Когда Билли и Эллис приезжали в Нью-Йорк, к ним на не-дельку-другую непременно наезжала тетя Корнелия, овдовевшая вскоре после свадьбы Билли. Корнелия и Эллис стали добрыми друзьями, и он не меньше, чем Билли, горевал, когда через три года после их свадьбы Корнелия внезапно скончалась. Корнелия, которая не знала, что такое плохое здоровье, умерла в одночасье от первого и единственного в своей жизни сердечного приступа, умерла, как и мечтала, — без суматохи, мгновенно и спокойно, даже не потревожив прислугу. Все годы замужества Билли не хотелось возвращаться в Бостон, город, полный болезненных для нее воспоминаний, однако им с Эллисом пришлось поехать туда на похороны Корнелии.
   Они остановились в славном отеле «Риц-Карлтон», напоминавшем хорошо пожившего родственника из роскошного семейства других отелей «Риц», ставшего привычным пристанищем для четы Айкхорн, знавшей и лиссабонский, и мадридский, и лучший из всех парижский «Риц». Но в бостонском отеле селилась душа «Риц», невзирая на слегка припорошенный пылью колорит города.
   Перед тем как отправиться в церковь в Честнат-Хилл, где должно было состояться отпевание и тете Корнелии предстояло быть похороненной подле дяди Джорджа, Билли в последний раз взглянула в зеркало. Она надела спокойное платье от Живанши, черное шерстяное пальто и черную шляпу, которые заказала, позвонив Адольфо, как только узнала от кузины Лайзы о смерти Корнелии. Эллис смотрел, как она снимает бриллианты и кладет их в сумочку.
   — Ты не наденешь их, Уилхелмина? — спросил он.
   — Это Бостон, Эллис. Здесь они будут выглядеть неуместно.
   — Корнелия всегда говорила, что ты единственная из всех женщин, на которой эти сережки будут смотреться естественно даже в ванне. Стыдно перед ней!
   — Я забыла, дорогой, она действительно так говорила. И почему, в конце концов, я так волнуюсь в этом Бостоне? Бедная тетя Корнелия! Она потратила столько лет, пытаясь превратить гадкого утенка в лебедя. Ты прав, я должна оказать ей честь. Ей бы это понравилось. — Билли снова надела сережки, и они сверкнули в зеркале не по-похоронному веселым отблеском зимнего солнца. Она тихо произнесла: — Необычайно вульгарно для церкви, особенно для сельской. Интересно, хватит у кого-нибудь наглости сказать мне об этом?
   Если кто-то и подумал подобное, на поминках, уртроенных по-бостонски в гостиной огромного дома в Уэллсли-Фармз, принадлежавшего одной из сестер Корнелии, он не посмел произнести это вслух. Как всегда после похорон, все выпили, кто много, кто чуть больше обычного, и положенный в первые полчаса вежливый обмен приветствиями довольно скоро перешел в удивительно задушевную беседу. Билли обнаружила, что они с Эллисом оказались в группе родственников, искренне и открыто обрадованных возможностью возобновить старое знакомство с ней, а некоторые попытались даже заявить о близкой дружбе, которой на самом деле никогда не было. Она готовилась к расспросам вроде: «А что это за имя — Айкхорн? Никогда не слышала ничего подобного. Откуда он родом, милочка? Как девичья фамилия его матери?» Но таких вопросов она не услышала.
   — Что-то я не понимаю, Эллис, — сказала она, когда они вернулись в отель. — Я почему-то считала, что они будут вежливы со мной, но надменны с тобой. Однако дядюшки общались с тобой так, будто ты здесь родился, а тетушки и кузины так и вились вокруг меня. Даже отец, уже много лет беседующий только с микробами и вирусами, говорил с тобой, я бы сказала, оживленно. Я никогда в жизни не видела его таким. Если бы они не были бостонцами и я бы их хуже знала, я бы подумала, что они все испытали потрясение от твоих денег.
   Нет, подумал Эллис, деньги сами по себе не могут произвести такой эффект, если только они не даруются от имени Эллиса и Уилхелмины Уинтроп Айкхорн больницам, исследовательским центрам, университетам и музеям Бостона. Он был рад, что потихоньку пожертвовал столько средств различным благотворительным организациям Бостона, помня, что когда-нибудь Билли вернется сюда.
