Кривой прищурил глаз и тихонько засмеялся, Матвей Савельев тоже ответил ему невольной усмешкой, говоря:
   - Неграмотен, не может.
   - Во-от! - одобрительно воскликнул Тиунов, приостанавливаясь. И, понизив голос, таинственно заговорил:
   - Не туда, сударь, не в ту сторону направляем ум - не за серебро и злато держаться надобно бы, ой, нет, а вот - за грамоту бы, да! Серебра-злата надо мно-ого иметь, чтобы его не отняли и давало бы оно силу-власть; а ум-разум - не отнимешь, это входит в самую кость души!
   "Будь-ка я знающ, как они, я бы им на всё ответил!" - вдруг вспыхнула у Кожемякина острая мысль и, точно туча, рассеялась в груди; быстро, как стрижи, замелькали воспоминания о недавних днях, возбуждая подавленную обиду на людей.
   - Все нам судьи, - ворчал он, нахмурясь, - а мы и оправдаться не умеем...
   - Колокола без языков, звоним, лишь когда снаружи треснут...
   - Верно!
   - Азбука! Не живём - крадёмся, каждый в свой уголок, где бы спрятаться от командующих людей. Но если сказано, что и в поле один человек не воин в яме-то какой же он боец?
   - Нуте-ка, зайдёмте чайку попить! - решительно сказал Кожемякин, взяв кривого за локоть.
   Ему казалось, что он вылезает на свет из тяжёлого облака, шубой одевавшего и тело и душу. Прислушиваясь к бунту внутри себя, он твёрдо взошёл по лестнице трактира и, пройдя через пёстрый зал на балкон, сел за стол, широко распахнув полы сюртука.
   - Пожалуйте-ко!
   - Расчудесно, - потирая тёмные руки, говорил Тиунов и, окинув глазом всех и всё вокруг, сел против Кожемякина. Матвей Савельев тоже оглянулся, посмотрел даже вниз через перила балкона и тихо, доверчиво спросил:
   - А как вы думаете насчёт старца?
   - О - очень злой барин, - ого! - ответил Тиунов, подняв вверх палец.
   Острая усмешка обежала его раненое лицо и скрылась в красном шраме на месте правого глаза.
   - Я с ним, - вполголоса продолжал он, мигая глазом, - раз пяток состязался, однова даже под руки свели меня вниз - разгорячился я! Очень вредный старичок...
   - Вредный? - переспросил Кожемякин, с жутким, но приятным ощущением, точно ему занозу вынимали.
   - Обязательно - вредный! - шептал Тиунов, и глаз его разгорался зелёным огнём. - Вы послушайте моё соображение, это не сразу выдумано, а сквозь очень большую скорбь прокалено в душе.
   Навалившись грудью на стол, воткнув глаз в лицо собеседника, он тихонько, кипящими словами шептал:
   - Кто мы есть? Народ, весьма примученный тяжёлою жизнью, ничем не вооружённый, голенький, сиротский, испуганный народ, азбучно говоря! Родства своего не помним, наследства никакого не ожидаем, живём вполне безнадёжно, день да ночь - сутки прочь, и все - авось, небось да как-нибудь - верно? Конечно - жизнь каторжная, скажем даже - анафемская жизнь! Но однакоже и лентяи ведь и лежебоки, а? Ведь этого у нас не отнимешь, не скроешь, так ли?
   - Это - есть! - согласился Кожемякин.
   - Есть? - радостно воскликнул кривой.
   И тотчас внушительно и победно зашептал:
   - Но - и другое есть: народ наш сообразительный, смекалистый, на свой салтык (лад, склад или образец - Ред.) - умный, - азбука!
   - А старец? - спросил Матвей Савельев.
