые пятна, от весёлого звона гитары и гуслей, разымчивой песни и топота ног кружилась голова, и - мальчику было неловко.
   Первый раз он видел, как пляшет отец, это нравилось ему и - смущало; он хотел, чтобы пляска скорее кончилась.
   - Хозяин! - просачивался сквозь шум угрюмый голос дворника. - Народ собрался, поглядеть просятся... хозяин, народ там, говорю...
   - Гони! - хрипло сказал Кожемякин, остановясь и отирая пот с лица.
   - Лаются.
   - Гони, говорю! Народ! Свиньи, а - тоже! - зверями себя величают...
   - Ладу нет! Мы там пятеро...
   - Ид-ди! - крикнул отец, и лицо его потемнело.
   К Матвею подошла мачеха, села рядом с ним и, застенчиво улыбнувшись, сказала:
   - Вот я как расхрабрилася...
   Он вдруг охватил её за шею так крепко, как мог, и, поцеловав щёку её, промычал тихо и бессвязно:
   - Ты не бойся... вместе будем...
   Палага цапала его голову и, всхлипывая, шептала:
   - Мотенька, - спасибо те! Господи! Уж я послужу...
   - Савелий, гляди-ка! - крикнул лекарь. - Эге-ге!
   Мальчик поднял голову: перед ним, широко улыбаясь, стоял отец; качался солдат, тёмный и плоский, точно из старой доски вырезанный; хохотал круглый, как бочка, лекарь, прищурив калмыцкие глаза, и дрожало в смехе топорное лицо дьячка.
   - Каково? - кричал Марков. - Молодой - не ждёт, а?
   - Это - хо-орошо! - усмехаясь, тянул отец и теребил рыжую бороду, качая головой.
   Лицо мачехи побледнело, она растерянно мигала глазами, говоря:
   - Он ведь сам это...
   Матвей сконфузился и заплакал, прислонясь к ней; тогда солдат, схватив его за руку, крикнул:
   - Пошли прочь, беси! Пакостники!
   И отвёл взволнованного мальчика спать, убеждая его по дороге:
   - Ты - не гляди на них, - дураки они!
   Долго не мог заснуть Матвей, слушая крики, топот ног и звон посуды. Издали звуки струн казались печальными. В открытое окно заглядывали тени, вливался тихий шелест, потом стал слышен невнятный ропот, как будто ворчали две собаки, большая и маленькая.
   - Зря...
   - Ми-илый...
   Мальчик тихонько подошёл к окну и осторожно выглянул из-за косяка; на скамье под черёмухой сидела Власьевна, растрёпанная, с голыми плечами, и было видно, как они трясутся. Рядом с нею, согнувшись, глядя в землю, сидел с трубкою в зубах Созонт, оба они были покрыты густой сетью теней, и тени шевелились, точно стараясь как можно туже опутать людей.
   - Жена ли она ему-у? - тихонько выла Власьевна.
   А дворник угрюмо ворчал:
   - Говорю - зря это...
   Мелко изорванные облака тихо плыли по небу, между сизыми хлопьями катилась луна, золотя их мохнатые края. Тонкие ветви черёмухи и лип тихо качались, и всё вокруг - сад, дом, небо - молча кружилось в медленном хороводе.
   После свадьбы дома стало скучнее: отец словно в масле выкупался - стал мягкий, гладкий; расплывчато улыбаясь в бороду, он ходил - руки за спиною по горницам, мурлыкая, подобно сытому коту, а на людей смотрел, точно вспоминая - кто это? Матвею казалось, что старик снова собирается захворать, - его лицо из красного становилось багровым, под глазами наметились тяжёлые опухоли, ноги шаркали по полу шумно. Мачеха целыми днями сидела под окном, глядя в палисадник, и жевала солодовые да мятные жамки, добывая их из-за пазухи нарядного сарафана, или грызла семечки и калёные орехи.
   - Хошь орешков? - спрашивала она, когда пасынок подходил к ней.
   Он не умел разговаривать с нею, и она не мастерица была беседовать: его вопросы вызывали у неё только улыбки и коротенькие слова:
   - Да. Нет. Ничего.
   Иногда она сносила в комнату все свои наряды и долго примеряла их, лениво одеваясь в голубое, розовое или алое, а потом снова садилась у окна, и по смуглым щекам незаметно, не изменяя задумчивого выражения доброго лица, катились крупные слёзы. Матвей спал рядом с комнатою отца и часто сквозь сон слышал, что мачеха плачет по ночам. Ему было жалко женщину; однажды он спросил её:
   - Что ты всё плачешь?
