— Чепуха, — сказал он, — не думайте, что здешний народ ничего не смыслит. Все понимают, что вы пережили. Все до одного. Да только уж больно тяжка расплата. Только вы бросьте об этом думать, никто не станет вас винить. Виновны во всем те, другие. Придет день, — он посмотрел на меня, обнажив зубы в грозной улыбке, — когда война кончится, и тут я самолично займусь кое-кем, кого давно взял на заметку. Когда дела оборачиваются хуже некуда, приятно думать об этом!
   — Что же все-таки произошло?
   — Погодите, — сказал он, — дом видите на той стороне? — Он показал на другую сторону шоссе, и мы увидели контур крыши и трубу между деревьями. Я кивнул, и он продолжал: — Там дальше, к северу, еще идет облава: час назад говорили, будто им осталось всего несколько дворов. Когда в чердачном окне вспыхнет свет, значит, путь свободен. Там, на чердаке, наш человек, он проверит, все ли машины укатили назад или какая осталась здесь. Тогда вам можно пересечь шоссе.
   Он обернулся ко мне, и его лицо уже не показалось мне таким угрюмым:
   — Я переведу вас на ту сторону и провожу чуть дальше на восток. Оттуда пойдете одни. Там, в лесу, стоит заброшенная усадьба, прямо к югу от пожарной каланчи. Я покажу вам, как туда пройти. В усадьбе вы заночуете, а завтра дождетесь меня, я, наверно, подоспею к полудню. Оттуда я поведу вас на восток, к железной дороге. Начальнику станции Буруд уже сообщено, чтобы он вам помог.
   — Что же все -таки произошло, пока мы сидели в погребе? — спросила Герда.
   — Из города прислали полицейских собак, и те отыскали ваши следы на холме, на сосновой поляне. Следы вели к дому Хильмара и Марты, но погреб немцы так и не нашли. Как только вы туда забрались, Хильмар вывел коров и прогнал их несколько раз взад-вперед по траве между домом и взгорком, а земля сейчас мягкая, как каша, и следы сразу стерлись. Немцы ничего не могли понять, а Хильмар все отрицал. Все же они ему не поверили: следы-то кончались здесь, и тогда они взялись за Марту и мальчика — вы только что его видели, — но никто из них не признался. Они околачивались тут битый час, и если какие следы остались после скотины, и те немцы вытоптали сапогами. А тех троих все это время держали по стойке «смирно» у стенки, и офицер распалялся все больше и больше: он всего-навсего лейтенант, и скоро войне конец, и, надо думать, ему обидно, провоевав пять лет, вернуться домой лейтенантом, и он орал, что вы при побеге уложили троих солдат — слыхал я, что убит только один, впрочем, это неважно, — и тот офицер поставил Хильмара и Марту с мальчишкой лицом к стенке, и солдаты начали щелкать затворами, но и это не помогло, тогда немцы пригнали сюда жителей соседних дворов и выстроили их вдоль обочины, и все решили, что это конец, но немцы только облили бензином дом и подожгли. А потом они застрелили коров и коня, и это было, пожалуй, страшнее всего. Потом, взяв с собой Хильмара и Марту, они ушли.
   Месяц, скрывшийся было за гребень гор на юго-востоке, выплыл, и теперь мы отчетливо различали крышу и темный квадрат слева от трубы.
   — Худо пришлось Марте с Хильмаром, — продолжал он, — но вы об этом не думайте, навряд ли они что сделают с ними, доказательств-то нет, хотя черт их знает, как они поступят, если еще что-нибудь приключится. А дом-то был совсем новый, Хильмар даже не успел его покрасить.
   Мы лежали молча, и я не знал, что мне говорить: все прозвучало бы одинаково глупо. Чтобы я ни сказал, все равно покажется, будто я оправдываюсь.
   — А что будет с мальчиком? — спросила Герда.
   — Уж его-то мы не оставим. Вы не беспокойтесь.
