Страница:
В этом плане роман может быть прочитан как одно глубокое размышление автора о самом себе, да и все творчество Бунина – как творчество монологическое, как одно – пусть многоаспектное, но все же – художественное исследование себя, постижение себя путем проекции структуры своей личности на мир, на персонажей.
Это самостоятельная тема исследования, уходящая в сферу психологии творчества. Я в данном случае ограничусь только одним примером, иллюстрирующим представленность писателя в его произведениях, реализацию одного – монологического – взгляда на действительность.
Прототип Лики – В. В. Пащенко. Уход этой женщины из своей жизни Бунин переживал очень тяжело (как и Арсеньев уход Лики).
Это – в жизни, но таков финал любовных коллизий многих произведений Бунина. На грани самоубийства, расставшись с Ликой, находится Арсеньев. Отвергнутый любимой женщиной, бросается под поезд Левицкий, персонаж рассказа “Зойка и Валерия”. Трагически заканчивается любовь и жизнь персонажа повести “Митина любовь”.
Бунин не соглашался с критикой финала “Митиной любви”, как ранее не соглашался с упреками в адрес “Деревни” и “Суходола”.
Защищая истинность, верность изображения характера Мити и логичность его поступка, как и русской жизни в своих повестях, Бунин защищал – в сущности – собственное восприятие жизни, веря в то, что его восприятие позволяет ему видеть и понимать жизнь более глубоко, чем кому-либо другому – “обыкновенному” человеку.
5.5. Страсть-страдание
§ 6. “Языческая стихия”, буддистская ориентация
6.1. Страсть в христианском понимании
6.2. “Языческая стихия”
6.3. Буддистская ориентация
§ 7. Христианство как культура
7.1. Смерть
7.2. Грех
7.3. Христианство как культура
7.4. Трансформация
Это самостоятельная тема исследования, уходящая в сферу психологии творчества. Я в данном случае ограничусь только одним примером, иллюстрирующим представленность писателя в его произведениях, реализацию одного – монологического – взгляда на действительность.
Прототип Лики – В. В. Пащенко. Уход этой женщины из своей жизни Бунин переживал очень тяжело (как и Арсеньев уход Лики).
“Он меня пугает самоубийством”, – пишет В. В. Пащенко. Бунину “сделалось дурно, его водой брызгали”, – вспоминает сестра писателя. “На вокзале у меня лила кровь из носу, и я страшно ослабел”, – пишет Бунин братуПодобная реакция была и на разрыв с А. Н. Цакни:
(Бабореко 1983: 38, 46, 78).
“Давеча я лежал часа три в степи и рыдал и кричал, ибо большей муки, большего отчаяния, оскорбления и внезапно потерянной любви, надежды, всего, может быть, не переживал ни один человек…”Заметим, что это – “не переживал ни один человек” – говорит не персонаж, не герой романтической драмы, а реальный человек, молодой писатель, в глубине своего сознания очарованный силой собственно чувственно-страстного переживания.
Это – в жизни, но таков финал любовных коллизий многих произведений Бунина. На грани самоубийства, расставшись с Ликой, находится Арсеньев. Отвергнутый любимой женщиной, бросается под поезд Левицкий, персонаж рассказа “Зойка и Валерия”. Трагически заканчивается любовь и жизнь персонажа повести “Митина любовь”.
Бунин не соглашался с критикой финала “Митиной любви”, как ранее не соглашался с упреками в адрес “Деревни” и “Суходола”.
Защищая истинность, верность изображения характера Мити и логичность его поступка, как и русской жизни в своих повестях, Бунин защищал – в сущности – собственное восприятие жизни, веря в то, что его восприятие позволяет ему видеть и понимать жизнь более глубоко, чем кому-либо другому – “обыкновенному” человеку.
5.5. Страсть-страдание
Характерной особенностью страстного сознания является его подвижность, смена объектов страсти, определенное эмоциональное состояние – страдание.
Арсеньев постоянно переезжает с одного места на другое, ищет для себя все новых и новых ощущений, новой пищи для своих обостренных чувств – осязания, обоняния, зрения, слуха. В одном из разговоров с Ликой он объясняет эту особенность, называя себя “бродником”.
Постоянному движению соответствует ощущение преходящности жизни. И в то же время – ощущение родства, связи – с землей, родом, культурной традицией. Арсеньев чувствует себя причастным великому, вечному. Отсюда – чувство гордости, избранности. Но
Арсеньев причастен и материальному, временному, тому, что должно умереть. Отсюда – тоска, одиночество.