   - Али я плачу? - удивлённо воскликнула она, дотронувшись ладонью до щеки, и, смущённо улыбнувшись, сказала: - И то...
   - О чём ты?
   - Так! Привычка такая...
   Почти всегда, как только Матвей подходил к мачехе, являлся отец, нарядный, в мягких сапогах, в чёрных шароварах и цветной рубахе, красной или синей, опоясанной шёлковым поясом монастырского тканья, с молитвою.
   Обмякший, праздничный, он поглаживал бороду и говорил сыну:
   - Ну, что, не боишься мачехи-то? Ну, иди, гуляй!
   Он перестал выезжать в уезд за пенькой и в губернию с товаром, посылая вместо себя Пушкаря.
   - Тятя, - звал его сын, - иди на завод, мужики кличут!
   - Савка там?
   - Там.
   - Позови его сюда.
   Приходил Савка, коренастый, курносый, широкорожий, серовато-жёлтые волосы спускались на лоб и уши его прямыми космами, точно некрашеная пряжа. Белые редкие брови едва заметны на узкой полоске лба, от этого прозрачные и круглые рачьи глаза парня, казалось, забегали вперёд вершка на два от его лица; стоя на пороге двери, он вытягивал шею и, оскалив зубы, с мёртвою, узкой улыбкой смотрел на Палагу, а Матвей, видя его таким, думал, что если отец скажет: "Савка, ешь печку!" - парень осторожно, на цыпочках подойдёт к печке и начнёт грызть изразцы крупными жёлтыми зубами.
   Он заикался, дёргал левым плечом и всегда, говоря слово "хозяин", испускал из широкого рта жадный и горячий звук:
   - Ххо!
   - Ну, ступай, негожа рожа! - отпускал его отец, брезгливо махнув рукой.
   Однажды пришли трое горожан, и один из них, седой и кудрявый Базунов, сказал отцу:
   - Вот, Савелий Иванов, решили мы, околоток здешний, оказать тебе честь-доверие - выбрать по надзору за кладкой собора нашего. Хотя ты в обиходе твоём и дикой человек, но как в делах торговых не знатно худого за тобой - за то мы тебя и чествуем...
   Облокотясь на стол, отец слушал их, выпятив губу и усмехаясь, а потом сказал:
   - Али нет между вами честных-то людей? Какая ж мне в том честь, чтобы жуликами командовать?
   - Погоди! Кто тебя на команду зовёт?
   - И свиней пасти - нет охоты...
   - Что ж ты лаешься?
   Отец встал, тряхнул головой.
   - Идите, откуда пришли! Не уважаю я вас никого и ни почета, ни ласки не хочу от вас...
   Горожане встали и молча пошли вон, но в дверях Базунов обернулся, говоря:
   - Правда про тебя сказано: рожа - красная, душа - чёрная!
   Проводив их громким смехом, отец как-то сразу напился, кричал песни и заставлял Палагу плясать, а когда она, заплакав, сказала, что без музыки не умеет, бросил в неё оловянной солоницей да промахнулся и разбил стекло киота.
   Но к вечеру он отрезвел, гулял с женой в саду, и Матвей слышал их разговор.
   - Ты бабёнка красивая, тебе надо веселее быть! - глухо говорил отец.
   - Я, Савель Иваныч, стараюсь ведь...
   Матвей сидел под окном, вспоминая брезгливое лицо отца, тяжёлые слова, сказанные им в лицо гостям, и думал:
   "За что он их?"
   Спустя несколько дней он, выбрав добрый час, спросил старика:
   - Тятя, за что ты горожан-то прогнал?
