45, — заявляла она, а Джорджо говорил о ней: «Она... она неописуема», и, обернувшись к Мильтону, добавлял: «Даже тебе, с твоим удивительным красноречием, не описать...» Мильтон улыбался в ответ, молча, спокойно, уверенно, почти с состраданием. Они никогда не разговаривали, танцуя.
   Пусть Джордже танцует с Фульвией, пусть делает то немногое, что ему по силам, что ему дано. Лишь однажды Мильтон рассердился, в тот раз, когда Фульвия забыла отделить от танцевальных пластинок «Over the Rainbow». Он сказал ей об этом, и она покорно потупила глаза и согласилась: «Ты прав».
   Но как-то они были вдвоем, Фульвия сама завела патефон и поставила «Over the Rainbow». «Потанцуй со мной». Он ответил, может быть, крикнул: нет! «Ты должен научиться, обязательно. Со мной, для меня. Ну, смелее». — «Я не хочу учиться... с тобой». Но она уже взяла его за руку, сдвинула с места, начала танцевать. «Нет! — упирался Мильтон, однако был до того смущен, что даже не пытался освободиться. — Тем более не под эту песню!» Но она не отпускала его, и он изо всех сил старался не наступать ей на ноги и не наваливаться на нее. «Ты должен, — сказала она. — Я так хочу. Я хочу танцевать с тобой, понимаешь? Мне надоело танцевать с молчунами. Я больше не могу не танцевать с тобой». Потом неожиданно, когда Мильтон уже готов был покориться, она остановилась, с силой оттолкнув его от себя. «Ну тебя к черту! — сказала она, возвращаясь на диван. — Ты бегемот, тощий бегемот». Но через секунду он почувствовал, как Фульвия тронула его за плечо, ощутил на затылке ее дыхание. «Право же, ты должен держаться прямее, не забывать об этом. Ты слишком сутулый. Да расправь же плечи. Помни о них, понимаешь? А теперь сядем — и говори со мной».
   Мильтон подошел к книжному шкафу, поблескивающему стеклами. Он уже заметил, что шкаф почти пуст — в нем от силы десяток забытых, брошенных книг. Он наклонился к полкам, но тут же снова выпрямился, как будто его ударили снизу. Он был бледен, ему не хватало воздуха. Среди нескольких оставленных книг он увидел «Тэсс из рода д`Эрбервиллей», свой подарок Фульвии, стоивший ему полумесячного бюджета.
   — Кто выбирал, какие из книг увезти, а какие оставить? Фульвия?
   — Она.
   — Неужели она?
   — А кто же еще? — удивилась сторожиха. — Она одна их и читала. Но главное для нее был патефон с пластинками. Книги, как видите, она оставила, а пластинки подчистую забрала.
   В дверях появилась голова Ивана — лицо круглое, бледное, как луна.
   — Что там? — спросил Мильтон. — Кто -нибудь поднимается?
   — Нет, но все равно пошли. Пора.
   — Еще две минуты.
   Вздохнув, с недовольной миной Иван исчез.
   — Вы уж извините. Больше я вас не потревожу, больше не появлюсь здесь до конца войны.
   Женщина развела руками:
   — Что вы! Главное, не случилось бы чего. Я вас хорошо помню. Видели, ведь я сразу вас узнала. Хочу сказать... мне нравилось, когда вы приходили к синьорине. Именно вы. Не то что другие. Не то что синьорино Клеричи, по правде говоря. Кстати, куда девался синьорино Клеричи? Он тоже партизан?
   — Да, мы вместе. Вернее, все время были вместе, а недавно меня перевели в другой отряд. Но почему вы говорите, что предпочитали меня Джорджо? Я имею в виду как гостя.
   Она помедлила, махнула рукой, не то отказываясь от своих слов, не то призывая Мильтона не придавать им значения, но Мильтон настаивал:
   — Говорите, говорите. — И нервы его были натянуты до предела.
   — А вы не расскажете синьорино Клеричи, когда его увидите?
   — Зачем же?