В эмоциональном мире Арсеньева сложно переплетаются радость, восторг, восхищение – и отчаяние, тоска. Одно является обратной стороной другого.
Человек, обладающий страстным сознанием, оказывается существом страдающим – прежде всего из-за своей принципиальной неудовлетворенности или удовлетворенности кратковременной, постоянной ненасытности.
В этическом смысле страстное сознание замыкается на себе, оно эгоистично по своей природе и эгоцентрично: мир как мое переживание, как мое наслаждение и моя мука – такова экзистенциальная основа страстного сознания того типа авторства, который воплощен в произведениях Бунина.
Арсеньев постоянно переезжает с одного места на другое, ищет для себя все новых и новых ощущений, новой пищи для своих обостренных чувств – осязания, обоняния, зрения, слуха. В одном из разговоров с Ликой он объясняет эту особенность, называя себя “бродником”.
“Люди постоянно ждут чего-нибудь счастливого, интересного, мечтают о какой-нибудь радости, о каком-нибудь событии. Этим влечет и дорога. Потом воля, простор… новизна, которая всегда празднична, повышает чувство жизни, а ведь все мы только этого и хотим, ищем во всяком сильном чувстве”
(5: 223).
“Все это так взволновывает мою вечную жажду дороги, вагонов и обращается в такую тоску по ней, по той, с кем бы я мог быть так несказанно счастлив в пути куда-то, что я спешу вон, кидаюсь на извозчика и мчусь в город, в редакцию. Как хорошо всегда это смешение – сердечная боль и быстрота!”Неутоленность движет персонажем – с места на место, от одной женщины к другой, а писателя – от одного произведения к другому, к вечной мольбе: “Господи, продли мои силы…”.
(5: 201).
Постоянному движению соответствует ощущение преходящности жизни. И в то же время – ощущение родства, связи – с землей, родом, культурной традицией. Арсеньев чувствует себя причастным великому, вечному. Отсюда – чувство гордости, избранности. Но
Арсеньев причастен и материальному, временному, тому, что должно умереть. Отсюда – тоска, одиночество.
В эмоциональном мире Арсеньева сложно переплетаются радость, восторг, восхищение – и отчаяние, тоска. Одно является обратной стороной другого.
Человек, обладающий страстным сознанием, оказывается существом страдающим – прежде всего из-за своей принципиальной неудовлетворенности или удовлетворенности кратковременной, постоянной ненасытности.
“Всем чужой, одинокий”, “…Чувство какого-то гибельного одиночества достигло во мне до восторга”
(5: 194);
“…Я испытал чувство своей страшной отделенности от всего окружающего, удивление, непонимание, – что это такое все то, что передо мной, и зачем, почему я среди всего этого?”
(5: 215);
“В обществе я, действительно, чаще всего держался отчужденно, недобрым наблюдателем, втайне даже радуясь своей отчужденности, недоброжелательности, резко обострявшей мою впечатлительность, зоркость, проницательность насчет всяких людских недостатков”Как видим, и отношения с людьми приносятся в жертву все тому же Молоху – впечатлительности, страстности.
(5: 183).
В этическом смысле страстное сознание замыкается на себе, оно эгоистично по своей природе и эгоцентрично: мир как мое переживание, как мое наслаждение и моя мука – такова экзистенциальная основа страстного сознания того типа авторства, который воплощен в произведениях Бунина.
2. Религиозность в условиях страстного сознания (“Жизнь Арсеньева. Юность” – “Освобождение Толстого”)
§ 6. “Языческая стихия”, буддистская ориентация
6.1. Страсть в христианском понимании
Могло ли бунинское сознание впитать в себя и принять христианство, в котором страсть – “болезнь, недуг, страдание, а в отношении к душе – необузданное влечение ко греху, сладострастие”, “напасть, бедствие, скорбь”?
Как проповедовал преподобный Иоанн, три главных страсти человек должен преодолеть – объедение, сребролюбие и тщеславие. Кто победит эти три страсти, тот может победить и остальные пять – блуд, гнев, печаль, уныние, гордость. Всякий грех проникает в душу через прилог (“помысел о вещи”) и сочетание (душа уже как бы беседует с предметом). Страсть определяется преподобным Иоанном как “самый порок, от долгого времени вгнездившийся в душе, и чрез навык сделавшийся как бы природным ее свойством, так что душа уже произвольно и сама собою к нему стремится” (Иоанн 1990:187,139).