   Савелий Кожемякин легонько отодвинул сына в сторону, пристально посмотрел в глаза ему и, вздохнув, объяснил:
   - Чужой я промеж них. Поначалу-то я хотел было в дружбе с ними жить, да они на меня - сразу, как псы на волка. Речи слышу сладкие, а когти вижу острые. Ну, и - война! Грабили меня, прямо как на большой дороге: туда подай, сюда заплати - терпенья нет! Лошадь свели, борова убили, кур, петухов поворовали - счёту нет! Мало того, что воруют, - озорничать начали: подсадил я вишен да яблонь в саду - поломали; малинник развёл - потоптали; ульи поставил - опрокинули. Дважды поджечь хотели; один-от раз и занялось было, да время они плохо выбрали, дурьё, после дождей вскоре, воды в кадках на дворе много было - залили мы огонь. А другой раз я сам устерёг одного сударя, с горшком тепла за амбаром поймал: сидит на корточках и раздувает тихонько огонёк. Как я его горшком-то тресну по башке! Уголья-то, видно, за пазуху ему попали, бежит он пустырём и воет - у-у-у! Ночь тёмная, и видно мне: искры от него сыплются. Смешно! Сам, бывало, по ночам хозяйство караулил: возьму стяжок потолще и хожу. Жуть такая вокруг; даже звезда божья, и та сквозь дерево блестит - вражьим глазом кажется!
   Он добродушно засмеялся, но тотчас же потускнел и продолжал, задумчиво качая головой:
   - Заборы высокие понастроил вот, гвоздями уснастил. Собак четыре было - попробовали они тут кое-чьё мясцо на ляжках! Два овчара были - кинутся на грудь, едва устоишь. Отравили их. Так-то вот! Ну, после этаких делов неохота людей уважать.
   Он замолчал, положив руку на плечо сына, и, сдерживая зевоту, подавленно молвил:
   - И вспоминать не хочется про эти дела! Скушно...
   Матвей невольно оглянулся: слишком часто говорил отец о скуке, и мальчик всё более ясно чувствовал тупой гнёт этой невидимой силы, окружавшей и дом и всё вокруг душным облаком.
   Матвей Савельев Кожемякин до старости запомнил жуткий и таинственно приятный трепет сердца, испытанный им в день начала ученья.
   Все - отец, мачеха, Пушкарь, Созонт и даже унылая, льстивая Власьевна - собрались в комнате мальчика, а Василий Никитич Коренев, встав перед образом, предложил торжественным голосом:
   - Усердно помолимся господу нашему Иисусу Христу и угодникам его Кузьме-Дамиану, а также Андрию Первозванному, да просветят силою благостной своей сердце отрока и приуготовят его к восприятию мудрости словесной!
   А когда кончили молитву, он ласково, но строго сказал:
   - Теперь - изыдите, оставьте нас!
   Усадил Матвея у окна на скамью рядом с собою и, обняв его за плечи, нагнулся, заглядывая в лицо славными своими глазами.
   - Не бойся, - тихонько сказал он, - не трепещи, не к худому готовишься, а к доброму.
   И тем же полушёпотом продолжал, указывая рукою на сад:
   - Смотри, в какой светлый и ласковый день начинаем мы!
   За окном стояли позолоченные осенью деревья - клён, одетый красными листьями, липы в жёлтых звёздах, качались алые гроздья рябины и толстые бледно-зелёные стебли просвирняка, покрытые увядшим листом, точно кусками разноцветного шёлка. Струился запах созревших анисовых яблок, укропа и взрытой земли. В монастыре, на огородах, был слышен смех и весёлые крики.
   - Что есть грамота?
   Этот тихий вопрос обнял сердце мальчика напряжённым предчувствием тайны и заставил доверчиво подвинуться к учителю.
   - Грамота, - играя волосами ученика, говорил дьячок, - суть средство ознакомления ума с делами прошлого, жизнью настоящего и планами людей на будущее, на завтрее. Стало быть, - грамота сопрягает человека со человеками, сиречь приобщает его миру. Разберём это подробно.
   - Что есть слово? Слово есть тело разума человеческого, как вот сии тела - твоё и моё - есть одежда наших душ, не более того. Теперь: берём любую книгу, она составлена из слов, а составил её некий человек, живший, скажем, за сто лет до сего дня. Что же должны мы видеть в книге, составленной им? Запечатлённый разум человека, который жил задолго до нас и оставил в назидание нам всё богатство души, накопленное им. Стало быть, примем так: в книгах заключены души людей, живших до нашего рождения, а также живущих в наши дни, и книга есть как бы всемирная беседа людей о деяниях своих и запись душ человеческих о жизни. Понял?
   Матвей вспомнил толстые церковные книги, в кожаных переплётах с медными застёжками, и тихо ответил:
   - Понял.
   - А слушать не устал?
   - Нет! - живо ответил ученик.
   - Верю. Дело, видимо, хорошо пойдёт!
   Его лицо озарилось улыбкой, он встал и, к удивлению ученика, объявил:
   - На первый раз достаточно сказанного. Ты о нём подумай, а коли чего не поймёшь - скажи.