   — Синьорино Клеричи, — пожаловалась она, — заставил меня поволноваться. Я даже рассердилась. Я вам это говорю, потому что вас уважаю, вы юноша серьезный, по лицу видно, поверьте, я в жизни не встречала молодого человека с таким серьезным лицом. Вы меня понимаете. С меня какой спрос, я сторожиха на вилле, только и всего-то, но госпожа, мама Фульвии, просила меня, хотела, чтобы я была...
   — За хозяйку, — подсказал Мильтон.
   — Вот-вот, если это не слишком громко сказано. И я должна была смотреть, что делается вокруг синьорины. Вы меня понимаете. За вас я была спокойна, еще как спокойна. Вы вдвоем все время разговаривали. Или, вернее, вы говорили, а Фульвия слушала. Разве не так?
   — Так. Так оно и было.
   — А вот за Джорджо Клеричи...
   У него пересохло во рту.
   — Да, — выдавил он.
   — Последним летом, я хочу сказать, летом сорок третьего, вы, кажется, были в армии.
   — Да.
   — В последнее время он больно часто заявляться стал и почитай что всегда ночью. Честно говоря, мне эти ночные приезды были не по душе. Он приезжал на казенной машине. Помните машину, которая вечно стояла перед мэрией? Ну, такую красивую, черную, с этим, как его, газогенератором?
   — Да.
   Женщина покачала головой.
   — Ни разу не слыхала, чтобы они разговаривали. Я подслушивала, мне ни капельки не стыдно, такая моя работа. Но они молчали, будто их вовсе нет. И у меня душа была не на месте. Только не говорите вашему другу, прошу вас. Они стали задерживаться допоздна, каждый раз все дольше и дольше. Если бы они еще оставались здесь, под черешнями, я бы не так боялась. Но они взяли за моду прогуливаться. Стали уходить отсюда.
   — Куда? Куда уходить?
   — Когда как. Но чаще к речке. В ту сторону, где речка.
   — Понимаю.
   — Я, конечно, их ждала, но они с каждым разом все позднее приходили.
   — В котором часу?
   — Случалось, и в полночь. Мне бы поговорить с Фульвией...
   Мильтон яростно замотал головой.
   — Да-да, мне бы поговорить с ней, — сказала женщина, — а духу-то и не хватило. Я перед ней робела, хотя она мне в дочки годится. А как -то вечером, вернее ночью, она вернулась одна. Я так и не узнала, почему Джордже ее не проводил. Было очень поздно, за полночь. На всем холме ни одна цикада уже не пела, я помню.
   — Мильтон! — позвал снаружи Иван.
   Он даже не обернулся, только дрогнули мускулы на скулах.
   — А дальше?
   — Что дальше? — спросила женщина.
   — Фульвия и... он?
   — Джордже на вилле больше не показывался. Но она уходила. Они назначали свидания. Он ждал шагов за пятьдесят, прижавшись к изгороди, чтобы его видно не было. Но я стояла наверху и видела, его выдавали светлые волосы. В те ночи лунища была яркая-преяркая.
   — И долго это продолжалось?
   — Аж до прошлого сентября. А потом началось светопреставление — перемирие, немцы. Потом Фульвия уехала отсюда с отцом. И слава богу, при всей моей любви к ней. Я была как на иголках. Я не говорю, что на их совести дурной поступок...
   Вот он, полюбуйтесь, дрожит в своей форме цвета хаки, трясется как осиновый лист, карабин танцует за плечом, лицо серое, рот полуоткрыт, язык распух и прилип к гортани.
   Мильтон притворно закашлялся, чтобы выиграть время и обрести дар речи.
   — Скажите, когда точно Фульвия уехала?
   — Двенадцатого сентября. Ее отец понял, что жить в таких местах станет куда опаснее, чем в большом городе.