Как предохраниться от прилога: “обуздывать” – очи, уши, обоняние, вкус, избегать “касания телес”…
Уже из этих положений видно, что следовать им означало для Бунина отказаться от себя. Не обуздание, но максимально полное выражение себя – к этому стремится автобиографический персонаж романа “Жизнь Арсеньева. Юность”, повторяя вслед за Гёте: всякое искусство чувственно (5: 236).
Как проповедовал преподобный Иоанн, три главных страсти человек должен преодолеть – объедение, сребролюбие и тщеславие. Кто победит эти три страсти, тот может победить и остальные пять – блуд, гнев, печаль, уныние, гордость. Всякий грех проникает в душу через прилог (“помысел о вещи”) и сочетание (душа уже как бы беседует с предметом). Страсть определяется преподобным Иоанном как “самый порок, от долгого времени вгнездившийся в душе, и чрез навык сделавшийся как бы природным ее свойством, так что душа уже произвольно и сама собою к нему стремится” (Иоанн 1990:187,139).
Как предохраниться от прилога: “обуздывать” – очи, уши, обоняние, вкус, избегать “касания телес”…
Уже из этих положений видно, что следовать им означало для Бунина отказаться от себя. Не обуздание, но максимально полное выражение себя – к этому стремится автобиографический персонаж романа “Жизнь Арсеньева. Юность”, повторяя вслед за Гёте: всякое искусство чувственно (5: 236).
6.2. “Языческая стихия”
Бунинское чувственно-страстное восприятие действительности, бунинская “плотскость” изображения позволяют говорить о “языческой стихии” в творчестве писателя.
В следующем высказывании представлены мнения целого ряда людей – от лично знавших Бунина до современного исследователя.
Этой позицией ограничусь и я, пока не имея возможности исследовать текстуальное воплощение темы, ибо, думается, тогда нужно было бы обратиться к сопоставительному анализу бунинских текстов и текстов “языческих”.
Только замечу, что “языческая стихия” Бунина – это не область языческих представлений, это именно качество мировосприятия, авторской абсолютизации природно-предметного мира. Это та область, где сходятся, говоря словами Бунина, древняя подсознательность и современная сознательность. В речи авторолога такие суждения, конечно, носят характер метафоры, интуитивного предопределения собственно исследования.
В следующем высказывании представлены мнения целого ряда людей – от лично знавших Бунина до современного исследователя.
«Все в нем земное, в некоем смысле языческое, – отмечал, характеризуя Бунина, Б. К. Зайцев. – Мережковский сказал о Толстом: “Тайновидец плоти” – верно. Бунин Толстого обожал. Ему нравилась даже форма лба его. “Ты подумай, ведь как у зверя дуги надбровные…” <…> У самого Ивана внешней изобразительности чуть ли не больше, чем у Толстого. Почти звериный глаз, нюх, осязание. Не хочу сказать, что был для него закрыт высший мир – чувство Бога, вселенной, любви, смерти – он это все тоже чувствовал, особенно в расцветную свою полосу, и чувствовал с некиим азиатско-буддийским оттенком…»
(Цит. по: 6: 636).
«Следует, очевидно, согласиться с Б. К. Зайцевым, что натуре Бунина присуще было в высокой степени нечто языческое: чувство слиянности с природой, с вещественным, телесным миром и страстный протест против неизбежной смерти, конца “земного” существования, гибели “я”. Как отмечает В. Н. Муромцева-Бунина (дневниковая запись от 9 марта 1939 года), “он верит в божественное начало в нас, а Бога вне нас не признает еще”. Тот же Б. К. Зайцев рассказывает: “Средиземное море! Море Улисса – но мы об Улиссе не думаем. Иван не купается. Просто сидит на берегу, у самой воды, любит море это и солнечный свет. Набегает, набегает волна, мягкими пузырьками рассыпается у его ног – он босой теперь. Ноги маленькие, отличные. Вообще тело почти юношеское. Засучивает совсем рукава рубашки.Интереснейшие свидетельства и рассуждения буниноведа, однако сама проблема “языческой стихии” в личности и творчестве Бунина только улавливается, остается на уровне перечисления точек зрения современников писателя.
– Вот она, рука. Видишь? Кожа чистая, никаких жил. А сгниет, братец ты мой, сгниет… Ничего не поделаешь.
И на руку свою смотрит с сожалением. Тоска во взоре. Жалко ему, но покорности нет. Не в его характере. Хватает камешек, запускает в море – ловко скользит галька эта по поверхности, но пущена протестующе. Ответ кому-то. “Не могу принять, что прахом стану, не могу! Не вмещаю”. Он и действительно не принимал изнутри: головой знал, что с рукой этой будет, душой же не принимал”. Здесь скрытое богоборчество его, языческая стихия»
(О. Н. Михайлов) (6: 637–638).