   Дьячок не ошибся: его ученик вспыхнул пламенным желанием учиться, и с быстротою, всех удивлявшей, они до зимы прошли букварь, а в зиму и часослов и псалтырь. Раза два в неделю дьячок брал после урока гусли и пел ученику псалмы.
   Се что добро или что красно,
   Но еже жити братии вкупе!
   И не однажды ученик видел на глазах учителя, возведённых вверх, влагу слёз вдохновения.
   Чаще всего он пел:
   Господи, искусил мя еси и познал мя еси,
   Ты познал еси восстание моё...
   И когда он доходил до слов:
   Яко несть льсти в языце моем...
   голос его звучал особенно сильно и трогательно.
   Пил он, конечно, пил запоем, по неделям и более. Его запирали дома, но он убегал и ходил по улицам города, тонкий, серый, с потемневшим лицом и налитыми кровью глазами. Размахивая правою рукою, в левой он сжимал цепкими пальцами булыжник или кирпич и, завидя обывателя, кричал:
   - Зверие поганое - камением поражу вас и уничтожу, яко тлю!
   Горожане бегали от него, некоторые ругались, жаловались благочинному, иные зазывали его в дома, поили там ещё больше и заставляли играть и плясать, словно черти пустынника Исаакия. Иногда били его.
   Матвей любил дьячка и даже в дни запоя не чувствовал страха перед ним, а только скорбную жалость.
   Самым интересным человеком, после дьячка, встал перед Матвеем Пушкарь.
   Вскоре после начала учения, увидав мальчика на крыше землянки с букварём в руках, он ухватил его за ногу и потребовал:
   - Ну-ка, покажь, какие они теперь, буквари-то! Иомуд? - читал он, двигая щетинистыми скулами. - Остяк? Скажи на милость, какой народ пошёл! Покачав сомнительно головою, он вздохнул и сказал негромко: - Д-да, прирастает народу на Руси, это хорошо - работники нам надобны! Устамши мы, - много наработали, теперь нам отдыхать пора, пущай другие потрудятся для нас... Государство огромное, гор в нём, оврагов, пустырей - конца-краю нет! Вот гляди - бурьян растёт: к чему он? Надо, чтобы съедобное росло на земле - горох, примерно, коноплю посей. Работники чрезвычайно надобны: всё требует рук. Гору - выровнять, овраг - засыпать, болото - высушить, всю землю - вспахать, засеять, чтобы всем пищи хватало, во-от! Россия нуждается в работниках.
   Прищурил маленькие глазки, хозяйственно осмотрелся и, похлопав мальчика по колену, продолжал:
   - Вот что, мотыль, коли соберутся они тебя драть - сигай ко мне! Я тебя спрячу. Тонок ты очень, и порки тебе не стерпеть. Порка, - это ты меня спроси, какая она!
   Мальчик быстро схватывал всё, что задевало его внимание. Солдат уже часто предлагал ему определить на ощупь природную крепость волокна пеньки и сказать, какой крутости свивания оно требует. Матвею льстило доверие старика; нахмурясь, он важно пробовал пальцами материал и говорил количество оборотов колеса, необходимое для того или этого товара.
   Пушкарь, размахивая руками, радостно кричал:
   - Вер-рно!
   И начинал свои бесконечные речи:
   - Вот отец твой тоже, бывало, возьмёт мочку в руку, глаз прищурит, взвесит - готово! Это - человек, дела своего достойный, отец-то!
   - За что его люди не любят? - спросил Матвей как-то раз.
   - Его? - удивлённо вскричал солдат. - А за что его людям любить? Вона! Какой он герой?
   Пушкарь захохотал и потом, подумав, прибавил:
   - Да они, беси, никого не любят!
   - Почему?
   - А кто знает! Спроси их - они и сами не знают, поди-ка!
   - По писанию, надо любить друг друга, - обиженно сказал Матвей.
   Пушкарь взглянул на него и, стирая грязной рукою улыбку с лица, неохотно сказал:
   - Мало ли чего написано!
   - А ты его любишь? - допрашивал Матвей.
   - Эк тебя! - сказал солдат, усмехаясь. - И верно, что всякая сосна своему бору шумит. Я Савелья уважаю, ничего! Он людей зря не обижает, этого нет за ним. Работу ценит.
   - А как он тебя тогда горшком-то?