   — Двенадцатого сентября, — эхом откликнулся Мильтон. А он, где он сам был двенадцатого сентября сорок третьего года? Он вспомнил не сразу, с трудом. В Ливорно. Сидел, запершись в кабинке вокзальной уборной, голодный — три дня ничего не ел, одежда с чужого плеча — чем добрые люди поделились, то и напялил на себя. Уже почти теряя сознание от голода и невыносимой вони, он выглянул за дверь и увидел машиниста, застегивающего ширинку. «Откуда едешь, солдат?» — шепотом спросил тот. «Из Рима». — «А где твой дом?» — «В Пьемонте». — «Турин?» — «Рядом». — «Ну что ж, могу подбросить до Генуи. Отправление через полчаса, но лучше спрятать тебя сразу в тендере. Будешь потом похож на трубочиста, не боишься?»
   — Мильтон! — снова позвал Иван, правда, уже не так настойчиво, но женщина вздрогнула, испугавшись.
   — Знаете, вам, наверно, лучше уйти. А то я начинаю бояться.
   Мильтон повернулся и пошел к двери. Мысль о том, что надо вежливо попрощаться с женщиной, давила непосильным бременем. Он зажмурился и сказал:
   — Вы были очень любезны. И вы смелая женщина. Спасибо за все.
   — Да не за что. Хоть вы и напугали меня своим ружьем, я рада, что вы пришли.
   Мильтон в последний раз окинул взглядом комнату Фульвии. Он вошел в нее, веря, что это воодушевит его, придаст сил, а теперь покидал ее опустошенный, убитый.
   — Большое спасибо. За все. Можете закрывать.
   — У вас очень опасное дело, правда? — спросила женщина.
   — Нет, не очень, — ответил он, поправляя карабин за плечом. — До сих пор нам везло, очень везло.
   — Дай бог, чтобы так было до конца. И... это точно, что победите вы?
   — Точно, — ответил он, бледный как смерть, и бросился мимо Ивана бегом по аллее.

3

   Они вернулись в Треизо около шести. Дорога дымилась у них под ногами, и последние проблески дня, казалось, скопились в клубах серого тумана, прижатых дождем к склонам холмов.
   Тем не менее часовой узнал их издалека и, окликнув по именам, вынырнул навстречу из-под шлагбаума, у которого стоял на посту. Это был подросток лет пятнадцати, не больше, толстый, серьезный, ростом чуть повыше своей винтовки, звали его Джилера.
   Вот они и дома. На колокольне пробило шесть, Мильтону звук колокола показался необычным. Вот они и дома. Из-за пронизывающей сырости, висевшей в воздухе как никогда, смердели деревенские хлевы, воловий навоз растекался по дороге желтыми ручьями. Вот они и дома. Мильтон вышагивал метрах в тридцати впереди Ивана, высокий, стремительный, Иван же едва не падал от усталости.
   — Ну, что интересного в Альбе? — спросил Джилера.
   Не отвечая, Мильтон прошел мимо — к центру поселка, к школе, даже прибавил шагу, спеша поскорее увидеть Лео, командира отряда.
   — Джилера, не знаешь, что нынче на ужин? — задыхаясь, справился Иван.
   — Как не знать, я уж спрашивал. Мясо да несколько орехов. Хлеб вчерашний.
   Иван перешел на другую сторону дороги и, обессиленный, опустился на бревно возле важни. Качая головой, он терся затылком о стену, и побелка, осыпаясь, ложилась перхотью ему на волосы.
   — Что с тобой, Иван, чего это ты так пыхтишь?
   — А ты походи с Мильтоном, — ответил Иван. — Мильтон на ходу кого хочешь доконает. На обратном пути мы давали сто километров в час.
   Паренек оживился.
   — За вами гнались?
   — Какое там! Если бы в этом дело. Мы бы так не нажимали, будь спокоен.
   — А что ж случилось?
   — А то, что отстань от меня.
   Он не мог объяснить, почему они так бежали, не сказав о чудном, сумасшедшем поведении Мильтона. Но расскажи он это Джилере, пойдет треп по всему отряду, о чем неминуемо узнает Мильтон, и уж тогда он поговорит по душам не с кем -нибудь, а с ним, Иваном. Надо признать, что Иван уважал и побаивался лишь немногих студентов, но Мильтон входил в число этих немногих.
