- Семён Иванович любит загадками говорить...
   Сузив зрачки, горбун строго сказал ей:
   - Вам и не надо ничего понимать, вам просто надо замуж выйти.
   - Ой, что вы это! - воскликнула женщина, покраснев и опуская глаза.
   - Верно, Матвей Савельич, замуж? - спросил горбун.
   Кожемякин заговорил:
   - Это - глядя за кого. Конечно, для молодой женщины замужество...
   Подошла Галатская, обмахиваясь платком, прислушалась и, сморщив лицо, фыркнула:
   - Фу, какие пошлости!
   И пламенно начала о том, что жизнь требует от человека самопожертвования, а Сеня, послушав её, вдруг ехидно спросил:
   - Что ж, по-вашему, жизнь, как старуха нищая, всякую дрянь, сослепу, принимает?
   Галатская, вспыхнув, закричала, а Матвей Савельев подумал о горбуне:
   "Чего он всегда при Авдотье грубит? Ведь ежели у него расчёт на неё этим не возьмёшь!"
   И внимательно оглядел молодое податливое тело Горюшиной, сидевшей рядом с ним.
   А через неделю он услыхал в саду тихий голос:
   - Оставьте, не трогайте...
   В ответ загудел Максим:
   - Да ведь уж всё равно!
   Кожемякин вздрогнул, высунулся в окно и снова услыхал нерешительный, уговаривающий голос женщины:
   - Тут такое дело и люди такие...
   - Дело делом, а сердца не задавишь, - внятно, настойчиво и сердито сказал дворник.
   "Ах, кобель!" - воскликнул про себя Матвей Савельев и, не желая, позвал дворника, но тотчас же, отскочив от окна, зашагал по комнате, испуганно думая:
   "Зачем это я? Что мне?"
   И, когда Максим встал в двери, смущённо спросил его:
   - Самовар - готов?
   - Нет ещё...
   - Отчего? Там пришёл кто-то.
   - Авдотья Гавриловна.
   Кожемякин пристально оглядел дворника и заметил, что лицо Максима похудело, осунулось, но стало ещё более независимым и решительным.
   "Одолеет он её!" - с грустью подумал Кожемякин и, отвернувшись в сторону, махнул рукой.
   - Ну, иди!
   И снова сердито думал, стоя среди комнаты:
   "Жил бы с кухаркой; женщина ещё в соку, и это в обычае, чтобы дворник с кухаркой жил. А он - эко куда заносится!"
   Взглянув на себя в зеркало и вздохнув, пошёл в сад, неся в душе что-то неясное, беспокойное и новое.
   Горюшина, в голубой кофточке и серой юбке, сидела на скамье под яблоней, спустив белый шёлковый платок с головы на плечи, на её светлых волосах и на шёлке платка играли розовые пятна солнца; поглаживая щёки свои веткой берёзы, она задумчиво смотрела в небо, и губы её двигались, точно женщина молилась.
   Кожемякин поздоровался и сел рядом, думая:
   "Тихая, покорная. Она уступит..."
   Жужжали пчелы, звук этот вливался в грудь, в голову и, опьяняя, вызывал неожиданные мысли.
   - Вы ведь вдова? - спросил он тихо.
   - Третий год.
   - Долго были замужем-то?
   - Год пять месяцев...
   Отвечала не спеша, но и не задумываясь, тотчас же вслед за вопросом, а казалось, что все слова её с трудом проходят сквозь одну какую-то густую мысль и обесцвечиваются ею. Так, говоря как бы не о себе, однотонно и тускло, она рассказала, что её отец, сторож при казённой палате, велел ей, семнадцатилетней девице, выйти замуж за чиновника, одного из своих начальников; муж вскоре после свадьбы начал пить и умер в одночасье на улице, испугавшись собаки, которая бросилась на него.
   - Ласковый был он до вас? - участливо спросил Кожемякин.
   - Н-не знаю, - тихо ответила она и тотчас, спохватясь, мило улыбнулась, объясняя: - Не успела даже присмотреться, то пьяный, то болен был, - сердце и печёнка болели у него и сердился очень, не на меня, а от страданий, а потом вдруг принесли мёртвого.
   - Так что жизни вы и не испытали?