   Его стремление защитить свою жену проявлялось в каждой мелочи их совместной жизни. Год за годом Билли жила в волшебном мире, забыв о мелких неприятностях обычной жизни, и настолько привыкла к тому, что каждое ее желание исполняется, что незаметно для себя самой и Эллиса постепенно, мягко, но непререкаемо становилась деспотичной. Она довольно быстро забыла, что когда-то у нее был зонтик, так как в ее распоряжении круглые сутки находился лимузин с шофером. Промокшие ноги стали чем-то таким же нереальным, как постельное белье, которое не меняют ежедневно. Комната, сплошь не уставленная цветами, была столь же чужда Билли, как и мысль о том, чтобы самой наполнять себе ванну. Переезжая из дома в дом, Айкхорны в дополнение к уже имевшейся там прислуге привозили с собой шеф-повара, личную горничную Билли и экономку. Шеф-повар, в совершенстве знакомый с их вкусами, предоставлял Билли на утверждение ежедневное меню, а горничная — по совместительству услуги и массажистки и парикмахера. Билли становилась все избалованнее — лишь несколько сот женщин на земле могли бы заметить это за собой. Развращенность, порождаемая удобствами, как бы терпимо и вежливо ни относились к ее проявлениям окружающие, неуловимым образом меняет характер женщины, и жажда власти становится для нее так же естественна, как и обыкновенная жажда.
   Ни один человек из тех, кто читал в газетах и журналах многочисленные статьи об Айкхорнах, не догадывался, что, хотя Билли и Эллис с виду принадлежат к привилегированному светскому обществу, они тем не менее остаются от него в стороне, никогда по-настоящему не сливаясь с ним. Они создали для себя собственный мир, и контакты с другими людьми стали не только ненужными, но и невозможными. Они никогда не относили себя к какой-то определенной компании, кругу, обществу, группе, прослойке. Хотя они часто устраивали приемы и ходили в гости, их единственными близкими друзьями были Джессика Торп Страусе и ее муж. Если им приходилось проводить время с коллегами Эллиса и их супругами, Билли чувствовала себя выбитой из колеи. Что она делает за одним столом с шестидесятилетними мужчинами и их женами, которые годятся ей в бабушки, когда за соседними столиками обедает молодежь, люди ее возраста? Не похожа ли она среди этих людей на чью-то дочь или внучку, оказавшуюся здесь только потому, что на этот вечер ей не назначили свидание? Но, оставшись друг с другом, они оба становились ровесниками, людьми без возраста, индивидуальностями, дружной командой отправившимися в путешествие. Когда Билли исполнилось двадцать семь, она в день рождения Эллиса с внезапным страхом осознала, что теперь он подпадает под категорию людей, облагодетельствованных правительственной программой медпомощи престарелым.
   В кругу той прослойки ньюйоркцев, парижан и лондонцев, что фотографируются в поместье принцессы Дианы, в Марбел-ле, на скачках в Аскоте или на бродвейских премьерах, Билли чувствовала себя гораздо свободней. Среди светских дам средних лет попадалось много молодых женщин. В определенных кругах светского общества к наследницам относятся с не меньшим вниманием, чем к женщинам с положением, ибо, к примеру, принцесса Монако Каролина и принцесса Ясмин-Хан вступили в свои права в результате известных печальных событий, еще будучи подростками. На этой ярмарке тщеславия и роскоши Билли Айкхорн и Эллиса Айкхорна считали прелестной и загадочной парой, потому что они никогда не позволяли дирижерам кружения светской жизни классифицировать их, навесить ярлык и в определенном смысле присвоить их. Проходящий перед ними спектакль забавлял и развлекал их, но ни тот, ни другой не принимали его всерьез. Словно в день, когда они решили пожениться, они тем самым заключили молчаливое соглашение о том, что не позволят никаким условностям, амбициям и соображениям о положении в обществе затронуть их обоих.
   В декабре 1970 года, когда Эллису Айкхорну было шестьдесят шесть, а Билли едва исполнилось двадцать восемь, его постиг первый удар, не очень сильный. В течение десяти дней казалось, что Эллис быстро поправляется, но второй, более серьезный инсульт навсегда уничтожил надежду на выздоровление.