   — Что ты сказал? — недоверчиво переспросил Джилера.
   — Чтоб ты от меня отвязался.
   Обиженный Джилера вернулся на пост, а Иван закурил английскую сигарету. Он ожидал приступа кашля, от которого скорчится в три погибели, но затяжка прошла как по маслу. «Фашистский потрох! — мысленно выругался он. — Какая муха его укусила? Вылетел пулей с той виллы и пулей несся всю дорогу. И я за ним — в боку режет, сам ни черта не понимаю и бросить его на произвол судьбы не решаюсь. Надо было бросить и возвращаться себе потихоньку, тогда б в боку не резало».
   Опершись о шлагбаум, Джилера сердито смотрел на Ивана, притопывая ногой.
   Иван повернулся в другую сторону. «Какая муха его укусила? По мне, он просто спятил или что-то в этом роде. А ведь всегда был спокойным парнем, да что там спокойным — хладнокровным. Я свидетель. Он не терял головы, даже когда ее терял Лео. Парень что надо. Но ведь он тоже студент, а все студенты малость тронутые. У нас, простых, характер поровнее будет».
   Всколыхнув воздух, на землю упали крупные редкие капли.
   — Опять дождь, — громко сказал Иван. Джилера не отозвался.
   — Так и грибом стать недолго, — продолжал Иван. — Ей-богу, на мне уже плесень растет.
   Джилера пожал плечами и вернулся к своим обязанностям часового, наблюдающего за дорогой.
   Иван снова погрузился в размышления, торопливо затягиваясь, спеша докурить сигарету, пока она не размокла между пальцами. «Непонятно, какая муха его укусила, что он увидел или услышал в этом богатом доме? Откуда мне знать, чего ему наговорила эта тетка? — Он бросил окурок и сердито, неистово почесал в затылке. — Старая ведьма! Чего она ему наплела? Могла бы потерпеть, и без нее тошно. И чего она ему наговорила? Похоже, тут дело в девке, и дураку понятно. Ну и ну! — И Иван презрительно засмеялся вдуше. — Нечего сказать, самое время потерять голову из-за девки! Вот уж не ожидал от такого партизана, как Мильтон. Девушки! Сегодня! Смешно. Бедные девушки, сейчас не до них. Одно понятно: у него со старухой разговор был про что-то касательно прежней жизни, а трогать такие вещи скорее мука, чем радость. Партизанская доля — она не сахар, чуть что — и нервы не выдерживают. Все прежнее лучше на потом оставить. На потом!»
   — Ветер, — возвестил Джилера спокойно, уже не дуясь.
   — Ага, — сказал Иван с благодарностью в голосе и съежился, обхватив себя за плечи.
   Ветер дул со стороны Альбы, торовато, напруженно, низом.
   «Дальше еще хуже, — думал Иван, — заминированный мост перед Сан-Рокко. Долго ли было человеку полезть на него, когда человек не в себе был. А что мост заминирован, про то даже деревья и камни знали». Немного не доходя до поселка, Иван отстал от Мильтона метров на сто и потерял его из виду: тот скрылся за взгорком. Про мост Ивана осенило по чистой случайности, и тогда, несмотря на дикую резь в боку, Иван рванулся вверх по склону и, взбежав на пригорок, увидел Мильтона, спускавшегося к мосту, неотвратимо и слепо, как робот. До моста оставалось каких-нибудь двадцать метров. Он крикнул: «Мильтон!», но тот не обернулся. Он заорал во всю глотку, и на этот раз его крик, усиленный бесконечным отчаянием и сложенными рупором ладонями, наверняка был слышен на вершине соседнего холма. Мильтон резко остановился, как будто в спину его ударила пуля. Медленно обернулся. Стоя на пригорке, Иван несколько раз показал рукой на мост, потом повертел пальцем около виска. Мост заминирован, что он, спятил? Мильтон наконец понимающе кивнул, спустился под мост и перешел речушку по камням. И в благодарность подождал его потом? Еще чего, как вышел на тот берег, так сразу и попер своими шажищами, у Ивана аж руки зачесались пустить ему вслед очередь.