Этой позицией ограничусь и я, пока не имея возможности исследовать текстуальное воплощение темы, ибо, думается, тогда нужно было бы обратиться к сопоставительному анализу бунинских текстов и текстов “языческих”.
Только замечу, что “языческая стихия” Бунина – это не область языческих представлений, это именно качество мировосприятия, авторской абсолютизации природно-предметного мира. Это та область, где сходятся, говоря словами Бунина, древняя подсознательность и современная сознательность. В речи авторолога такие суждения, конечно, носят характер метафоры, интуитивного предопределения собственно исследования.
6.3. Буддистская ориентация
Страстное отношение к миру Арсеньева постоянно оборачивается страданием, стремлением ко все новым и новым впечатлениям, перемене мест, женщин, погружением в контрастные эмоциональные состояния: от радости – к тоске, от чувства причастности Вечному – к одиночеству.
Чтобы как-то “овладеть”, понять, оправдать эту особенность своего “я”, Бунин обращается к буддистским идеям.
Первая глава романа – изощренная смесь русского, христианского слова – и буддистских понятий. С одной стороны: Духов день, церковь (вероятно, православная), небесный град, молитва, пращуры, цитаты в церковно-славянском стилистическом варианте. С другой – целая программа буддистской направленности.
Бунин утверждает идеи о переселении душ, о конечном слиянии достигшей совершенства души с “Отцом всего сущего” – вполне в духе ведийской религии древних обитателей Цейлона и индусов.
В жизни Арсеньева этих идей не было. Он рос в православной среде. Зрелый Бунин окрашивает повествование “азиатско-буддийскими” (Б. Зайцев) оттенками, вырабатывая из разных религий свою собственную религиозную “теорию”, которая бы соответствовала его страстной натуре.
В работе “Освобождение Толстого” Бунин высказывается более определенно.
Эти бунинские высказывания важны для понимания всего творчества писателя, понимания его “концепции человека”, о чем уже размышляют многие критики.
Книга о Толстом – образец того, как человеческое мышление может трансформировать любой жизненный материал в сторону своего идеологемного центра, в данном случае – в сторону идеи Всебытия. Причем, логическое обоснование безукоризненно следует за эмоциональным опытом. Субъект высказывания пользуется целым набором понятий, совершенно не заботясь о каком-либо их обосновании: что значит – “чувствовать” свое время или чужое? Что значит – образная (чувственная) “память”, “путь”, “подсознательность”, “сознательность” и т. д.?
Однако в приведенных цитатах Бунин – как обыденный субъект словесной деятельности – интуитивно угадывает и точно высказывает свою позицию.
По существу, здесь – полная программа жизни и творчества, определившая, точнее оправдывающая – отношения с людьми, образ жизни, абсолютизацию своего вещественного восприятия мира, сосредоточенность на себе (я – человек особой породы, я должен культивировать в себе свои способности) и так далее – вплоть до образной (чувственной) “памяти”, которой “я” обладаю, а следовательно, – “Я настоящего художественного естества…” Мое восприятие мира – мучительное и возвышенное – тоже не просто “мое” качество, но свойство людей особой породы. Не случайно и мое стремление все запечатлеть, все выразить в слове – это тоже от “жажды вящего утверждения этого Я”.
Чтобы как-то “овладеть”, понять, оправдать эту особенность своего “я”, Бунин обращается к буддистским идеям.
Первая глава романа – изощренная смесь русского, христианского слова – и буддистских понятий. С одной стороны: Духов день, церковь (вероятно, православная), небесный град, молитва, пращуры, цитаты в церковно-славянском стилистическом варианте. С другой – целая программа буддистской направленности.
«Исповедовали наши древнейшие пращуры учение о “чистом, непрерывном пути Отца всякой жизни”, переходящего от смертных родителей к смертным чадам их – жизнью бессмертной, “непрерывной”, веру в то, что это волей Агни заповедано блюсти чистоту, непрерывность крови, породы, дабы не был “осквернен”, то есть прерван этот “путь”, и что с каждым рождением должна все более очищаться кровь рождающихся и возрастать их родство, близость с ним, единым Отцом всего сущего»Начало романа напоминает тональность преданий о Будде, Гаутаме, встречающимся с несчастьями, болезнями, смертью.
(5: 8).