   Никто не станет винить вас в том, что случилось. Просто поначалу уж слишком тяжко... Еда у вас есть?
   Я покачал головой и подумал что мальчик -то наверняка станет нас винить, если случится беда.
   — Вот вам, — сказал Мартин и положил в траву сверток с едой, — завтра еще принесу. — Он взглянул на часы: — Четверть одиннадцатого. Думаю скоро немцы уедут вниз, в долину.
   Мы лежали, не отрывая глаз от темного квадрата левее трубы, и я гадал, знает ли Мартин что-нибудь о наших. Жалея Герду, я надеялся, что он ничего не скажет, и только я это подумал, как она обернулась к нему.
   — Нас было шестеро... — начала она, и я снова поймал тот погасший, убитый взгляд и чуть прополз вперед, чтобы быть между ней и Мартином.
   — А далеко до пожарной каланчи, — торопливо спросил я, — и как отыскать к ней тропинку? И сколько займет у нас весь путь?
   — Я все покажу вам, когда мы будем на той стороне, — сказал он, — отыскать ее — сущий пустяк, бревна на каланче поистерлись от времени, так что в лунную ночь чуть ли не светятся. Только бы луну не заволокло облаками. Впрочем сегодня полнолуние и ветер дует с востока, так что, думаю, погода удержится. Я бы сам довел вас до места, но у меня этой ночью дел по горло. Взгляните-ка сюда, — сказал он и, вынув из заднего кармана лист бумаги, разгладил его. — Вот это они развесили на столбах вдоль всего шоссе: семьдесят пять тысяч крон премии. Уж лучше вам сразу узнать об этом.
   Я с первого взгляда охватил все и быстро сложив плакат, спрятал его в кармане, раньше чем Герда успела протянуть к нему руку.
   — Тише, — шепнул я, пригибая ее голову к траве, — едут!
   Мы стали смотреть вниз, на дорогу, и я надеялся, что она не успела как следует разглядеть плакат. Я мечтал, чтобы немцы скорей проехали мимо, чтобы вспыхнул свет в доме на той стороне, но все было тихо. Вид этого плаката, объявление о розыске беглецов, наши фото на нем, обещание заплатить за наши головы семьдесят пять тысяч крон — все это снова разбередило во мне тот ни с чем не сравнимый, жуткий страх, и страх был теперь повсюду, куда бы я ни глядел и до чего бы ни дотрагивался, — в кустарнике, в пятнах снега, в кучке облаков слева от диска луны. Он владел мной, когда мы прятались впогребе, прислушивались к треску пожара и выстрелам, но после я уже не знал его, а теперь страх снова захлестнул меня, как лавина, и завладел моим телом: руки у меня вспотели, а в груди, в желудке, во рту словно пылал иссушающий огонь. Не в силах лежать спокойно, я все время ворочался, и Мартин смерил меня подозрительным взглядом, и тут мы услышали грохот автоколонны, ехавшей с севера вниз по долине.
   Всего было шесть машин: впереди дозорная машина с пулеметом на крыше, затем открытый легковой автомобиль, в котором сидели шофер и три офицера, дальше три грузовика с солдатами — из -за бортов торчали каски и дула автоматов, а позади всех закрытый черный легковой автомобиль.
   — Можно подумать, будто нас не двое, а целая армия, — прошептал я осевшим голосом.
   — Им нравится эта игра, — сказал Мартин, — офицеры рады, когда случается что-нибудь: надо же им как-то держать солдат в боевой готовности. Видели вы ту черную машину? Гестапо! Эти молодчики всегда последними покидают место происшествия. И если они убрались, можно считать: путь свободен. А не заметили вы, были еще какие-нибудь люди в грузовиках?
   — Нет. А кто бы там мог быть?
   — Заложники.
   В его голосе не было и тени упрека, но я заметил, как Герда сжалась и задрожала, словно от внезапного озноба, и подумал: сколько людей, наверно, сейчас сидят за темными занавесками в домах по всей долине и жалеют, что нас не расстреляли!