   - Цветком? Ничего, ловко! Он во всём ловок. Пьяный я тогда был, а когда я пьян, мне проповедь читать припадает охота. Всех бы я учил - просто беда! Даже ротному однажды подсунул словцо: бог, мол, не велел в морду бить! Вспороли кожу-то...
   Он подумал, искоса поглядел на Матвея, закашлялся и сказал, вдруг оживляясь:
   - Вот я тебе примерную историю расскажу, а ты - смекай! Распорядилось начальство, чтобы мужикам картошку садить, а мужики, по глупости, - не желаем, говорят, картошки! И бунтуются: пришлют им картошку, а они - это от антихриста! Да в овраг её, в реку али в болото, так всю и погубят, не отведав. Случилось так и в Гуслицах, где фальшивые деньги делают, и вот послали туда нашей роты солдат на усмирение. Хорошо! Командир у нас немец был, Устав звали мы его, а по-настоящему он - Густав. Здоровенный поручик, строгости - непомерной. Сейчас это он - пороть мужиков! Устроились на площади перед церковью и - десятого порют, шиппрутьями - это такие пруты для порки придуманы были. Правду сказать - простые прутья, ну, а для пущего страха по-немецки назывались. Порем. Урчат мужики, а картошку не признают. Велел Устав наварить её целый котёл и каждому поротому советует - ешь! Мужик башкой качает - не буду, дескать, а немец ка-ак даст ему этой картошкой-то горячей в рыло - так вместе с передними зубами и вгонит её в рот! Плюют мужики, а держатся. Я хошь и солдат, ну, стало мне жалко глупых этих людей: бабы, знаешь, плачут, ребятишки орут, рожи эти в крови нехорошо, стыдно как-то! Хошь и мужики, а тоже - русские, крещёный народ. Вот вечером, после секуции - секуция это тоже по-немецки, а по-нашему просто порка, - вечером, набрал я варёной картошки и - к мужикам, в избу в одну. "Ах, вы, говорю, беси! Вот она, картошка, глядите! Совсем как мука, али вроде толокна. Вот - я солдат, крест на теле, стало быть, крещёный". Показал им крест, а он у меня настоящий был, поморского литья, с финифтей. И давай перед ними картошку эту жевать. Съел штуки три, видят они - не разорвало меня; бабёночка одна, молоденькая, руку протянула - дай, дескать! Взяла, перекрестясь, даёт мужику, видно, мужу: "Ешь, говорит, Миша, а грех - на меня!" На коленки даже встала перед ним, воет: "Поешь, Миша, не стерплю я, как начнут тебя пороть!" Ну, Миша этот поглядел на стариков, те отвернулись, - проглотил. За Мишей - Гриша да Епиша - и пошло дело! Всё съели! Я, конечно, рад, что прекратил бунтовство, кричу: "Что, мол, так вашу раз-эдак? Ещё, что ли, принести?" - "Тащи, говорят, служивый, не все отведали". Сейчас я до капрала - Хайбула капрал был из Касимова, татарин крещёный - приятель мне. И драли нас всегда вместе. Так и так, мол! "Ловок ты, Пушкарёв, говорит, - доложу, говорит, я про тебя: будет награда, не иначе". Набрали мы с ним этой окаянной картошки и опять к мужикам. А они, беси, уж и вина припасли. Ну, насосались мы! И вдруг - Устав! Как с полатей свалился. "Как, кричит, меня не слушать, а солдат слушать?" По-русски он смешно ругался. Наутро нас - драть: меня с Хайбулой. Всыпали очень памятно...
   Язык старика неутомимо раскапывал пропитанный кровью мусор прошлого, а Матвей слушал и боялся спокойствия, с которым старик говорил.
   Кончив, солдат потыкал пальцем в пятно смолы на колене штанов, поглядел искоса на мальчика и пояснил:
   - Ежели с людьми действовать ласково - их можно одолеть, при всей их глупости. А отец твой - он тоже вроде картошки: явилось вдруг неизвестно что, и никому никакого уважения! У Сазана рожа разбойная, око тяжёлое, говорить он немощен, только рычит. Откуда люди, кто такие? Ни село, ни пало, а - ударило! Здешние мещане сами вор на воре. Тут лет двадцать назад такие грабежи были - ни проходу, ни проезду! На Шихане воровали, а на нас, слободских, доносили, мы-де воры-то! А ведь есть вор по охоте, есть и по нужде...