Бунин утверждает идеи о переселении душ, о конечном слиянии достигшей совершенства души с “Отцом всего сущего” – вполне в духе ведийской религии древних обитателей Цейлона и индусов.
В жизни Арсеньева этих идей не было. Он рос в православной среде. Зрелый Бунин окрашивает повествование “азиатско-буддийскими” (Б. Зайцев) оттенками, вырабатывая из разных религий свою собственную религиозную “теорию”, которая бы соответствовала его страстной натуре.
В работе “Освобождение Толстого” Бунин высказывается более определенно.
«– Некоторый род людей обладает способностью особенно сильно чувствовать не только свое время, но и чужое, прошлое, не только свою страну, свое племя, но и другие, чужие, не только самого себя, но и ближнего своего, то есть, как принято говорить, “способностью перевоплощаться” и особенно живой и особенно образной (чувственной) “памятью”. Для того же, чтобы быть в числе таких людей, надо быть особью, прошедшей в цепи своих предков долгий путь многих, многих существований и вдруг явившей в себе особенно полный образ своего дикого пращура со всей свежестью его ощущений, со всей образностью его мышления и с его огромной подсознательностью, а вместе с тем особью, безмерно обогащенной за свой долгий путь и уже с огромной сознательностью.
«– Великий мученик или великий счастливец такой человек? И то и другое. Проклятие и счастье такого человека есть его особенное сильное Я, жажда вящего утверждения этого Я и вместе с тем вящее (в силу огромного опыта за время пребывания в огромной цепи существований) чувство тщеты этой жажды, обостренное ощущение Всебытия»
(6: 40–41).
“Это люди, одаренные великим богатством восприятий, полученных ими от своих бесчисленных предков <…>. Отсюда и великое их раздвоение: мука и ужас ухода из Цепи, разлука с нею, сознание тщеты ее – и сугубого очарования ею”К такой породе людей – достигших совершенства, выходящих из цепи, – относятся Будда, Соломон, Толстой… Конечно, к “царственному племени” Бунин причислял и себя.
(6: 42).
Эти бунинские высказывания важны для понимания всего творчества писателя, понимания его “концепции человека”, о чем уже размышляют многие критики.
Книга о Толстом – образец того, как человеческое мышление может трансформировать любой жизненный материал в сторону своего идеологемного центра, в данном случае – в сторону идеи Всебытия. Причем, логическое обоснование безукоризненно следует за эмоциональным опытом. Субъект высказывания пользуется целым набором понятий, совершенно не заботясь о каком-либо их обосновании: что значит – “чувствовать” свое время или чужое? Что значит – образная (чувственная) “память”, “путь”, “подсознательность”, “сознательность” и т. д.?
Однако в приведенных цитатах Бунин – как обыденный субъект словесной деятельности – интуитивно угадывает и точно высказывает свою позицию.
По существу, здесь – полная программа жизни и творчества, определившая, точнее оправдывающая – отношения с людьми, образ жизни, абсолютизацию своего вещественного восприятия мира, сосредоточенность на себе (я – человек особой породы, я должен культивировать в себе свои способности) и так далее – вплоть до образной (чувственной) “памяти”, которой “я” обладаю, а следовательно, – “Я настоящего художественного естества…” Мое восприятие мира – мучительное и возвышенное – тоже не просто “мое” качество, но свойство людей особой породы. Не случайно и мое стремление все запечатлеть, все выразить в слове – это тоже от “жажды вящего утверждения этого Я”.
§ 7. Христианство как культура
7.1. Смерть
Страстное, обостренное восприятие жизни побудило Бунина к неприятию христианского учения о смерти, о Страшном суде, о загробной жизни.
Смерть Бунин пытался преодолеть опять же чувственностью, своей связью с вещественным миром.
Смерть одного из персонажей романа, Писарева, описывается в сопоставлении с любовью Арсеньева к Анхем.
“Дрожь восторженных слез” охватывает Арсеньева, когда он слышит слова молитвы. Собственной молитвы за покойника, что есть основа христианского поминовения усопшего, – у персонажа нет.
Таким образом, несмотря на эстетическое требование “писать о крышах”, избегать тенденциозности, Бунин все повествование “окрашивает” языческой стихией, буддистскими идеями. И это – даже при описании православного обряда погребения.
Христианское душерасположение иное.
Идеям сотворения мира и человека, загробной жизни Бунин предпочел буддистские идеи, в пределах которых мир не сотворим, он только постигнут Буддой, и человеческая душа, пройдя “цепь перевоплощений”, соединяется с “Отцом всего сущего”.