   — Его мозг действует, но нельзя сказать, насколько активно, — сказал Билли Дэн Дормен. — Поражено левое полушарие. Хуже всего то, что в левом полушарии расположены речевые центры. Он лишился речи и не может владеть правой стороной тела, двигать правыми конечностями. — Он взглянул на Билли, неподвижно сидевшую перед ним, увидел ее крепкую белую шею, и ему показалось, что он только что приставил нож к этой гладкой нежной коже. Он понял, что сейчас, пока она в шоке, он должен объяснить, насколько плохо обстоят дела.
   — Он сможет… общаться с вами с помощью левой руки, Билли, но я не знаю, сколько у него осталось сил. Сейчас он должен лежать в постели, но через несколько недель, если ничего не случится, он сможет сидеть в инвалидной коляске с относительным комфортом для себя. Я приставил к нему трех санитаров, они дежурят круглые сутки. И Эллис будет нуждаться в них до конца жизни. Мы уже начали курс физиотерапии, чтобы поддержать функционирование левой стороны тела Эллиса.
   Билли молча кивнула, ее руки сгибали и разгибали скрепку для бумаг, с которой она, казалось, не могла расстаться.
   — Билли, больше всего меня заботит, что здесь, в Нью-Йорке, Эллис может стать очень беспокойным, не исключено, что разовьется клаустрофобия. Как только он начнет передвигаться в коляске, вам следует переехать туда, где он сможет находиться на открытом воздухе и его можно будет перевозить с места на место, чтобы он чувствовал близость с природой, видел, как растет трава.
   Билли вспомнился старик, которого она встречала на улицах Нью-Йорка: слуга вез его в коляске в Центральный парк, хилые колени сидевшего были накрыты толстым одеялом; старика одевали в дорогие пальто, укутывали кашемировой шалью, но глаза его были пусты.
   — Куда нам следует переехать? — тихо спросила она.
   — В Сан-Диего лучший климат в Соединенных Штатах, — ответил Дэн, — но там вы умрете со скуки. Вы не должны загонять себя в угол, полагая, что обязаны целыми днями до конца его жизни сидеть при нем. Он возненавидит вас куда больше, чем вы его. Вы слышите меня, Билли? Это будет верхом жестокости, а ведь он не сможет поделиться с вами тем, что у него на душе.
   Билли кивнула. Она слышала его слова, понимала, что он прав, но это казалось сейчас несущественным.
   — Я понимаю, Дэн.
   — Я думаю, вам лучше переехать в Лос-Анджелес. Там вы познакомитесь с множеством людей. Но вам нужно поселиться выше зоны смога. Эллис в таком состоянии не сможет выносить смог, у него действует только одно легкое. Подыщите дом высоко в Бель-Эйр, я буду навещать вас по крайней мере раз в месяц. Врачи там превосходные. Я порекомендую вас лучшему из них. Само собой разумеется, я поеду с вами, чтобы помочь ему устроиться.
   Доктор Дормен не мог спокойно смотреть на Билли, сидевшую молча, с прямой спиной, словно королева, и потерянную, как дитя. Для них обоих было бы лучше, если бы Эллис умер сразу. С того самого дня, как Дэн узнал об их свадьбе, он опасался чего-то подобного. Он допускал, что у Эллиса тоже были свои страхи. Только этим могла объясняться та широта, с которой они жили, ибо Дэн Дормен знал, что его старый друг прежде никогда не отличался широтой. И необычная для Эллиса решимость отдаться жизни тоже обернулась отчаянием. Айкхорн ринулся в мир, которым доселе пренебрегал, словно зажил для того, чтобы дать Билли насладиться жизнью, пока у него есть силы.
   — Вы уверены, что нам не стоит поселиться в нашем доме в Силверадо, Дэн? Эллису понравилось бы там намного больше, чем в незнакомом месте.
   — Нет, не советую. Выезжайте туда в период сбора урожая, как хотите часто, но вы должны как можно больше времени проводить вблизи от крупного медицинского центра.
   — Завтра я отправлю Линди покупать дом. К тому времени, как Эллиса можно будет перевозить, она все подготовит.
   — Я думаю, вы сможете начать паковать вещи в середине января, — сказал Дормен, поднимаясь, чтобы удалиться.