   Он вскочил на ноги:
   — Так, пошли дальше!
   Я вскинул голову: в чердачном окне горел свет, и мы с усилием поднялись на ноги и зашагали вслед за нашим спутником вниз по склону, пробираясь под сенью орешника к дороге. Он сделал нам знак обождать, и мы застыли у обочины, а он все стоял и прислушивался. Где -то далеко, на юге долины, залаяла собака, и мне показалось, что этот лай мне знаком, и я подумал, не остановились ли немцы у сожженной усадьбы, а Герда смяла рукой край моей куртки, и я понял, что и она подумала то же самое, и тут Мартин подал нам знак, что путь свободен, и мы, пригнувшись, перебежали через дорогу, промчались мимо каменных тумб и, шатаясь, вбежали в кустарник на другой стороне.
   Мы шли по откосу вдоль заглохшего русла ручья, пока не добрались до леса, окаймлявшего поле с другой стороны, и дальше — снова вверх по пологому склону, пока не очутились на почти безлесном пригорке. Отсюда уходила на восток череда плоских холмов, беловато-серых в свете луны. Скоро Мартин остановился и показал нам на пожарную каланчу — блестящий серебристый прямоугольник, выступавший над верхушками деревьев.
   — Отсюда не видно усадьбы, — сказал он, — она лежит в нескольких сотнях метров к югу от каланчи, но не ходите туда прямиком, а ступайте сначала к башне. По низинам у нас тут болота, не знаю, можно ли там пройти, так что смотрите сами. Только не разводите в доме огонь, уж верно, у немцев повсюду расставлены часовые, и те знают, что в усадьбе никто не живет. А я приду завтра утром.
   — А сколько нам ждать? — спросил я. Он умолк, затем рассмеялся:
   — Если в три меня не будет, идите прямиком на восток, пока не наткнетесь на железную дорогу, а затем вдоль колеи на север до станции Буруд.
   — Как я узнаю время? — вздохнул я. — Немцы отобрали у меня часы.
   Он на мгновение заколебался, затем, сняв с руки часы, завел их и протянул мне.
   — Если я опоздаю, спрячешь их под нижней ступенькой дома.
   — А что, если мы не найдем начальника станция?
   — Спросите Вебьернсена. Он живет у вокзала. И вот еще что. — Удрученно вздохнув, он сунул руку во внутренний карман и достал оттуда крупнокалиберный кольт. — Пустишь его в ход лишь в крайнем случае! От него в шкуре остаются вот такие дыры!..
   Он положил кольт на пень; было видно, как трудно ему расстаться со своим пистолетом.
   — Счастливо, — сказал он, повернулся и, не оглядываясь, зашагал прочь.
   Только теперь, когда спина его скрылась за елями, я вспомнил, что мы даже не поблагодарили его, но, Думаю, он просто пожал бы плечами, сказав, что благодарить надо Хильмара и Марту. Я застегнул на руке часы, сунул сверток с едой в наружный, а пистолет во внутренний карман куртки и кивнул Герде. Мы спустились спригорка, и я избрал ориентиром макушку ели, высившейся над всеми другими. Стояла тихая прохладная весенняя ночь, и лес походил на серебристое озеро, покрытое сеткой мертвых теней. Наши башмаки оставляли на инее серый мокрый след, но я знал, что солнце его растопит.
   Я плохо помню этот путь по дну зачарованного озера. Земля стелилась ровно, без лощин, только там и сям попадались болота, которые нам легко удавалось обходить. Дважды где-то совсем рядом прокричала сова, но больше ничего не было слышно. Как-то раз, обернувшись, я увидел, что Герда хромает. Она натерла ногу, и я предложил перевязать ее носовым платком, но она не захотела. Ощущение безнадежной нереальности всей картины завладело мной, как тогда, когда мы шли сквозь туман к месту казни, к семи столбам. Но только теперь наш путь пролегал сквозь бесконечную череду одинаковых, блещущих серебром покоев, и я совсем не чувствовал страха, а скорее своего рода приятную отрешенность. Герда шла за мной по пятам, временами я останавливался и спрашивал, не хочет ли она отдохнуть, но в ответ она лишь качала головой, пытаясь выдавить из себя улыбку. Я все думал о плакате, который был у меня в кармане: «Она ни в коем случае не должна его увидеть». На нем было всего два снимка — ее и мой, а это могло означать лишь одно... Я знал, что она не успела рассмотреть плакат, но, возможно, она догадалась обо всем и сама не хотела его видеть.