   Сломав ветку берёзы, она отбросила её прочь, как раз под ноги горбатому Сене, который подходил к скамье, ещё издали сняв просаленную, измятую чёрную шляпу.
   - А я думал - опаздываю! - высоким, не внушающим доверия голосом говорил он, пожимая руки и садясь рядом с Горюшиной, слишком близко к ней, как показалось Кожемякину.
   Вслед за ним явились Цветаев и Галатская, а Кожемякин отошёл к столу и там увидел Максима: парень сидел на крыльце бани, пристально глядя в небо, где возвышалась колокольня монастыря, окутанная ветвями липы, а под нею кружились охотничьи белые голуби.
   - Бесполезно! - вдруг разнёсся по саду тенор горбуна.
   - По-озвольте! - пренебрежительно крикнул Цветаев, а Галатская кудахтала, точно курица:
   - Кого, кого?
   И снова голос горбуна пропел:
   - Всех - на сорок лет в пустыню! И пусть мы погибнем там, родив миру людей сильных...
   Кожемякин, усмехнувшись, сказал Максиму:
   - Горбатый всегда так - молчит, молчит, да и вывезет несуразное.
   Но, к его удивлению, Максим ответил:
   - Он - умный.
   А тенор Комаровского, всё повышаясь, пел:
   - Голубица тихая - не слушайте их! Идите одна скромной своей дорогой и несите счастье тому, кто окажется достойным его, ибо вы созданы богом...
   - Богом! - взвизгнула Галатская.
   - Чтобы дать счастье кому-то, вы созданы для материнства...
   - Видите? - спросил Максим, вставая с кривой усмешкой на побледневшем лице. - Он - хитрый...
   - Зови их! - сказал Кожемякин, но Максим, не двигаясь, заложил руки за спину и крикнул:
   - Чай пить!..
   "Ревнует, видно!" - не без удовольствия подумал хозяин и вздохнул, вдруг загрустив.
   К столу подошли возбуждённые люди, сзади всех горбун, ехидно улыбаясь и потирая бугроватый лоб. Горюшина, румяная и смущённая, села рядом с ним и показалась Кожемякину похожей на невесту, идущую замуж против своей воли. Кипел злой спор, Комаровский, повёртываясь, как волк, всем корпусом то направо, то налево, огрызался, Галатская и Цветаев вперебой возмущённо нападали на него, а Максим, глядя в землю, стоял в стороне. Кожемякину хотелось понять злые слова необычно разговорившегося горбуна, но ему мешали настойчивые думы о Горюшиной и Максиме.
   "Тихая, покорная", - в десятый раз повторял он про себя.
   И с тревожным удивлением слышал едкую речь горбуна:
   - Вы кружитесь, как сор на перекрестке ветреным днём, вас это кружение опьяняет, а я стою в стороне и вижу...
   Галатская, вспотев от волнения, стучала ладонью по столу, Цветаев, красный и надутый, угрюмо молчал, а Рогачев кашлял, неистощимо плевался и примирительно гудел на "о":
   - Господа, полноте!
   - Вижу и знаю, что это - не забава! - криком кричал Комаровский. - Не своею волею носится по ветру мёртвый лист...
   Тут вдруг рассердился и Рогачев, привстал, глухим басом уговаривая Галатскую:
   - Оставьте же! Это не разговор, а одно оригинальничание, кокетство!..
   Заходило солнце, кресты на главах монастырских церквей плавились и таяли, разбрызгивая красноватые лучи; гудели майские жуки, летая над берёзами, звонко перекликались стрижи, кромсая воздух кривыми линиями полётов, заунывно играл пастух, и всё вокруг требовало тишины.
   "Спорили бы дома, не здесь!" - устало и обиженно подумал Кожемякин, говоря вслух:
   - А Марк Васильич не идёт...
   Горюшина, вздрогнув, виновато оглядела всех и тихонько сказала, что не придёт сегодня дядя Марк - отец Александр заболел лихорадкой, а дядя лечит его.
   - Не лихорадка у него, а запой начался! - усмехаясь, пояснил Сеня.
   Горюшина, вздохнув, опустила глаза.