   - Сейчас дойдём! Первее - народ. Какие у него мозги - вопрос? Мозги, сказать правду, - серые, мягкие, думают тяжко и новых путей не ищут: дед с сохой да со снохой, внук за ним тою же тропой! Силы - не мало, а разума нехватка, с разумом - не живут, считается, что он барское изделие, а от барина - какое добро? Жизнь обидная и нищая. С кем по душе поговорить? С бутылкой да вот - с Ипполитом Воеводиным, верно? Ну, прихожу я к нему: "Старче - жить не умею!" А он мне: "Это и не требуется, ты к смерти готовься! Здесь, на земле, всё равно как ни живи - помрёшь, главное - небо, небеса, царствие божиё!" Вот он откуда вред - видите? Али царствие божие для лентяев, а? Никогда! А он способствует разрождению бездельников, коим и без него у нас - числа нет! Что он говорит? Терпи, покорствуй, не противься злому, на земле не укрепляйся, ибо царствие божие не от мира сего, бог, дескать, не в силе, коя тебя ломит, а в правде, - что же это такое правда, между тем? Это и есть - сила, её и надобно найти да в руки взять, чтобы ею оборониться от всякого вреда в жизни! Бог именно в силе разума, а разум - правда, тут и заключена троица: разум, правда, а от них - вся сила богова!
   У него потемнело лицо, а шрам на месте глаза стал красен, как уголь, и горячий его шёпот понизился до хрипа.
   - Что сказал господь? Вот тебе земля, возделай её яко рай, в поте лица твоего! А когда Христос сказал: "царство моё не от сего мира", - он разумел римский и жидовский мир, а не землю, - нет! Тут надо так понимать - царство моё не от сего мира - жидовского и римского, - а от всего мира! Обязательно! Значит - царствие-то богово на земле, и - действуй, человече, бог тебе в помощь! А все эти утешительные слова только лени нашей потворствуют. Нет, будет уж! Никаких утешений, и чтобы одна правда! Пришёл человек - тоска! Работай. Силов нет! Прикопи. Не могу! Прощай. Очень коротко. Как в солдаты: лоб - затылок; боле ничего!
   Это не понравилось Кожемякину, он отклонился от стола и пробормотал:
   - Строгонько будто бы?
   - Без всякого послабления!
   Копчёное лицо Тиунова вздрогнуло, беззубый рот растянулся в усмешку, и глаз странно запрыгал.
   - Я, сударь мой, проповедников этих не один десяток слышал, во всех концах землишки нашей! - продолжал он, повысив голос и кривя губы. - Я прямо скажу: народу, который весьма подкис в безнадёжности своей, проповеди эти прямой вред, они ему - как вино и даже много вредней! Людей надо учить сопротивлению, а не терпению без всякого смысла, надобно внушать им любовь к делу, к деянию!
   "То же Марк Васильев говорил, - мысленно отметил Кожемякин, - значит есть в этом какая-то правда, ежели столь разные люди..."
   Слушая, он смотрел через крышу пристани на спокойную гладь тихой реки; у того её берега, чётко отражаясь в сонной воде, стояли хороводы елей и берёз, далее они сходились в плотный синий лес, и, глядя на их отражения в реке, казалось, что все деревья выходят со дна её и незаметно, медленно подвигаются на край земли. Среди полян возвышались стога сена, около них не торопясь ходили мужики, в синем и красном, и метали сено на телеги. А на вершинах деревьев, отражённых водою, неподвижно повисла лодка, с носа её торчали два длинных удилища, и она напоминала огромного жука. Через реку поплыл тяжёлый чёрный паром, три чёрных монаха - двое у струны, один на руле - вели его, за ним широкими крыльями простёрлась по воде рябь, и отражения заколебались, ожив и точно выбегая на зелёный берег.
   "Похерить хочет старца-то", - думал Кожемякин, удивляясь равнодушию, с которым он принимал дерзкие речи кривого, а тот как в барабан бил, горячо и быстро отчеканивая глуховатым голосом:
   - Каждый человек должен найти своё пристрастие - без пристрастия какая жизнь? Возьмём, примерно, вас...
   - Меня? - с испугом спросил Кожемякин.
   - Не персонально вас, а вообще - купца... Сословие!
   - Н-да?
   - Какое это сословие?
   - А что?
   - Сила-с!
   - Мм... А - в чём сила всё-таки?
   - Во всём! - победно сказал Тиунов. - Дворянство-то где? Какие его дела ноне заметны? Одни судебно-уголовные! А впереди его законно встало ваше сословие. Купец ли не строит городов, а? Он и церкви, и больницы, богадельни ставит, новые пути кладёт и, можно сказать, всю землю вспорол, изрыл, обыскивает - где что полезно, - верно-с?