   Только раз я потерял каланчу из виду, и мне пришлось залезть на сосну. Лес лежал подо мной почти весь белый, с глубокими тенями в низинах, как на дне океана, на юге серебрился пруд, сверху доносился тихий гул самолета, летевшего на запад, — словно стрекот швейной машины, — а внизу у сосны я различал длинные струи волос Герды. Она сидела, спрятав лицо в ладони, и, спустившись вниз, я увидел, что она плачет, но она не просила показать ей плакат, и тогда я отыскал в этом неправдоподобном пейзаже новый ориентир, и тем же ровным шагом мы пошли дальше. Когда мы взобрались на последний взгорок, уже перевалило за полночь, и невдалеке, примерно в километре от нас, показалась пожарная каланча.
   Послушавшись Мартина, мы не пытались пройти к усадьбе прямиком, а сперва пошли к каланче. Оттуда мы сразу повернули на юг и скоро отыскали заглохшую тропинку, которая вывела нас к усадьбе.
   Амбар стоял без крыши, обвалилась также одна из стен, а из коровника сиротливо глядели на нас пустые ясли. Но уцелел дом, сложенный, как и каланча, из неоструганных бревен, выскобленных до блеска дождем и ветром. Стекла были выбиты, оконные рамы сорваны с петель, дверь распахнута настежь. В пустом оконном проеме развевались обрывки выцветшей занавески.
   В комнате валялись на полу два матраса, сырых и покрытых плесенью — видно, оттого, что протекала крыша, — и я отправился на поиски в сарай и нашел там несколько рваных мешков, а в коровнике подобрал остатки холстины.
   Когда я возвратился в дом, Герда уже спала. Я не хотел ее будить и только подсунул ей под голову мешки — туда, где на матрасе было мокрое пятно. Затем я снял свою кожаную куртку, вынул оттуда кольт и объявление о розыске и накрыл курткой Герду. Она лежала на боку, подложив под щеку ладонь, и, когда, осторожно приподняв ее голову, я подсунул ей под затылок рваные мешки, она застонала и веки ее вздрогнули. Губы у нее сейчас были красные, свежие — не белые, какими они запомнились мне в тюремной камере, и я подумал, не стащить ли с нее ботинки, но, побоявшись содрать запекшуюся кровь, отказался от этой мысли. Несколько минут я, прислушиваясь, постоял на крыльце, потом лег на другой матрас, подоткнув под себя один конец холстины и прикрывшись другим.
   Было холодно, я долго лежал, дрожа и пытаясь согреться под жесткой, вымазанной в земле холстиной. Концы длинных волос Герды, соскользнув с матраса, свернулись в светлый кружок на полу. Не в силах оторвать от него глаз, я лежал, и все думал о ней, и не мог уснуть. Скоро стемнело, луна зашла. Но по-прежнему я неотрывно глядел на светлый кружок ее волос, а потом все же, видно, уснул, потому что, очнувшись, уже увидел солнце: оно струилось сквозь дверной проем, освещая место, где прежде был венчик волос.
   День прошел, мы все еще были живы.
   Герда сидела на ступеньках, щурясь на солнечный свет. Сбросив ботинки, она показала мне стертые ноги, и я развеселил ее, предложив соскрести масло с бутербродов и намазать им ссадины; она рассмеялась коротким, звонким и притом изумленным смехом. Все же она позволила мне разорвать на полоски носовой платок, я смазал их маслом и обвязал ими больные места. Пока, стоя на коленях, я накладывал на ее ноги повязку, она, опершись на мое плечо, вынула гребешок и причесалась, а потом, развернув сверток, который оставил нам Мартин, мы поели. Был уже одиннадцатый час.