   "Овца!" - подумал Кожемякин, разглядывая синеватую полоску кожи в проборе её волос, и захотел сказать ей что-нибудь ласковое, но в это время Комаровский сердито и насмешливо спросил:
   - Почему вы говорите лихорадка, зная, что у попа - запой?
   - Зачем же рассказывать плохое? - ответила она.
   - Так! - с удовольствием сказал Кожемякин.
   Но Сеня поглядел по очереди на него, на Горюшину и снова спросил, кривя рот:
   - Надеетесь, что плохое само собою исчезнет, если молчать о нём?
   Сзади Кожемякина шумно вздохнул Максим, говоря:
   - Вот привязывается человек!.. Не отвечайте ему, Авдотья Гавриловна.
   "Надо бы мне заступиться за неё!" - чуть не вслух упрекнул себя Кожемякин.
   А Галатская, поправив на голове соломенную шляпу с красным бантом, объявила:
   - Ну-с, мы уходим...
   Цветаев надевал белую фуражку столь осторожно, точно у него болела голова и прикосновение к ней было мучительно. Рогачев выпрямился, как бы сбрасывая с плеч большую тяжесть, и тихо сказал:
   - До свиданья!
   И гуськом, один за другим они пошли по дорожке.
   - Видели вы, - спросил Комаровский, - как она в самовар смотрелась, Галатская-то, поправляя шляпу?
   - Разве это нехорошо? - тихо осведомилась Горюшина.
   - Смешно...
   Женщина, недоверчиво взглянув на него, сказала:
   - Почему же? Если шляпа криво надета - тогда смешно...
   - Нет, - резко и задорно говорил Комаровский, - смешно, когда урод смотрит сам на себя.
   - Ещё смешнее другим людям глядеть на него, - тяжело выговорил Максим.
   Кожемякин видел, что дворник с горбуном нацеливаются друг на друга, как петухи перед боем: так же напряглись и, наклонив головы, вытянули шеи, так же неотрывно, не мигая, смотрят в глаза друг другу, - это возбуждало в нём тревогу и было забавно. Он следил за женщиной: видимо, не слушая кратких, царапающих восклицаний горбуна и Максима, она углублённо рассматривала цветы на чашке, которую держала в руках, лицо её побледнело, а пустые глаза точно паутиной покрылись. Он смотрел на неё с таким чувством, как будто эта женщина должна была сейчас же и навсегда уйти куда-то, а ему нужно было запомнить её кроткую голову, простое лицо, маленький, наивный рот, круглые узкие плечи, небольшую девичью грудь и эти руки с длинными, исколотыми иглою пальцами.
   "Съедят её, в кусочки разорвут, - думал он, торопливо убеждая себя в чём-то. - Чужие для неё эти..."
   В тишине сада, ещё опыленного красноватою пылью вечерней зари, необычно, с какими-то ласковыми подвизгиваниями растекался тонкий голос горбуна:
   - Человек хотел бы жить кротко и мирно, да, да, это безопасно и просто, приятно и не требует усилий, - но как только человек начнёт готовиться к этому - со стороны прыгает зверь, и - кончено! Так-то, добрейший...
   Его совиные глаза насмешливо округлились, лицо было разрезано тонкой улыбкой на две одинаково неприятные половины, весь он не соответствовал ласковому тону слов, и казалось - в нём говорит кто-то другой. Максим тоже, видимо, чувствовал это: он смотрел в лицо горбуна неприязненно, сжав губы, нахмурив брови.
   - Есть такое учение, - вкрадчиво подвизгивая, продолжал горбун, побеждают всегда только звери, человек же должен быть побеждён. Учение это более убедительно, чем, например, евангелие, - оно особенно нравится людям с крепкими кулаками и без совести. Хотите, я дам книжечку, где оно рассказано очень понятно и просто?
   - Не хочу, - сказал Максим.
   - Да? Впрочем, и не надо - вы и без книжки можете в лучшем виде исполнить это учение...
   Максим подвигался к нему медленно, как будто против своей воли, Кожемякин крякнул, тревожно оглянувшись, а Горюшина вдруг встала, пошатнулась и, мигая глазами, протянула Кожемякину руку.
   - Прощайте, мне пора!
   - И мне! - сказал горбун.