   Кожемякин утвердительно кивнул головой, а Тиунов, сердито подняв брови, перекосил лицо и почти с озлоблением закричал:
   - А до главнейшего не доходит! Ему что надо для полного верховодства? Грамота, наука! Ему бы не больницы, а школы возводить для обучения всех людей настоящему делу, чтобы всякий мог понимать, что есть Россия! Азбука-с! Кто, кроме купечества, народ поддержать может? Всем прочим человек нужен для грабежа, чтоб сорвать с него целковый, а купцу потребен работник, делец! Вот - воспитай деловой народ-то, чтобы он понимал сам себя и Россию! Возводи человека на высоту разума, чтобы он, оглядевшись, нашёл себе дело по сердцу, а не суй его клином куда попало, он хоша плох, да живой, это ему больно!
   - Купец для многих вроде бранного слова, - заметил Кожемякин, вспомнив Галатскую.
   - А почему? - взвился кривой. - Почему пренебрежение к силе? Это вот они всё воспитали, Ипполитушки-Иванушки! Блаженни кротции, с них очень просто рубаху снять! Нет, это баловство! Крохоборство пора прекратить. Все друг с друга рубахи рвут и даже со шкурой, однако - толку не видно от этого. Держим один другого за шиворот и толчёмся на одном месте, а питаемся не от плодов и сокровищ земли, а кровью ближнего, а кровь - дрянная, ибо отравлена водочкой-с, да-с! Нет, ты помоги человеку одеться достойно званию, вооружи его настояще, дай ему всё, и тогда - он те возместит с хорошим процентом! Разумный человек долги свои платит, это только дурак мечтает схватить бы сто рублей да убежать...
   - Дельно говорите! - похвалил Кожемякин, заражаясь воодушевлением собеседника, а тот, хвастливо тыкая пальцем в свой коричневый лоб, сказал:
   - Думала эта голова! Э-эх, сударь мой! Смотришь, смотришь везде: господи, экая сторона благодатная! И чего в ней нет? Всё есть, кроме разума! Обидно до жгучих слёз: земля оврагами изранена, реки песками замётаны, леса горят, деревни - того жесточе, скотина - вроде вшей, мужик живёт дико, в грязи, без призора, глуп, звероват, голоден, заботы о нём никакой, сам бы о себе, может, позаботился - не размахнёшься, запрещено! Живём вроде как в плену, нет нам никакой науки. И вся премудрость государства - рубль казне отдай и - как хошь - пропадай!
   Он прикрыл свой пламенный глаз, и из-под ресниц тяжело выкатилась большая слеза. Это очень тронуло Кожемякина, он вспомнил точёное лицо старца Иоанна и подумал:
   "Тот - не заплачет! А Марк Васильев тоже плакал..."
   - Извините, - тихо сказал Тиунов, спрятав лицо. - Разбередил своё сердце несколько.
   Кожемякин, вздохнув, молча отвернулся в сторону. С горы тянул вечерний ветер; ударили ко всенощной, строгий звон поплыл за реку, в синий лес, а там верхушки елей, вычеканенные в небе, уже осветились красным огнём.
   "Уйдёт кривой, - думал Кожемякин, - останусь я один, опять думы разные навалятся. Захария начнёт зудеть, надоест, и попаду я в монахи. Старец этот, действительно... Терпи, а - за что? Кривой говорит дерзко, а - будто подыгрывается и льстит..."
   Тиунов отодвинул от себя недопитый стакан чая, спрашивая:
   - Ко всенощной - пойдёте?
   - Нет уж, не в тех мыслях я, - задумчиво ответил Матвей Савельев.
   - И я не пойду.
   Поглядел в небо, на реку и ещё куда-то сквозь Кожемякина, помолчал, прикрыв глаз, и предложил:
   - А не хотите ли к рыбакам на ночевую съездить, версты за три вверх? Уху стерляжью знаменито варят...
   - Можно! - согласился Кожемякин. - Мне, признаться сказать, охота компанию с вами продолжить...
   - И мне, сударь мой!
   Не торопясь, вышли на улицу, окрашенную пламенем вечерней зари.