   — Жаль, что никто из нас не стоял на страже этой ночью, — сказал я, — зато сейчас я сбегаю к каланче и поднимусь наверх.
   — Не уходи, — сказала она, схватив свои ботинки, — я с тобой.
   Поднявшись по заросшей тропинке, мы взобрались на каланчу и вверху уселись на низкую скамью позади перил. Наклонившись вперед, мы могли смотреть поверх барьера: далеко на западе синели вершины гор, а под ними мы различили несколько плотных желто-коричневых пятен — наверно, это был лагерь с песчаным рвом, а чуть поближе пролегали тесная долина и шоссе с домами по обе стороны. На юге не было никаких строений — только вода и грязно-желтые пятна болот среди зелени. На север и на восток снова тянулся лес. Воздух был чистый как стеклышко, а небо — точно море света. Была середина апреля, и, пока мы сидели на каланче, из низин испарились последние клочья тумана, и тут Герда приметила церковную башню чуть к северу от сожженной усадьбы Хильмара и Марты, и в тот самый миг, когда она показала на церковь, там зазвонили колокола.
   — Половина одиннадцатого, — сказал я. — Может, сойдешь в дом и соснешь немного? Через полтора часа нам ведь снова в путь.
   Она покачала головой, и я не стал настаивать. Я чувствовал, что вчерашний день сблизил нас больше любой многолетней дружбы, и, сняв с перил ее руку, я торопливо пожал ее, но при всем том я знал, что под гнетом голого, удушающего страха каждый из нас по-прежнему останется один на один со своей судьбой.
   На западном склоне деревья стояли редко, лес был здесь почти весь вырублен, так что с этой стороны навряд ли кто мог подобраться к нам незаметно, во всяком случае, не ближе, чем на полкилометра. Точно так же и по шоссе не проехала бы незамеченной ни одна машина.
   Мы доели последние два бутерброда, и я вспомнил про сигареты, которые подбросил нам солдат. Это оказалась едва начатая пачка с изображением Юноны, супруги Юпитера, на обертке. Мы подумали, что было бы слишком рискованно курить наверху, и решили, что я спущусь вниз, а Герда тем временем посторожит.
   Внизу я укрылся за грудой камней и сидел, глотая тонкий безвкусный дым сигареты, и, задрав голову, глядел, как развеваются на ветру волосы Герды, и тут она вдруг окликнула меня по имени — коротко и резко.
   Никогда она еще не называла меня по имени, и к моему испугу примешался неизведанный, странный трепет, и, затоптав сигарету, я бросился к каланче.
   — Что такое? — крикнул я, приступом взяв оба лестничных пролета. — Что случилось?
   Она не ответила, просто притянула меня к себе и показала через перила на юг, в сторону усадьбы.
   — Не знаю, — прошептала она, и я снова услышал прежнее сдавленное, испуганное, отрывистое дыхание, — мне показалось, будто послышался треск: словно кто-то пробирается по валежнику.
   Мы стояли на коленях, тесно прижавшись друг к другу, и прислушивались.
   — Может, это олень. Ты ничего не видела?
   — Ничего.
   — Идем, здесь нам нельзя оставаться.
   Я подтащил ее к люку и велел ей скорей спускаться вниз, но уже на середине башни, когда нам оставалось одолеть еще один лестничный пролет, мы услышали, что кто -то бежит по тропинке, и мы еще не успели спрыгнуть на землю, как из-за деревьев выскочил Мартин и, не останавливаясь, побежал дальше, сделав нам знак следовать за ним, в горы. В правой руке у него был автомат, а левую он прижимал к бедру, и мы видели, что он хромает и по бедру у него сочится кровь, и вот он уже скрылся из глаз, и мы побежали за ним к неглубокому узкому оврагу, рассекавшему вершину холма пополам. На голом пригорке слева лежал длинный валун. На правом пригорке кто -то, натаскав камней, соорудил сторожевую вышку почти с человеческий рост. Мартин оглянулся назад и, прокричав что-то, показал на валун, а сам укрылся за вышкой, и мы увидели, что он орудует прикладом автомата, точно железным ломом, стараясь свалить верхние камни, и спустя секунду мы уже все трое лежали в траве, выжидая, что будет дальше.