   Провожая его до двери, Билли угадала в его голосе острое сочувствие, которое он пытался скрыть за сухостью слов. Он знал Эллиса лучше всех на свете после самого себя. Однако в своей профессиональной ипостаси он обязан был оставаться сухарем, чтобы иметь дело только с фактами, оказывать поддержку, а не печальное сочувствие. Она почувствовала, что должна ободрить его, несмотря на то что в их положении нет ничего утешительного. Когда Дэн надел пальто, она положила руки ему на плечи и взглянула на него сверху вниз со слабой улыбкой, впервые улыбнувшись после того, как с Эллисом случился второй удар:
   — Знаете, что я сделаю завтра, Дэн? Пойду куплю кое-что из одежды. Мне совершенно нечего надеть в Калифорнии.

5

   Среди милых ее сердцу памятных вещичек Вэлентайн больше всего любила одну: то была даже не семейная фотография, а всего лишь пожелтевшая газетная вырезка, один из сотен снимков, сделанных 24 августа 1944 года, в день, когда армия союзников освободила Париж. Улыбающиеся, поднявшие руки в знак приветствия американские солдаты, стоя на танках, победно въезжают на Елисейские Поля, а обезумевшие от радости француженки с букетами цветов лезут на броню, целуют ликующих, долгожданных победителей, обнимают всех подряд, без разбору. Одним из этих солдат, но не на хранимом ею снимке, а потерявшемся где-то там, в блистающей круговерти того легендарного парада, был и ее отец, Кевин О'Нил, а среди тех женщин, веселившихся со слезами на глазах, была ее мать, Элен Майо.
   В этом сумасшедшем карнавале им удалось немного побыть вместе, и рыжеволосый командир танка успел записать имя и адрес маленькой белошвейки с большими зелеными глазами. Его танковый корпус расквартировали под Венсенном, а когда война в Европе закончилась и войска отозвали в Соединенные Штаты, у него во Франции осталась невеста.
   Кевин О'Нил вызвал Элен, как только смог, и они поселились в доме без лифта на Третьей авеню в Нью-Йорке. Остроумный, буйный ирландец, воспитанный в Бостонском приюте для сирот, быстро освоил все премудрости ремесла печатника. Пока в 1951 году не родилась Вэлентайн, мать работала в «Аттик Карнеги», и, хотя она была намного моложе высококвалифицированных портних этого прославленного дома моделей, обретенное ею в Париже мастерство оказалось безупречным. За три года она стала закройщицей и специализировалась на самых сложных в пошиве тканях: шифоне, крепдешине, шелковом бархате.
   После рождения Вэлентайн Элен О'Нил оставила работу и с радостью посвятила себя домашнему хозяйству, проявив во всей полноте еще один свой великий талант — кулинарный. С Вэлентайн, даже тогда, когда малышка еще не понимала ни на одном языке, мать всегда говорила по-французски. А когда Кевин был дома, все говорили по-английски, весело, препираясь, подшучивая. Вэлентайн восхищала домашняя кутерьма и суматоха. От этих ранних лет у нее сохранилось не так много воспоминаний, но она ощущала и, похоже, всю жизнь будет ощущать тепло, веселье и оптимизм, царившие в их маленькой семье. Все трое словно жили на крошечном, укрытом от невзгод островке добросердечия и счастья. В те дни в доме звучали песни Франции: Шарль Трене, Жан Саблон, Морис Шевалье, Жаклин Франсуа, Ив Монтан, Эдит Пиаф. И лишь эти пластинки выдавали изредка накатывавшую на Элен тоску по родине, да еще слова одной песни, которую она часто пела: «J'ai deux amours, mon pays et Paris…» — «У меня две любви, моя страна и Париж».
   В 1957 году, когда Вэлентайн исполнилось шесть, в последнее лето перед тем, как ей пойти в первый класс, умер Кевин О'Нил, сгорел в считанные дни от вирусной пневмонии. Через неделю его вдова решила вернуться в Париж. Элен О'Нил пришлось опять зарабатывать на жизнь, а Вэлентайн, теперь, когда они остались вдвоем, как никогда, нуждалась в семье, родственной любви. Ведь на окраине Версаля селилось огромное семейство Майо, а, оставаясь в Нью-Йорке, Элен и Вэлентайн были бы одиноки.