   Кожемякину всё более нравилось беседовать с этим человеком. Он чувствовал себя стоящим в уровень с кривым, не ниже его. Недоверие к Тиунову не исчезало, но отстранялось возрастающим интересом к его речам.
   "Говорит тихо, а будто криком кричит", - снова вспомнилось давно пережитое впечатление.
   Спустились, почти съехали на ногах вместе с песком к реке; под кормой пристани, над бортом синей лодки торчала большая курчавая седая голова.
   - Назарыч, эй!
   - Эй! Пришёл?
   В лодке поднялся огромный, широкоплечий, краснорожий старик, подсунул лодку к берегу и, когда она ткнулась в песок, сказал, густо и дружески:
   - Влезайте.
   - Каков человек? - спросил Тиунов, усаживаясь и подмигивая Кожемякину на лодочника.
   - Хорош! - согласился тот, мимолётно подумав: "Завезут куда, да и укокают..."
   Старик, разбирая вёсла, улыбался воловьими глазами, говоря:
   - Бабы это самое, - что хорош я, - очень понимают...
   - Велик ты, Назарыч, грешник! - с ласковой насмешкой сказал Тиунов.
   - И царь богу грешен.
   Сидел Назарыч прямо, не качаясь, грёб не торопясь, силою одних рук, без шума, только скрипели уключины да журчала под носом лодки встревоженная вода и, разбегаясь от бортов, колебала тёмные отражения прибрежных зданий. Кожемякин чувствовал себя маленьким и оробевшим перед этим стариком. Плыли против течения, а ему казалось, что он ровными толчками опускается куда-то вниз. В лад с тихим плеском воды растекался неуёмный и точно посеребрённый насмешкою голос Тиунова.
   - Вот он - красоты завидной, силы неутомимой человек, шестьдесят семь лет держит на плечах - не крякнет, и до ста доживёт, а жил не жалеючи себя, - верно, Назарыч?
   - Да ведь так. Чего жалеть-то? Дана богом сила, стало быть, пользуйся ей...
   - А вся сила потрачена зря, безо всякой охоты оставить в людях память о себе. А захоти он - был бы, при этой своей силе, великого дела заводчик, и людям кормилец, и сам богат...
   Расслабленно поддаваясь толчкам лодки, Кожемякин качался, смотрел на острый череп Тиунова, на тёмное его лицо с беспокойным глазом, и думал:
   "Экой неугомонный! И всё о богатстве. Жаден, видно".
   Поучительно сказал:
   - Богатство не спасает.
   - Верно! - подтвердил рыбак. - Христос-от нищий был, рыбачил вон с апостолами...
   - Нет, ежели человек не хоронит себя в деньгах, а вертит ими с разумом, это и ему честь и людям польза! Богатство нам надобно, - всего у нас много, а взяться нечем, и все живут плохо...
   - Приехали, - сказал старик, разогнав лодку и выбросив её на песчаную отмель. Выскочил за борт, приподнял нос лодки, легко потянул её по сырому песку, а потом выпрямился и крепким голосом властно позвал:
   - Николка-а!
   Широко шагая, пошёл к землянке, прислонившейся под горой. Перед землянкой горел костёр, освещая чёрную дыру входа в неё, за высокой фигурой рыбака влачились по песку две тени, одна - сзади, чёрная и короткая, от огня, другая - сбоку, длинная и посветлее, от луны. У костра вытянулся тонкий, хрупкий подросток, с круглыми глазами на задумчивом монашеском лице.
   - Придурковатый, - сказал Тиунов. - С испуга, пожара испугался, сестрёнка с матерью сгорели у него, а он - помешался. Жил в монастыре прогнали, неудобен. А будь он старше - за блаженного выдали бы, поди-ка!
   И кривой тихонько засмеялся.
   В синем небе висел измятый медный круг луны, на том берегу от самой воды начинался лес, зубцы елей напоминали лезвие огромной пилы; над землянкой круто поднимался в гору густой кустарник, гора казалась мохнатой, страшной, сползающей вниз. И всё вокруг было большое, страшное, как в сказке. Тускло блестела река, и казалось, что она не течёт, а толчками двигается на одном месте то взад, то вперёд. Светло вспыхнул костёр, обняв повешенный над ним чёрный котелок, на песке затрепетали тени, точно забились в безмолвных судорогах большие, насмерть раненные птицы.