7

   Их было четверо, а командовал ими маленький темноволосый фельдфебель с узким, юношески худым лицом под стальной каской. В правой руке он держал пистолет, а в левой — ручную гранату. Шагал он размашисто и вместе с тем осторожно: уходя на войну, он, надо думать, оставил дома целый шкаф, битком набитый романами про индейцев.
   Остальные были вооружены винтовками, но не гранатами, и я подумал: наше счастье, что фельдфебель шагает на несколько метров впереди солдат; когда мы его подстрелим, они не успеют взять у него гранату.
   Покосившись в сторону Мартина, я увидел, что он проделал в камнях амбразуру для своего автомата. Обернувшись ко мне, он торопливо и властно ткнул себя указательным пальцем в грудь, и я понял, что фельдфебеля он берет на себя, и я перелез на другую сторону валуна и снова проверил, заряжен ли мой кольт.
   Герда укрылась в рытвине позади меня, и я подумал: «Сейчас я еще успею обернуться и сказать ей, чтобы она не ждала меня, а бежала в лес, как только начнется стрельба». Я торопливо оглянулся: она лежала на земле, чуть ли не прижавшись щекой к моему башмаку, но теперь немцы уже подошли так близко, что я даже не смел ничего ей шепнуть, а сделал лишь легкий знак головой и пошевельнул ступней — взамен всего того, что собирался сказать. Кажется, она поняла, но не захотела подчиниться, потому что в ответ лишь слабо покачала головой и еле приметно стиснула мою щиколотку, дав понять, что она останется с нами.
   Немцы вышли из леса, шагая по обе стороны тропинки, которая вела сюда из усадьбы, и я чуть-чуть выдвинулся вперед. Тяжелый кольт я удерживал обеими руками за камнем. Достаточно было передвинуть дуло на несколько сантиметров, чтобы оно высунулось наружу.
   Двое солдат были в годах, один, во всяком случае, выглядел лет на шестьдесят. Их круглые, озабоченные, потные лица выражали недовольство. Помнится, Трондсен рассказывал, что большинство солдат лагерной охраны — из южногерманских крестьян; это покладистые, миролюбивые люди, которых ввиду непригодности для фронта определили в оккупационные части. На солдатах были вермахтовские мундиры без всяких наград. Винтовки они несли как лопаты; выйдя из леса и увидев открытый взгорок, они попятились назад и спрятались за ближайшей сосной.
   Третий солдат был совсем юноша. Он сдвинул каску на самую макушку и расстегнул ремень, и мне показалось, будто он похож на Вольфганга, того самого парня с вырубки, но у этого не было усиков. На воротнике мундира у него виднелась узенькая красно -зеленая орденская планка. Он смотрел открытым удивленным взглядом, и голос у него был звонкий, по -девичьи высокий.
   — Здесь никого нет, — сказал он, и старший из двух солдат, прятавшихся за сосной, снял каску и вытер с лысины пот.
   — Да, в самом деле никого, — лениво повторил он. Фельдфебель остановился у подножия пожарной каланчи.
   — Шнайдер! — крикнул он. — Надень каску, полезай на башню и посмотри, есть кто-нибудь внизу или нет!
   Я слышал, как солдат что-то буркнул в ответ. Он не торопясь повозился за деревом и надел каску, но не сдвинулся с места.
   — Кому все это нужно, — недовольно сказал он, подозрительно косясь на бледное, молочной голубизны небо, — тот парень давно сбежал. К тому же всем известно, что у меня скверное зрение.