   Иван поднялся с бревна и, ощупав брюки на заду, установил, что их не отряхивать — выжимать впору. Он прислушался, что делается в деревне, и удивился.
   — Будто вымерли все. Джилера, а где наши?
   — Почти все на реке. — У парня опять был недовольный голос. — Говорят, это ж видеть надо, как река поднялась.
   — Ерунда, — сказал Иван. — Мы с Мильтоном видали два часа назад, в Альбе. Да, поднялась, но покамест ничего особенного.
   — Может, в этих местах река поуже будет, вот и кажется, что она поднялась выше.
   — Ты пойми, — объяснил Иван, — ты не думай, будто я не хочу, чтобы она поднялась. Да пусть она хоть из берегов выйдет. По крайней мере с той стороны к нам никто не сунется.
   Послышались стремительные шаги: это вернулся Мильтон. Порыв ветра обрушился на него, остановившегося наверху в своей мокрой форме. Он спросил про Лео, которого не нашел в штабе.
   — После обеда все время был там, — ответил Джилера. — Почем я знаю. Может, он к доктору пошел Лондон слушать. Да-да, попробуй у доктора поглядеть.
   По дороге, высчитав, когда начало передачи и сколько она продолжается, Мильтон решил, что от врача Лео уже ушел.
   Так оно и было: Лео только что вернулся в штаб, зажег ацетиленовую лампу и регулировал пламя.
   Он стоял за кафедрой — единственным предметом обстановки, оставшимся на прежнем месте: парты штабелями громоздились по углам.
   Войдя, Мильтон остался у порога, в тени.
   — Лео, отпусти меня завтра. Всего на полдня.
   — Куда ты собрался?
   — В Манго.
   Лео быстрым движением прибавил света. Теперь их тени — от пояса и выше — оказались на потолке.
   — В Манго? Что, соскучился по старому отряду? Постой, уж не надумал ли ты бросить меня одного с этой армией малолеток?
   — Не беспокойся, Лео. Я же говорил: могу дать расписку, что кончу войну вместе с тобой. Так оно и будет. В Манго у меня небольшое дело: нужно поговорить с одним человеком.
   — Я его знаю?
   — Это Джордже. Джордже Клеричи.
   — А... Вы ведь с Джордже большие друзья.
   — Мы выросли вместе, — сказал Мильтон сквозь зубы. — Отпускаешь? Я вернусь в полдень.
   — Возвращайся хоть вечером. Завтра они дадут нам поскучать. Думаю, они дадут нам поскучать еще некоторое время. А если и нападут, то на красных. Всем сестрам по серьгам. В последний раз нам досталось.
   — Я вернусь в полдень, — упрямо повторил Мильтон, собираясь идти.
   — Минутку. А про Альбу ты мне ничего не расскажешь?
   — А что я видел? — ответил Мильтон, топчась у двери. — Всего-навсего один патруль на бульварном кольце.
   — Где именно?
   — Недалеко от епископского сада.
   — Так, — произнес Лео. Белки его глаз сверкали при ярком ацетиленовом свете. — Так. А в какую сторону они шли? К новой площади или к электростанции?
   — К электростанции.
   — Так, — с горечью повторил Лео. — Это не занудство, Мильтон, а чистой воды мазохизм. Я ведь без ума от твоего города. Для моего отряда это главный город Италии, так что... Да, с твоего позволения, я втюрился в твою Альбу, я без ума от нее и хочу знать, хочу, черт возьми, знать, где, когда и как я ее... Что это с тобой? Невралгия?
   — Какая невралгия! — взорвался Мильтон, все еще оглушенный, с перекошенным от боли лицом.
   — У тебя было такое лицо! Многие из наших маются зубами. Должно быть, сырость виновата. Значит, патруль? А что еще? Видел новый дот возле Порта-Кераска?
   А Мильтон думал: «Я больше не могу. Если он не отстанет от меня со своими вопросами, я... я за себя не ручаюсь! А ведь это Лео. Лео! Что же говорить о других? Все, больше мне ни до чего нет дела. Ни до чего, кроме правды о Фульвии.