   Максим странно зашаркал ногами по земле, глядя, как они уходят из сада и Горюшина, шагая осторожно, поддерживает юбку, точно боясь задеть за что-то, что остановит её.
   Сухой треск кузнечиков наполнял сад, и гудели жуки, путаясь в сетях молодой зелени, шелестя мелким листом берёз.
   - Поеду за водой, - вдруг сказал Максим и быстро ушёл.
   "Не за водой, а за ней присмотреть!" - мысленно поправил его Кожемякин, усмехаясь и ощущая напор каких-то старых дум, возрождение боязливого недоверия к людям; это одолевало его всю ночь до утра. В тетрадку свою он записал:
   "Опять душа моя задета и ноет тихонько, как дитя бессловесное хнычет, никем не слышимо. Общее дело надо делать, говорят люди и спорят промеж себя неугомонно, откликаясь на каждое неправильно сказанное слово десятком других, а на этот десяток - сотнею и больше. Говоря о дружбе и соединении сил - враждуют, разъединяясь сердцами. Даже и сам Марк Васильев не сторонится того, что ему вовсе бы не подходяще, и, когда Цветаев говорит про города, про фабрики, - хмурится, не внимает и как бы не придаёт словам его веса. Конечно, Цветаев вдвое моложе и не весьма вежлив, а всё-таки о чём-то по-своему думает, всякая же своя дума дорога человеку и должна бы всем интересна быть. Галатская при нём за дьячка служит и похожа на дьячка, к слову сказать.
   Фершал же, видно, другого толка, он больше молчит да кашляет, спорит редко, только с Комаровским и всегда от евангелия. С великою яростью утверждает, что царство божие внутри души человеческой, - мне это весьма странно слышать: кто может сказать, что коренится внутри его души? Много в ней живёт разного и множество неожиданного, такого, что возникает вдруг и пред чем сам же человек останавливается с великим недоумением и не понимая - откуда в нём такое? "Как можно говорить о царстве божием без разума?" справедливо спросил горбун Комаровский, а Рогачев, осердясь, объяснил, что разум - пустяки, ничем не руководит в жизни, а только в заблуждение ведёт. Всё это - невозможно понять: выходит теперь, что и бог неразумен! Замечаю я, что всего труднее и запутаннее люди говорят про бога, и лучше бы им оставить это, а то выходит и страшно, и жалобно, и недостойно великого предмета. Хуже всех на словах Комаровский, Фома неверный какой-то он, лезет очертя голову на всякую высоту и подо всё желает пороху подложить, чем для всех и неприятен. До чего бы люди ни договорились, он сейчас же вопрошает: а это как? И снова начинается спор, установленное летит кувырком, Марк Васильев сердится, а он, словоблуд неистощимый, доволен. Фершал кричит: "Зачем вы с людьми, которые ищут веры, ведь вам, несчастный, неверие сладостно?" Действительно - горбатый играет самыми страшными словами, как чёрт раскалённым угольем, и видно, что это приятно и сладостно ему.
   Обрадовался было я, что в Окурове завёлся будто новый народ, да, пожалуй, преждевременна радость-то. Что нового? Покамест одни слова, а люди - как люди, такие же прыщи: где бы прыщ ни вскочил - надувается во всю мочь, чтобы виднее его было и больней от него. Горбун совершенно таков прыщ.
   А про Максима прямо и думать не хочется, до того парень надулся, избалован и дерзок стал. Всё пуще награждают его вниманием, в ущерб другим, он же хорохорится да пыжится, становясь всякому пеперёк горла. Тяжёл он мне. Насчёт Васи так и неизвестно, кто его извёл".
   Утром во время чая принесли записку от попадьи, она приглашала к себе, если можно сейчас же.
   "Опять денег взаймы просить будет", - равнодушно и устало подумал Кожемякин.
   Неохотно оделся, лениво пошёл и застал попадью в саду; согнувшись между гряд, она обрывала усы клубники, как всегда серая, скучная, в очках.
   - Руки грязные, - сказала она вместо приветствия, показывая ему ладони так, точно отталкивала его. Оправила подоткнутую юбку и долго молча вытирала пальцы углом передника, а её безбровый, точно из дерева вырезанный лоб покрылся мелкими морщинами.