“Верить в загробную жизнь я, как ты знаешь, никак не могу, да если бы и верил, разве утешило бы это меня в близкой разлуке с землей! – Впрочем, помолчу лучше…” (Бунин – Б. К. Зайцеву, 17 мая 1943) (Бунин 2001: 39).
Смерть Бунин пытался преодолеть опять же чувственностью, своей связью с вещественным миром.
Смерть одного из персонажей романа, Писарева, описывается в сопоставлении с любовью Арсеньева к Анхем.
“И я пристально смотрел то вперед, туда, где в дымном блеске и сумраке тускло и уже страшно мерцал как-то скорбно-поникший, потемневший за день лик покойника, то с горячей нежностью, с чувством единственного спасительного прибежища находил в толпе личико тихо и скромно стоявшей Анхем, тепло и невинно озаренное огоньками свечи снизу…”Эпизод смерти Писарева – типичный пример “переноса” писателем собственных представлений, своего эмоционального опыта на мир.
(5: 91).
“Дрожь восторженных слез” охватывает Арсеньева, когда он слышит слова молитвы. Собственной молитвы за покойника, что есть основа христианского поминовения усопшего, – у персонажа нет.
Таким образом, несмотря на эстетическое требование “писать о крышах”, избегать тенденциозности, Бунин все повествование “окрашивает” языческой стихией, буддистскими идеями. И это – даже при описании православного обряда погребения.
Христианское душерасположение иное.
“Будем ожидать кончины своей без ропота, без возмущения, без зависти к тем, кто остается жить. В этом проявится и наше мужество, и наше достоинство, и упование (вера) наше на Господа, и предание себя всецело на волю Божию”
(Православный обряд 1992: 35).
“Смерть – величайшее таинство. Она – рождение человека из земной, временной жизни в вечность”Бог как радость жизни, как наслаждение ее красотой, вещественностью – это вполне доступно Арсеньеву. Бог как смерть, как существование души вне тела – это не представимо, невообразимо для него.
(Брянчанинов 1991: 669).
Идеям сотворения мира и человека, загробной жизни Бунин предпочел буддистские идеи, в пределах которых мир не сотворим, он только постигнут Буддой, и человеческая душа, пройдя “цепь перевоплощений”, соединяется с “Отцом всего сущего”.
“Верить в загробную жизнь я, как ты знаешь, никак не могу, да если бы и верил, разве утешило бы это меня в близкой разлуке с землей! – Впрочем, помолчу лучше…” (Бунин – Б. К. Зайцеву, 17 мая 1943) (Бунин 2001: 39).
7.2. Грех
В нравственном мире Арсеньева нет греха, вины перед людьми (хотя бы перед Ликой). Отсутствие греха диктует персонажу определенную последовательность чувств в сложных ситуациях, автору – определенный способ мотивировки чувств и поступков персонажа.
Арсеньеву вроде бы все позволено по отношению к людям, он – особая натура. В конкретных случаях Арсеньев всегда оправдывает себя. С его точки зрения, он в случае провинности может быть прощен за муки, испытанные им после совершения проступка.
Например, такова мотивировка внутреннего состояния персонажа в эпизоде убийства грача.
Арсеньеву вроде бы все позволено по отношению к людям, он – особая натура. В конкретных случаях Арсеньев всегда оправдывает себя. С его точки зрения, он в случае провинности может быть прощен за муки, испытанные им после совершения проступка.
Например, такова мотивировка внутреннего состояния персонажа в эпизоде убийства грача.
“Убийство, впервые в жизни содеянное мною тогда, оказалось для меня целым событием, я несколько дней после того ходил сам не свой, втайне моля не только Бога, но и весь мир простить мне мой великий и подлый грех ради моих великих душевных мук. Но ведь я все-таки зарезал этого несчастного грача, отчаянно боровшегося со мной, в кровь изодравшего мне руки, и зарезал с страшным удовольствием!”Это один из немногих случаев, когда упоминается слово “грех”. Если нет чувства греха, то нет и чувства вины, а значит, раскаяния, покаяния, нет страха перед смертью в ее христианском понимании.
(5: 30).
7.3. Христианство как культура
Однако: жизнь Арсеньева проходит в кругу православных обрядов, верований, описание которых составляет значительную часть повествования.
Здесь мы встречаемся с той же личностной трансформацией, авторской тенденциозностью.
Несколько раз Арсеньев посещает храмы, богослужения.