   — Дот, Мильтон.
   — Я его видел, — вздохнул он.
   — Тогда рассказывай.
   — По -моему, он сделан на совесть. Оттуда простреливается не только дорога, но и поле, и берег реки. Тот, где лесопилка и теннисный корт, понимаешь?
   На этом корте Фульвия играла с Джорджо. В белом, они казались ангелами на фоне красной площадки, которую по настоянию Джорджо с особым тщанием укатывали и поливали перед их игрой.
   Мильтон сидел на скамейке, Фульвия велела ему судить, но он каждую секунду забывал или путал счет. Он сидел в неудобной позе, непрерывно двигая длинными ногами, кулаки сжаты в карманах, чтобы брюки не так облегали плоские бедра, денег нет, а то он купил бы чего-нибудь прохладительного, дабы выглядеть солиднее, потягивая напиток, в запасе одна-единственная сигарета, которую нужно беречь сколько хватит терпения, в одном из карманов — листок с переводом стихотворения Йейтса.
   «When you are old and gray and full of sleep...» 46
   — Ты не заболел? — с беспокойством допытывался терпеливый, как всегда, Лео. — Я спрашиваю, играл ли ты когда-нибудь в теннис?
   — Нет, нет, — очнулся он. — Слишком дорогое удовольствие. Я чувствовал, что теннис — моя игра. Но это слишком дорого. Одна ракетка сколько стоит, меня бы совесть замучила. Вот я и выбрал баскетбол.
   — Великолепная игра, — сказал Лео. — Истинно англосаксонская. Мильтон, тебе никогда не приходило в голову, что, если человек играет в баскетбол, он не может стать фашистом?
   — Пожалуй. Это ты верно заметил.
   — А ты хорошо играл?
   — Я?.. Прилично.
   Теперь Лео был доволен. Мильтон отступил к двери, повторяя, что вернется к обеду.
   — Возвращайся хоть вечером, — сказал Лео. — Да, может, тебе интересно: сегодня мне стукнуло тридцать.
   — Это рекорд.
   — Хочешь сказать, что, если завтра я вдруг окочурюсь, я окочурюсь постыдно древним стариком?
   — Это настоящий рекорд. А посему никаких пожеланий, только поздравления.
   Ветер немного стих. Деревья больше не скрипели, с них не капало, чуть подрагивали листья, мелодия их звучала непереносимо тоскливо…
 
Somewhere over the rainbow,
skies are blue,
And the dreams that you dare
to dream really do come true. 47
 
   На околице испуганно пролаяла собака. Быстро темнело, но над гребнями держалась полоска серебристого света — не то кромка неба, не то свечение самих холмов.
   Мильтон повернулся лицом к холмам между Треизо и Манго — своему завтрашнему маршруту. Взгляд его приковало большое одинокое дерево с кроной, похожей на опрокинутый купол, как бы оттиснутый на фоне серебристой полоски, которая быстро ржавела. «Если все это правда, одиночество того дерева — пустяки по сравнению с моим одиночеством». Безошибочной интуицией он нашел северо-запад и, обратившись лицом к Турину, сказал вслух:
   — Посмотри на меня, Фульвия, видишь, как мне плохо. Дай мне знать, что это неправда. Для меня очень важно, чтобы это была неправда.
   Завтра — любой ценой — он все узнает. Если бы Лео не отпустил его, он бы ушел без разрешения, смылся, оттолкнув с дороги и послав к чертям всех часовых. Только бы продержаться до завтра. Ночь впереди будет самой долгой ночью в его жизни. Но завтра он узнает правду. Он не сможет жить, если не узнает, и, главное, не сможет умереть, если не узнает, — ведь такое теперь время, что парни вроде него призваны скорее умирать, чем жить. Ради этой правды он бы от всего отказался, если бы пришлось выбирать между этой правдой и познанием вселенной, он бы выбрал первую.
   «Если это правда...» Это было так страшно, что он в исступлении закрыл лицо руками, как будто хотел ослепнуть. Потом разжал пальцы и увидел черноту ночи.