   Работу рангом повыше, чем место простой швеи в доме моделей, либо невозможно найти, либо таковая подворачивается по счастливой случайности. В Париже конца пятидесятых портнихи в крупнейших ателье держались за свои места, словно по обету верности. В частности, главные закройщицы, отвечавшие за работу целого ателье, объединявшего от тридцати до пятидесяти работниц, жили во имя своей фирмы. Казалось, для них не существует жизни за пределами лихорадочной, завертевшей их суматохи ателье, и они часто старились на службе, где их способностям находилось применение, а их стиль становился традиционным.
   В начале осени 1957 года, в худшее время года, когда завершаются презентации осенних коллекций, случилось невероятное: в доме моделей Пьера Бальмэна главная закройщица, надежнейшая опора всего заведения, сбежала с возлюбленным. Ее настойчивый поклонник, пышущий здоровьем мужчина средних лет, владелец ресторана в Марселе, заявил, что хватит четыре года подряд откладывать свадьбу под предлогом то осенних, то весенних коллекций и она должна решиться: сейчас или никогда. Закройщица, разменявшая четвертый десяток, посмотрела на себя в зеркало и поняла, что он прав. Проявив тактичность, она скрылась, никого не предупредив заранее. На следующий день, когда ее преступление было раскрыто, гнев обитателей дома моделей Бальмэна едва не воспламенил здание под номером 44 на улице Франсуа-Премьер.
   В полдень того же дня Элен О'Нил была принята на работу к Бальмэну. При обычных обстоятельствах у нее не было бы шансов начать с чего-то большего, чем должность первой или второй «помощницы», что соответствовало уровню высококвалифицированной швеи, но у Бальмэна в преддверии потока заказов, который вот-вот мог хлынуть в суливший наибольшие прибыли сезон, не оказалось иного выбора, и он взял Элен на работу сразу в качестве закройщицы. Уже вечером того же дня коренастый савояр понял, какая удача выпала ему. Тонкие руки Элен кроили и сшивали шифон с уверенностью и терпением, которых требует эта ткань. Боевое крещение она прошла, проводя примерку мадам Марлен Дитрих, которая знала все о том, как нужно шить платья, и была куда более капризной и требовательной, чем можно вообразить. Когда примерка прошла без единого замечания, весь дом Бальмэна вздохнул с недоверием и облегчением. Если сама Дитрих ничего не сказала, значит, работа в полном порядке. Мадам О'Нил завоевала репутацию чудесной работницы — место за ней сохранилось.
   Рабочий день закройщицы долог. Если в доме моделей, таком, как у Бальмэна, одеваются не только богатые светские дамы, но и занятые на съемках актрисы, то многие примерки назначаются на раннее утро и поздний вечер. И если хоть одна из клиенток опаздывает, а такое случается почти каждый день, плотное рабочее расписание превращается в безумные гонки со временем. Закройщица проводит на ногах или на коленях весь день, кроме обеда, и к вечеру часто бывает близка к нервному и физическому истощению. Перед показом коллекции она часто работает до четырех-пяти утра, примеряя новые модели на манекенщиц, падающих от усталости. В пятидесятые и шестидесятые годы французская мода заботилась не столько о создания бесконечной череды «новых стилей», о которых, затаив дыхание, писала пресса, сколько о том, чтобы платье, костюм, пиджак хорошо сидели. Без хороших закройщиц любой дом моделей, независимо от вдохновения модельеров, обанкротился бы через год. (В те времена всего около трехсот женщин в мире регулярно шили одежду у парижских кутюрье, и дома моды держались только за счет продажи готовой одежды и духов. Высокая мода — проигравший лидер, однако этот проигравший лидер делает мир ярче.)
   Поступив на службу к Бальмэну, Элен О'Нил вскоре поняла, что не сможет жить вместе с семьей в Версале. Если ей при ее нагрузках придется еще и ездить туда-обратно в переполненном поезде, у нее не хватит сил на работу. Она подыскала для себя и Вэлентайн небольшую квартирку в старинном доме, в хитросплетении улиц, из которого можно было пешком выбраться к Бальмэну, и устроила дочь в школу неподалеку. По воскресеньям и праздникам они ездили в гости к кому-нибудь из сестер или братьев Элен, живших поблизости друг от друга и наперебой баловавших овдовевшую сестру и осиротевшую племянницу.