   Кожемякин спросил о здоровье попа, она сухо ответила:
   - Не спал всю ночь, теперь уснул. И дядя лёг.
   "Скажет правду или нет?" - подумал гость и спросил:
   - Какая болезнь-то?
   - Русская, запой, - в два удара сказала попадья, идя к беседке, потом, взглянув поверх очков, тоже спросила: - Разве Комаровский не сказал?
   - Нет, - то есть он сказал, - сконфуженно замялся в словах Кожемякин.
   - А вы ему не поверили? Напрасно, он очень хорошо относится к вам.
   Села в угол беседки, подняла очки на лоб и, оглядев гостя туманным взглядом слабых глаз, вздохнула, размышляя о чём-то, а потом, раздельно и точно считая слова, начала говорить:
   - Я позвала вас, чтобы сказать о Комаровском. Он несчастен и потому зол. Ему хочется видеть всех смешными и уродливыми. Он любит подмечать в человеке смешное и пошлое. Он смотрит на это как на свою обязанность и своё право...
   "Что ей надо?" - быстро кружилось в голове Кожемякина.
   Подняв руки и поправляя причёску, попадья продолжала говорить скучно и серьёзно. На стенках и потолке беседки висели пучки вешних пахучих трав, в тонких лентах солнечных лучей кружился, плавал, опадая, высохший цветень, сверкала радужная пыль. А на пороге, фыркая и кувыркаясь, играли двое котят, серенький и рыжий. Кожемякин засмотрелся на них, и вдруг его ушей коснулись странные слова:
   - Это верная мысль - вам лучше всего жениться!
   - Кто это говорит? - быстро спросил он, подскочив на скамье. - Неужто Семён Иванович?
   - Ну да! И я с ним согласна. Я же сказала вам, что в глубине души он человек очень нежный и чуткий. Не говоря о его уме. Он понимает, что для неё...
   - Для Авдотьи Гавриловны? - спросил Кожемякин.
   Попадья замолчала, опустила очки и, пристально оглянув гостя, спросила его:
   - Вы меня не слушали?
   - Я? Нет, я слушал! - солгал Кожемякин.
   Её голос зазвучал суше, поучительнее, а слова сыпались мерно и деловито.
   - Я знаю Дуню давно, мы из одного города, она - удивительная по душе! И Семён Иванович прав - Максим её погубит, это ясно.
   - Конечно, так! - с радостью подтвердил Кожемякин.
   Он смотрел на попадью, широко открыв глаза, чувствуя себя как во сне, и, боясь проснуться, сидел неподвижно и прямо, до ломоты в спине. Женщина в углу казалась ему радужной, точно павлин, голос её был приятен и ласков.
   "Эдакая добрая, эдакая умница!" - думал он, слушая её размеренную речь.
   - Она не чувствует себя, ей кажется, что она родилась для людей и каждый может требовать от неё всего, всю её жизнь. Она уступит всякому, кто настойчив, - понимаете?
   - Да. Это верно. Кроткая такая...
   - Вот. И если бы они сошлись, она и Максим, это было бы несчастием для обоих. Ему - рано жениться, вы согласны?
   - С чем ему жениться? - воскликнул Кожемякин.
   - Ну да, и это...
   Она откинулась к стене и, сложив руки на груди, спокойно сказала:
   - Таким образом, женясь на ней, вы спасёте двух хороших людей от роковой ошибки. Сами же, в лице Дуни, приобретёте на всю жизнь верного друга.
   Кожемякин торопливо встал.
   - Вы - куда? - строго спросила попадья.
   - Я просто так...
   - Всё это пока должно остаться между нами!
   - Вы с ней - говорили?
   - Нет ещё. Надо было иметь ваше согласие.
   - Хорошо вы придумали, Анна Кирилловна! - воскликнул Кожемякин, с радостью и удивлением. - Говоря по правде - я и сам смотрел на неё...
   - Ну да, понятно! - сказала попадья, пожав плечами, и снова начала что-то говорить убедительно и длинно, возбуждая нетерпение гостя.
   - Итак - сегодня вечером к восьми часам я буду иметь её ответ, а вы придете ко мне! - закончила она, вставая и протягивая ему руку.