   Его товарищи вернулись с реки. Они вели себя необычайно тихо сегодня вечером: можно было подумать, что наутро в отряде похороны. Из помещений, которые они занимали, слышался гомон — не громче, чем из домов крестьян. Единственным, кто повышал голос, был повар.
   Его товарищи... Эти ребята сделали тот же выбор, что и он, у них были те же причины смеяться и плакать... Он тряхнул головой. Сегодня он отдалился от них, неожиданно, на полдня, или на неделю, или на месяц, до тех пор, пока не узнает правду. Может быть, потом он снова сумеет что-то делать для своих товарищей, для борьбы с фашистами, во имя свободы.
   Самое трудное — выдержать до завтра. Сегодня вечером он не ужинает. Постарается сразу уснуть, заставить себя спать, Не получится — он будет разгуливать по деревне всю ночь, ходить от часового к часовому, не останавливаясь; пусть думают, что ночью, возможно, будет тревога, пусть лезут к нему с раздраженными вопросами — ему все равно. Так или иначе, забудется он во сне или лихорадочно проходит до утра, рассвет застанет его на пути в Манго.
   «Правда. Ради правды я встречусь с ним. Он должен будет сказать мне ее, как обреченный обреченному».
   Завтра — даже если бы он знал, что оставляет беднягу Лео одного перед боем, даже если надо будет пройти через расположение «черной бригады».

4

   На колокольне в Манго только что пробило шесть. Сжав голову руками, Мильтон сидел на каменной скамье перед остерией. Он слышал, как в остерии возится женщина, кажется, даже слышал, что она зевнула — протяжно и громко, по -мужски. Деревенские были уже все на ногах, хотя двери и окна оставались закрытыми, и Мильтон задохнулся от брезгливости, представив, какой спертый воздух там, внутри.
   Он поднялся из Треизо за час, встречая бесчисленные сгустки тумана, которые были ему по колено и, будто овцы, переходили перед ним дорогу. Он проснулся с уверенностью, что дождь барабанит по худой крыше хлева, но дождя небыло. Зато был сильный туман, он закупорил лощины и стлался волнистыми простынями над сырыми скатами холмов. К холмам Мильтон никогда не испытывал такого отвращения, никогда не видел их такими хмурыми и грязными, как сейчас, в просветах тумана. Для Мильтона они, холмы, были неотделимы от его любви: на той тропинке — он с Фульвией, с нею вон на том гребне, то-то и то-то он скажет ей как раз за тем поворотом, и что тогда будет, покрыто мраком... И вместо этого на долю ему выпало распоследнее дело — война. Он мог выносить ее до вчерашнего дня, а теперь...
   Он услышал шаги на мостовой — выше того места, где сидел, — но не поднял головы. Через секунду прогремел бас Чернявого:
   — Мильтон, ты?! Что, осточертело под носом у фашистов сидеть? Решил вернуться к нам?
   — Ошибаешься. Я пришел поговорить с Джорджо.
   — Его нет.
   — Знаю. Мне сказал часовой. Кто с Джорджо? Чернявый перечислил, загибая пальцы.
   — Шериф, Кобра, Мео и Джек. Вчера вечером Паскаль послал их в наряд на развилку под Манерой. Паскаль ждал с той стороны фашистов из Альбы. Но все обошлось, и ребята, видно, уже на пути сюда. Ты что, заболел? Вон какой бледный.
   — А ты, думаешь, не бледный?
   — Твоя правда, — засмеялся Чернявый. — Мы тут все до чахотки допрыгаемся. Пошли в остерию. Подождешь Джорджо в тепле.
   — Холод мне на пользу. У меня голова горит.
   — А я, извини, войду. — И Чернявый вошел, и через секунду Мильтон услышал, как он что-то говорит прислуге голосом, сиплым от простуды и похоти.
   Мильтон вздрогнул и снова обхватил голову руками.
 
   Это было в октябре сорок второго. Фульвия возвращалась в Турин — на неделю, а то и меньше, — одним словом, уезжала.