   Большинство французских школьников ходят обедать домой. Домом Вэлентайн стал дом моделей Бальмэна. В шесть с половиной лет она научилась беспрепятственно проходить через служебный вход и степенно здороваться за руку со швейцаром. Тихонько проскользнув по лестницам и коридорам, пустовавшим в обеденное время, она вбегала к матери, поджидавшей ее в уголке своей мастерской, одной из одиннадцати в ателье Бальмэна. Под крышкой в корзинке у Элен всегда оказывалось что-нибудь горячее и вкусненькое для них обеих. Многие другие работницы тоже приносили обеды из дома, и вскоре Вэлентайн удочерили четыре десятка женщин. Кое-кто из них годами не разговаривал друг с другом, но у всех находилось доброе слово для послушной полусиротки, дочери мадам Элен.
   После занятий Вэлентайн не хотелось идти домой в пустую квартиру. Вместо этого она, притащив свой тяжелый портфель, забивалась в уголок ателье, иногда сосредоточенно склонившись над уроками, иногда внимательно наблюдая за входившими и выходившими клиентами, деловитыми, самодовольными. Она изо всех сил старалась не путаться ни у кого под ногами, и через несколько месяцев к ней настолько привыкли, что грубоватые, часто непочтительные работницы разговаривали при ней настолько свободно, будто ее здесь не было. Она слышала удивительные истории о столкновениях характеров в примерочных, о хороших и дурных сторонах клиенток по имени Бардо, Лорен и графиня Виндзорская, о схватках не на жизнь, а на смерть между «premiere vendeuse» [3] за места на показе коллекции и за новых клиенток, о шалостях и сценах ревности в кабинках, где переодевались манекенщицы, красивые, эффектные девушки с ярко накрашенными глазами и именами Бронвен, Лина или Мари-Терез. Но если у Вэлентайн оставалось время от уроков, она больше всего любила наблюдать за непрерывно происходящей перед ее глазами работой: вот шьют платье для герцогини де Ларошфуко — сначала несколько кусков плотного белого муслина разрезают по выкройке, а через несколько недель, спустя сто пятьдесят часов ручного труда, по меньшей мере, после трех или более примерок, куски ткани стежок за стежком превращаются в шифоновое бальное платье, которое даже в те дни обходилось в сумму от двух до трех тысяч долларов.
   Без лишних слов повелось, что высшие эшелоны власти у Бальмэна не были осведомлены на тот счет, что в их мастерских воспитывается ребенок. При всей своей доброте Пьер Бальмэн и всемогущая директриса, мадам Жиннет Спанье, правившая домом моделей, из-за своего рабочего стола, стоявшего на верхней площадке главной лестницы, весьма мрачно отнеслись бы к подобному упущению. Не раз случалось, что в ателье провозвестницей грядущих перемен врывалась мадам Спанье, с волосами цвета воронова крыла, вспыльчивая, многословная и неукротимая. Вэлентайн всегда успевала прятаться за грудой готовых бальных платьев, сложенных около ее табуретки специально для такого случая.
   Когда у Элен наконец заканчивалась последняя примерка и клиентка исчезала в поджидавшем ее лимузине, растворяясь в парижской ночи, — а в те дни в Париж каждый сезон съезжалось двадцать-тридцать тысяч женщин, желавших одеться с головы до ног в самые модные наряды, — мать и дочь пешком шли домой к своему нехитрому ужину. После ужина Вэлентайн управлялась с работой по дому, но редкий вечер проходил без расспросов о событиях у Бальмэна. Швейное искусство пленяло Вэл. Ей не терпелось найти логическое обоснование каждому шву, каждой петельке. Почему месье Бальмэн всегда вводит в модель нечетное число пуговиц и никогда — четное? Почему мадам Дитрих шесть раз возвращала одну и ту же юбку, чтобы ей переделали швы на подкладке — ведь это всего лишь подкладка, а не платье? Почему мужская и женская одежда шьются в разных ателье? Почему жакеты и юбки для костюмов шьются в одном ателье, а блузки и шарфики для тех же костюмов — в другом, ведь носить их будут вместе? В чем заключается громаднейшая, непреодолимая разница между кройкой шерсти и кройкой шелка? Почему мужчины-закройщики всегда работают над одеждой строгого покроя, а женщины — над более сложными моделями?