   Он долго и горячо тряс эту сухую руку и от избытка новых чувств, приятных своей определённостью, не мог ничего сказать попадье.
   Голова сладко кружилась, сердце замирало, мелькали торопливые мысли:
   "Вот и доплыл до затона! Поп Александр обвенчает без шума, на первое время мы с Дуней махнём в Воргород. Молодец попадья - как она ловко поставила всех по местам. А Дуня - она меня полюбит, она - как сестра мне по характеру, право, - и как я сам не додумался до такой простоты?.."
   Победно усмехнувшись, он представил себе заносчивую фигуру Максима и мысленно погрозил ему пальцем:
   "Знай, сверчок, свой шесток!"
   Город был насыщен зноем, заборы, стены домов, земля - всё дышало мутным, горячим дыханием, в неподвижном воздухе стояла дымка пыли, жаркий блеск солнца яростно слепил глаза. Над заборами тяжело и мёртво висели вялые, жухлые ветви деревьев, душные серые тени лежали под ногами. То и дело встречались тёмные оборванные мужики, бабы с детьми на руках, под ноги тоже совались полуголые дети и назойливо ныли, простирая руки за милостыней.
   "Эк их налезло!" - мимолётно подумал Кожемякин, рассовывая медные монеты и точно сквозь сон видя чёрные руки, худые волосатые лица, безнадёжные усталые глаза, внутренно отмахиваясь от голодного похоронного воя.
   Обливаясь потом, обессиленный зноем, он быстро добежал домой, разделся и зашагал по комнате, расчёсывая бороду гребнем, поглядывая в зеркало, откуда ему дружелюбно улыбалось полное, желтоватое лицо с отёками под глазами, с прядями седых волос на висках.
   К вечеру мысль о женитьбе совершенно пленила его, он рисовал себе одну за другой картины будущей жизни и всё с большей радостью думал, что вот, наконец, нашёл себе давно желанное место в жизни - прочное и спокойное.
   "Тихонько, в стороне от людей заживём мы, своим монастырём..."
   Сквозь этот плотный ряд мирных дум безуспешно пыталась пробиться одна какая-то укоряющая мысль, но он гнал её прочь, даже не чувствуя желания понять то, о чём она хочет напомнить ему.
   Уже в семь часов он был одет, чтобы идти к попадье, но вдруг она явилась сама, как всегда прямая, плоская и решительная, вошла, молча кивнула головою, села и, сняв очки, протирая их платком, негромко сказала:
   - Мы опоздали...
   Не поняв её слов, Кожемякин с благодушной улыбкой смотрел на неё.
   Попадья вздохнула и начала говорить, глядя в пол, точно читая книгу, развёрнутую на нём, усталая, полинявшая и более мягкая, чем всегда.
   - Они уже сошлись. Да, уже; хотя я говорила ей: "Дуня, ничего хорошего, кроме горя и обиды, ты не найдёшь с ним!"
   - С Максимом? - спросил Кожемякин и, поперхнувшись, сел на стул, пришибленный.
   - Я повторила ей это сегодня, а она говорит: "Если я нужна ему - всё равно, хоть и ненадолго", - вы понимаете этот характер?
   - Чем же он лучше меня для неё? - сказал Кожемякин, разводя руками, полный холодной обиды и чувствуя, как она вскипает, переходя в злость. Проходимец, ни кола, ни двора. Нет, я сам пойду, поговорю с ней!
   Она, надев очки, пристально осмотрела его и голосом старухи устало выговорила:
   - Попробуйте. Спасая человека, надо идти до конца и не щадя себя.
   - Всегда он мне не нравился, этот ястреб рыжий! - говорил Кожемякин, тихо и жалобно. - Прогоню вот ею завтра, и - поглядим!
   Попадья строго сказала:
   - Этого нельзя делать!
   - Как - нельзя! Я ж - хозяин, я могу...
   - Нет, не можете!
   Он остановился, немного испуганный и удивлённый её возгласом, сдерживая злость; попадья глядела в глаза ему, сверкая стёклами очков, и говорила, как всегда, длинными, ровными словами, а он слушал её речь и не понимал до поры, пока она не сказала:
   - Не надо забывать, что у него есть перед вами преимущества: красота, молодость и уверенность в себе, чего у вас нет!