   — Шнайдер!
   — Да-да, сейчас, — нехотя отозвался он, — но почему бы не послать Робарта, он-то хоть молодой и проворный.
   Юноша вышел вперед и стоял теперь прямо за спиной фельдфебеля; держась за поперечную балку у подножия пожарной каланчи, он осторожно покачал лестницу.
   — А что, хотите — пойду, — рассмеялся он, и его зубы сверкнули на солнце.
   Лоб у него был загорелый, гладкий, светлая тонкая прядь волос падала наискосок на темную бровь, и я подумал, что глаза у него, наверно, веселые, синие.
   — Шнайдер!
   Фельдфебель круто обернулся, узкое острое личико так и заходило под каской, он взмахнул ручной гранатой и весь вдруг залился краской. Казалось, он был не в силах спокойно стоять на месте, и голос его прозвучал резко, точно удар кнута:
   — Шнайдер!
   — Иду, иду...
   Старик нехотя выпустил ствол сосны и поплелся к каланче. Он прошел перед самым носом фельдфебеля и, казалось, нарочно толкнул его; тот невольно повернул голову и, не шевелясь, уставился на него, словно на смотру.
   Подойдя к лестнице, Шнайдер постучал по одной из ступенек прикладом.
   — Не знаю, что -то боязно лезть, — нимало не смущаясь, проговорил он, — дерево -то все прогнило. Да и голова у меня кружится, сами знаете!
   — Шнайдер!
   Снова оклик прозвучал резко, как удар бича, и фельдфебель яростно замахал пистолетом. Немцев отделяло от нас теперь всего каких-нибудь пятнадцать-двадцать метров, я смахнул слезы с ресниц и подумал, до чего же все это неправдоподобно, будто какое-то представление, сцена из спектакля, а мы зрители и при этом почти что мертвецы. Мне хотелось знать, чувствует ли все это Мартин, и я покосился в его сторону, но увидел лишь, что он наэлектризован и напряжен и у него вот-вот лопнет терпение: он весь сжался в комок, и ему явно не терпелось выпустить всю обойму в тех троих, что сгрудились у каланчи. А Герда лежала слишком низко и наверняка не видела ничего. Я осторожно передвинул ногу, и, вероятно, коснулся ее щеки, и тут же почувствовал ее руку на своей щиколотке, и ощутил легкое пожатие, точно своеобразный привет.
   Солнце уже вышло из-за верхушек сосен, и мы отчетливо видели немцев, за исключением того, четвертого, который по-прежнему скрывался под сенью деревьев. Шнайдер прислонил винтовку к стене каланчи и неторопливо полез наверх, по нескольку раз проверяя каждую ступеньку, затем, взобравшись на лестничную площадку, остановился и, держась за подпорку, свободной рукой прикрыл глаза от солнца.
   — Я же говорил, — прокричал он, показывая вокруг рукой, — никого здесь нет!
   — Лезь до конца!
   Фельдфебель несколько успокоился, когда Шнайдер полез дальше, он засмеялся тонким деревянным смехом и что-то сказал Робарту, но парень никак не реагировал на его слова, он стоял расслабясь, глядя в воздух, и на лице у него было мягкое, почти мечтательное выражение.
   По моей спине струился холодный пот, но меня снова посетило прежнее необыкновенное, счастливое чувство, будто я зритель, присутствующий при спектакле, и я подумал, что, в сущности, так было всегда и всегда мне казалось, будто все вокруг только игра, а не явь. Да, так было всегда, с первой минуты, как я вступил в боевую группу, и это вбивало клин между всеми другими и мной. Наверно, они заметили это и потому никогда не давали мне самостоятельных заданий.
   Но Мартин наверняка ничего похожего не ощущал, да и Герда тоже. Они не анализировали свое отношение к войне — она лишь побуждала их к действиям, и эти действия были для них так же естественны, как жизнь, и неизбежны, как смерть.