Литургия для христиан – это говение, исповедь, молитва, принятие святых Христовых Тайн. Литургия – центр христианской жизни. Бунин отдает предпочтение описанию вечерни. Главная церковная служба – литургия – описывается только один раз, причем в “заземленном” варианте: отрок Арсеньев устает от длительности службы, от многолюдности.
Духовный смысл литургии несовместим с духовной ориентацией персонажа, с теми чувствами, которые автор приписывает Арсеньеву.
Всенощное бдение пленяет Арсеньева прежде всего красотой обряда, т. е. эстетическим содержанием.
“Всю службу стою я зачарованный”, “мысленно упиваясь видением какого-то мистического заката”, молитвы воспринимаются персонажем как “страстно-горестные и счастливые троекратные рыдания в сердце”.
Соблазн – так называются в православном христианстве испытываемые персонажем состояния. Автор как повествователь даже в описании церковного пения употребляет свои излюбленные “оксюмо-ронные” определения: рыдание – одновременно и “горестное” и “счастливое”.
Церковная служба – как мое эстетическое переживание, наслаждение, и далее: как реализация моей впечатлительности, в конечном счете, страстности – таково основное содержание эпизодов романа, посвященных изображению предстояния персонажа перед иконами.
Однако: храм, церковь – неотъемлемые части истории страны, народа, русского пейзажа, всего русского быта. И такой аспект изображения церквей, церковной службы присутствует в романе.
Арсеньев-отрок читает жития святых, юношей молится перед иконой Божией Матери, но вера не стала основой его жизни. Нигде в романе не показана вера как действующая нравственная сила, которая бы руководила персонажем.
Бунин же, к периоду написания романа “Жизнь Арсеньева. Юность”, выработал вполне удовлетворяющую его систему религиозных взглядов, которую можно назвать системой личностного эклектизма.
Здесь мы встречаемся с той же личностной трансформацией, авторской тенденциозностью.
Несколько раз Арсеньев посещает храмы, богослужения.
Литургия для христиан – это говение, исповедь, молитва, принятие святых Христовых Тайн. Литургия – центр христианской жизни. Бунин отдает предпочтение описанию вечерни. Главная церковная служба – литургия – описывается только один раз, причем в “заземленном” варианте: отрок Арсеньев устает от длительности службы, от многолюдности.
Духовный смысл литургии несовместим с духовной ориентацией персонажа, с теми чувствами, которые автор приписывает Арсеньеву.
“Общая богословская мысль вечерни – спасение человечества в Ветхом Завете, через веру в грядущего Мессию – обещанного Богом Спасителя мира (Быт. 3:15). Чин вечерни слагался под влиянием литургии, поэтому в них много сходных элементов. На литургии Господь руками священника приносит Себя в Бескровную Жертву, на вечерне – духовное, молитвенное, благодарственное приношение Богу”; «Святая Церковь от каждого своего члена требует не только веры, а и действенной духовной жизни во Христе, главный признак которой – участие в Божественной Евхаристии, ибо Кровь Иисуса Христа “очищает” нас от всякого греха” (1 Ин. 1:7), который “царствовал в смертном теле нашем” (Рим. 6:12)»Из этих канонических для Православной церкви положений видно сходство и различие в службах вечерни (всенощное бдение) и литургии, а также соответствующее обеим частям единого богослужения душерасположение.
(Всенощное бдение 1982: 61, 87).
Всенощное бдение пленяет Арсеньева прежде всего красотой обряда, т. е. эстетическим содержанием.
“Всю службу стою я зачарованный”, “мысленно упиваясь видением какого-то мистического заката”, молитвы воспринимаются персонажем как “страстно-горестные и счастливые троекратные рыдания в сердце”.
Соблазн – так называются в православном христианстве испытываемые персонажем состояния. Автор как повествователь даже в описании церковного пения употребляет свои излюбленные “оксюмо-ронные” определения: рыдание – одновременно и “горестное” и “счастливое”.
Церковная служба – как мое эстетическое переживание, наслаждение, и далее: как реализация моей впечатлительности, в конечном счете, страстности – таково основное содержание эпизодов романа, посвященных изображению предстояния персонажа перед иконами.
Однако: храм, церковь – неотъемлемые части истории страны, народа, русского пейзажа, всего русского быта. И такой аспект изображения церквей, церковной службы присутствует в романе.
“Я глядел, и опять слезы навертывались мне на глаза – от неудержимо поднимавшегося в груди сладкого и скорбного чувства родины, России, всей ее темной древности”Дневники Бунина полны записей о посещении храмов, церквей. Например, с первого по четвертое января 1915 года Бунин посещает Марфо-Мариинскую обитель, Ваганьковское кладбище, Благовещенский собор, Зачатьевский монастырь, Троице-Сергиеву Лавру, Скит у Черниговской Божией Матери.