   Ему показалось, что эта серая, сухая, чужая женщина трижды толкнула его в грудь, лицо у неё стало неприятное, осуждающее.
   "Конечно, они все его предпочитают!" - думал он, покачиваясь на ногах и оглядывая пустую комнату.
   - Не поддавайтесь обиде и зависти! - надоедно звучал голос попадьи.
   Он почти не заметил, как она ушла, сжатый тугим кольцом спутанных дум, разделся, побросав всё куда попало, и сел у окна в сад, подавленный, унылый и злой, ничего не понимая.
   "Словно насмешка, поманили, показали, а потом говорят - это не для тебя! Обнадёжила и говорит - вы из зависти".
   И спросил себя с натугой:
   "Разве я из зависти? Врёт она".
   Однако ему показалось, что он ответил сам себе неуверенно, это заставило его вспомнить об Евгении, он тотчас поставил Горюшину рядом с нею, упорно начал сближать их и скоро достиг того, чего - неясно - хотел: Горюшина неотделимо сливалась с Евгенией, и это оживило в нём мучительно пережитое, прослоенное новыми впечатлениями чувство непобедимого влечения к женщине.
   Во тьме ныли и кусались комары, он лениво давил их, неотрывно думая о женщине, простой и кроткой, как Горюшина, красивой и близкой, какой была Евгения в иные дни; думал и прислушивался, как в нём разрушается что-то, ощущал, что из хаоса всё настойчивее встаёт знакомая тяжёлая тоска. И вдруг вскочил, весь налившись гневом и страхом: на дворе зашумело, было ясно, что кто-то лезет через забор.
   "Это Максим, к ней, подлец!" - сообразил он, заметавшись по комнате, а потом, как был в туфлях, бросился на двор, бесшумно отодвинул засов ворот, приподнял щеколду калитки, согнувшись нырнул во тьму безлунной ночи. Сердце неприятно билось, он сразу вспотел, туфли шлёпали, снял их и понёс в руках, крадучись вдоль забора на звук быстрых и твёрдых шагов впереди.
   Властно захватило новое, неизведанное чувство: в приятном остром напряжении, вытянув шею, он всматривался в темноту, стараясь выделить из неё знакомую коренастую фигуру. Так, точно собака на охоте, он крался, думая только о том, чтобы его не заметили, вздрагивая и останавливаясь при каждом звуке, и вдруг впереди резко звякнуло кольцо калитки, взвизгнули петли, он остановился удивлённый, прислушался - звук шагов Максима пропал.
   "Она не здесь живёт!" - облегчённо вздохнув, сообразил он и надел туфли, чувствуя, что ему немножко стыдно.
   Но всё-таки пошёл вперёд, а дойдя до маленького, в три окна, домика, услыхал вырывавшийся в тишину улицы визгливый возглас Цветаева:
   - Голод будет страшен...
   "Там она или нет?" - спрашивал себя Кожемякин, проходя под окнами бесшумно и воровато.
   Перешёл улицу наискось, воротился назад и, снова поравнявшись с домом, вытянулся, стараясь заглянуть внутрь комнат. Мешали цветы, стоявшие на подоконниках, сквозь них видно было только сутулую спину Рогачева да встрёпанную голову Галатской. Постояв несколько минут, вслушиваясь в озабоченный гул голосов, он вдруг быстро пошёл домой, решительно говоря себе:
   "Завтра - сам пойду к ней!"
   Ночь он спал плохо, обдумывая своё решение и убеждаясь, что так и надо сделать; слышал, как на рассвете Максим перелез через забор, мысленно пригрозил ему:
   "Я те полазию, погоди, прохвост!"
   А засыпая, сквозь дрёму тревожно подумал:
   "Его надо будет вовсе сплавить из города, а то - женщина слабая! Это я попадью попрошу, пусть она уговорит его, ведь она всё затеяла".
   Он пошёл к Горюшиной после полудня, рассчитав, что в жару на улицах никого не встретит, и не ошибся: было пустынно, тихо, даже в раскрытых окнах домов не замечалось движения и не было слышно шума.