   - Прозевал ты свою жизнь, - твердил Тиунов, дразнясь.
   - Ладно и так, - ответил Назарыч, стоя у костра, весь в трепете красных отражений.
   Кожемякин прилёг на рогоже около землянки и подумал:
   "Никуда не уйдёшь от этих разговоров!"
   А у костра, сливаясь с треском огня, мирно текла тихая беседа.
   - Не велел господь таланты в землю зарывать, а велел жить на людях...
   Рыбак густо и лениво отвечал:
   - Одначе - святые угодники в лесах, пустынях ютились...
   - Погоди...
   - А теперь и вовсе нет их, - народишко всё отбойней становится, злее...
   - Надобно привести всех к разуму...
   - Разродился очень народ. Раньше простота была: барин, мужик да монах, тут и все люди...
   - А купец, а солдат?
   - Они тоже - мужики! А ныне - чиновника этого пошло густо, адвокаты, учителя, речная полиция и всякая; барыни бездомные какие-то объявились, и не понять - откуда бы?
   "Нет, - снова подумал Кожемякин, в припадке тоски, внезапной и острой, - от этого разговора не укроешься..."
   И перестал слушать, вспомнив страшный и смешной рассказ: лежал он ночью в маленькой, оклеенной синими обоями комнатке монастырской гостиницы, а рядом, за тонкой переборкой, рассказывали:
   - И было ему тридцать шесть годов о ту пору, как отец послал его в Питер с партией сала, и надумал он отца обойти, прибыл в Питер-то да депеш отцу и пошли: тятенька-де, цены на сало нет никакой! Получил старый-то Аржанов депеш, взял медный таз, вышел в прихожую горницу, встал на колени да, наклоня голову-то над тазом, - чирк себя ножиком по горлу, тут и помер.
   - Тсс?..
   - И помер.
   - Н-да-а! Таз-от - зачем ему был?
   - А чтобы пол кровью не залить, не отмоешь ведь кровь-то, скоблить надо пол, а это ему жалко.
   - Бережлив был, господь с ним!
   - Ну, так вот. Депеш, конечно, фальшивый; продал Гришук товар по цене, воротился домой и - зажил по своей воле. Женился на бедненькой, запер её в дому, а сам волком по губернии рыщет, землю у башкирья скупает за чай, за сахар, за водку, деньга к нему ручьями льётся. И прошло ещё тридцать лет...
   - Тридцать?
   - День в день - не скажу, а может, и боле тридцати. Вырос у Гришука сын, этот самый Василей, и - пошло всё, как при деде: послал его Гришук с овчиной да кожами на ярмарку к Макарию, а Василей ему такую же депеш и пошли. Рассчитывал, значит, что и отец, как дедушка, - зарежется, получив эдакую весть. Ну, Гришука на кривой не объедешь! Отвечает: продай за что дают и возвращайся. Хорошо. Продал Вася, приехал домой, а Гришук и встретил его в той самой прихожей, где дедушка зарезался, да кочергой его железной и отвалял, да так, что вот с той самой поры и живёт Вася дурачком.
   Торжествующий голос рассказчика пресёкся на минуту, и стало слышно, как на дворе монах ругает конюхов:
   - Бесы вы эфиопские...
   Сиплый голос спросил:
   - С чего он помер, Григорий-то?
   - Со старости, чай, а может, и с дурной пищи... Ел он плохо: ходит, бывало, по базару и где увидит у торговки яйца тухлые, яблоки-мякушки, ягоду мятую - привяжется: "Ты что делаешь, мать? Город у нас холерный, а ты продаёшь гнильё, а? Вот как я кликну полицию!" Нагрозит бабе-то, а она, конечно, испугается. Ведь ежели сам, всеми уважаемый, Григорий Аржанов полицию позовёт, - не простят! И готова товар свой бросить да бежать, а тут он ей и скажет: "Жалко мне тебя, баба, бедная ты, баба, на тебе копейку, а дрянь эту мне отдай". Ссыплет всё с лотка в мешок свой и за копейку кормится с семьей.
   - От миллионов-то?
   - От них.
   - Сорок будто у него было?