(5: 211).
“Церковь снаружи лучше; чем внутри”. “Потом видели безобразно разукрашенную церковь Ивана Воина”; “Потом Кремль, долго сидели в Благовещенском соборе. Изумительно хорошо. Слушали часть всенощной в Архангельском. Заехали в Зачатьевский монастырь. Опять восхитили меня стихиры. В Чудове, однако, лучше”; “Лавра внушительна, внутри тяжело и вульгарно”; “Поп выделывал голосом разные штуки”Это сторонний собственно церковной жизни взгляд. Не я в вере, а вера – как часть моего эстетического “я”.
(6: 354–355).
Арсеньев-отрок читает жития святых, юношей молится перед иконой Божией Матери, но вера не стала основой его жизни. Нигде в романе не показана вера как действующая нравственная сила, которая бы руководила персонажем.
Бунин же, к периоду написания романа “Жизнь Арсеньева. Юность”, выработал вполне удовлетворяющую его систему религиозных взглядов, которую можно назвать системой личностного эклектизма.
7.4. Трансформация
Страстное авторское сознание в романе “Жизнь Арсеньева. Юность” стремится трансформировать традиционную для русской культуры религию, в которой оно реально существует.
Характер этой трансформации определился:
– “языческой стихией”, авторским чувственно-страстным восприятием мира и человека;
– индуистско-буддистскими идеями, составившими идеологемный центр повествования;
– христианскими элементами, изображенными в бытовом, тра-диционно-историческом и эстетическом аспектах.
Конечно, православный контекст всего бунинского творчества несомненен, но это контекст не вероисповедания автора, а именно – культурный контекст.
Разделение христианства как веры и христианства как культуры обусловило внутреннюю противоречивость авторской религиозной позиции. И чем сильнее русский, христианский материал, избранный для повествования, тем эта противоречивость явственнее.
Героиня “Чистого понедельника” уходит в православный монастырь, решает посвятить себя Богу, но все ее размышления о жизни, о вере – авторские (буддистские), и сама она – красавица восточного типа, подобно Аглае (одноименный рассказ), – вырожденка, т. е. человек, уже слышащий призыв “выйти из цепи”. Приведенная выше запись о посещении церквей в смысловом плане почти дословно перенесена в рассказ.
Характер этой трансформации определился:
– “языческой стихией”, авторским чувственно-страстным восприятием мира и человека;
– индуистско-буддистскими идеями, составившими идеологемный центр повествования;
– христианскими элементами, изображенными в бытовом, тра-диционно-историческом и эстетическом аспектах.
Конечно, православный контекст всего бунинского творчества несомненен, но это контекст не вероисповедания автора, а именно – культурный контекст.
Разделение христианства как веры и христианства как культуры обусловило внутреннюю противоречивость авторской религиозной позиции. И чем сильнее русский, христианский материал, избранный для повествования, тем эта противоречивость явственнее.
Героиня “Чистого понедельника” уходит в православный монастырь, решает посвятить себя Богу, но все ее размышления о жизни, о вере – авторские (буддистские), и сама она – красавица восточного типа, подобно Аглае (одноименный рассказ), – вырожденка, т. е. человек, уже слышащий призыв “выйти из цепи”. Приведенная выше запись о посещении церквей в смысловом плане почти дословно перенесена в рассказ.
Бунин: “Все в нас мрачно. Говорят о нашей светлой радостной религии… ложь, ничто так не темно, страшно, жестоко, как наша религия. Вспомните эти черные образа, страшные руки, ноги… А стояния по восемь часов, а ночные службы… Нет, не говорите мне о “светлой” милосердной нашей религии… Да мы и теперь недалеко от этого ушли. Тот же наш Карташев, будь он иереем, – жесток был бы! Был бы пастырем, но суровым, грозным… А Бердяев! Так бы лют был… Нет, уж какая тут милостивость. Самая лютая Азия…”
(Кузнецова 1995: 105).
Кузнецова: “Днем был о. Иоанн (Шаховской). После него остался какой-то след доброты, проявившийся в том, что на время как будто было прободение какой-то уже безнадежно окрепшей в душе коры. Хотела бы я знать – правда ли, что исходит что-то такое от подобных о. Иоанну людей или это нам только кажется? Но пусть даже самовнушение – люди все-таки стараются сдерживать дурное в себе, стыдятся его – значит, уже что-то достигнуто…”