   - Считался в сорока.
   - Миллион тоже много от человека требует!
   "Вот, - угрюмо думал Кожемякин, - разберись в этом во всём!"
   - Скипела уха! - возгласил рыбак, чмокая губами, и крикнул:
   - Эй, купец! Иди уху хлебать...
   - Не тронь, не буди, - сказал Тиунов. - У него душа болит...
   Они начали шептаться, и под этот тихий шёпот Кожемякин заснул.
   Проснулся на восходе солнца, серебряная река курилась паром, в его белом облаке тихо скользила лодка, в ней стоял старик. Розовый весь, без шапки, с копной седых волос на голове, он размахивал руками и кланялся, точно молясь заре и вызывая солнце, ещё не видное за лесом. Неподалёку от Кожемякина, на песке, прикрытый дерюгой, лежал вверх лицом Тиунов, красная впадина на месте правого глаза смотрела прямо в небо, левый был плотно и сердито прикрыт бровью, капли пота, как слёзы, обливали напряжённое лицо, он жевал губами, точно и во сне всё говорил.
   "Вот тоже сирота-человек, - с добрым чувством в груди подумал Кожемякин, вставая на ноги. - Ходит везде, сеет задор свой, - какая ему в этом корысть? Евгенья и Марк Васильев - они обижены, они зря пострадали, им возместить хочется, а этот чего хочет?"
   Где-то далеко равномерно хлопал по воде плицами тяжёлый пароход.
   - Уп-уп-уп, - откликалась река.
   Проснулись птицы, в кустах на горе звонко кричал вьюрок, на горе призывно смеялась самка-кукушка, и откуда-то издалека самец отвечал ей неторопливым, нерешительным ку-ку. Кожемякин подошёл к краю отмели - два кулика побежали прочь от него, он разделся и вошёл в реку, холодная вода сжала его и сразу насытила тело бодростью.
   "Нехорошо в монастыре, перееду-ка сегодня в город!" - вдруг решил он.
   Выкупался и, озябший, долго сидел на песке, подставив голое тело солнцу, уже вставшему над рекой.
   - Здорово! - раздался сзади крепкий голос рыбака. - А мы перемётишки поставили; сейчас чаю попьём, ась? Ладно ли?
   - Хорошо! - согласился Кожемякин, оглянув старика: широко расставив ноги, он тряс мокрой головой, холодные брызги кропили тело гостя.
   - То-то и есть, что хорошо! - сказал он, присаживаясь на корточки и почёсывая грудь.
   - А Захарыч набунтовался - спит, душа! Человек умный, видал много, чего нам и не знать. До утра меня манежил, ну - я ему, однако, не сдался, нет!
   Широко улыбнувшись, он зевнул и продолжал:
   - Я понимаю - он хочет всё как лучше. Только не выйдет это, похуже будет, лучше - не будет! От человека всё ведь, а людей - много нынче стало, и всё разный народ, да...
   Дружелюбно глядя серыми воловьими глазами в лицо Кожемякина, он сочно и густо засмеялся.
   - По весне наедут в деревни здешние: мы, говорят, на воздух приехали, дышать чтобы вольно, а сами - табачище бесперечь курят, ей-богу, право! Вот те и воздух! А иной возьмёт да пристрелит сам себя, как намедни один тут, неизвестный. В Сыченой тоже в прошлом году пристрелился один... Ну, идём к чаю.
   И, шагая рядом с Кожемякиным, он крикнул:
   - Эй, Захарыч! Поднимайся, гляди, где солнце-то...
   Тиунов вскочил, оглянулся и быстро пошёл к реке, расстёгиваясь на ходу, бросился в воду, трижды шумно окунулся и, тотчас же выйдя, начал молиться: нагой, позолоченный солнцем, стоял лицом на восток, прижав руки к груди, не часто, истово осенял себя крестом, вздёргивал голову и сгибал спину, а на плечах у него поблескивали капельки воды. Потом торопливо оделся, подошёл к землянке, поклонясь, поздравил всех с добрым утром и, опустившись на песок, удовлетворённо сказал:
   - Хорошо на восходе солнышка в открытом месте богу помолиться!
   - А это разве положено, чтобы нагому молиться? - спросил рыбак.
   - Не знаю. Я - для просушки тела...
   Тотчас после чая сели в лодку, придурковатый молчаливый парень взял вёсла, а старик, стоя по колена в воде, говорил Кожемякину:
   - Приезжай когда и один, ничего! Посидим, помолчим. Я смирных уважаю. Говорунов - не уважаю, особливо же ежели одноглазые!
   И, откинув лохматую серебряную голову, широко открыв заросший бородою рот, - захохотал гулко, как леший, празднично освещённый солнцем, яркий в розовой рубахе и синих, из пестряди, штанах.
   - Экая красота человек! - ворчал Тиунов, встряхивая неудачно привешенной бородкой. - И честен редкостно, и добр ведь, и не глуп, - слово сказать может, а вот - всё прошло без пользы! Иной раз думаешь: и добр он оттого, что ленив, на, возьми, только - отступись!
   "Опять - знакомо!" -- вздрогнув и вспомнив Маркушу, подумал Кожемякин.
   Кривой печально задумался и спустя минуту снова говорил:
   - Сколько я эдаких видал - числа нет! И всё, бессомненно, хороший народ, а все - бездельники! Рыбачество - это самое леностное занятие...
   "Вроде Пушкарева он, - соображал Кожемякин. - Вот - умер бы Шакир, я бы этого на его место".
   Через несколько дней Кожемякин почувствовал, что копчёный одноглазый человек - необходим ему и берёт над ним какую-то власть.
   - Первее всего, - таинственно поучал он, - каждый должен оценить своё сословие, оно - как семья ему, обязательно! Это зря говорится: я - не мужик, а - рыбак, я - не мещанин, а - торговец, это - разъединяет, а жить надобно - соединительно, рядами! Вы присмотритесь к дворянам: было время, они сами себе исправников выбирали - кого хотят, а предводителя у них и по сию пору - свои люди! Когда каждый встанет в свой ряд - тут и видно будет, где сила, кому власть. Всякое число из единиц - азбука! И все единицы должны друг ко другу плотно стоять, и чтобы единица знала, что она не просто палочка с крючком, а есть в ней живая сила, тогда и нолики её оценят. А перебегая туда-сюда, человек только сам себе и всему сословию игру портит, оттого и видим мы в дамках вовсе не те шашки, которым это надлежит!
   - Верно, - согласился Кожемякин, вдруг вспоминая Максима.
   Кривой повёл Кожемякина в городской манеж на концерт в пользу голодающих: там было тесно, душно, гремела военная музыка, на подмостки выходили полуголые барыни в цветах и высокими, неприятными голосами пели то одна, то - две сразу, или в паре с мужчинами в кургузых фраках.
   - Глядите, - зудел Тиунов, - вот, несчастие, голод, и - выдвигаются люди, а кто такие? Это - инженерша, это - учитель, это - адвокатова жена и к тому же - еврейка, ага? Тут жида и немца - преобладание! А русских мало; купцов, купчих - вовсе даже нет! Как - так? Кому он ближе, голодающий мужик, - этим иноземцам али - купцу? Изволите видеть: одни уступают свое место, а другие - забежали вперёд, ага? Ежели бы не голод, их бы никто и не знал, а теперь - славу заслужат, как добрые люди...
   Сидели они высоко, на какой-то полке, точно два петуха, их окружал угрюмый, скучающий народ, а ещё выше их собралась молодёжь и кричала, топала, возилась. Дерево сидений скрипело, трещало, и Кожемякин со страхом ждал, что вот всё это развалится и рухнет вниз, где правильными рядами расположились спокойные, солидные люди и, сверкая голыми до плеч руками, женщины обмахивали свои красные лица.
   - Всё горе оттого, что люди не понимают законного своего места! нашёптывал Тиунов.
   Расхаживая с Кожемякиным по городу, он читал вывески:
   - Шторх - значит - немец. Венцель - тоже, бессомненно. Бух и Митчель, Кноп, эва - сколько! Изаксон, Майзель - обязательно евреи! А где Русь, Россия? Вот это и значит - полорото жить!
   Кожемякина тоже удивляло обилие нерусских имён на вывесках, но слова Тиунова были неприятны ему жадностью и завистью, звучащими в них.