Модесты Никанорычи и Доремидонты Ники-форычи, снаружи своих лавок, на
крылечках, тянут из блюдечка жидкий чай и играют в шашки, в под^ давки. На
случайного покупателя они глядят как на заклятого врага: "Эй, мальчик,
отпусти этому". По^ купку ему не подают, а швыряют на прилавок, не
завернувши, и каждую серебряную, золотую или бумажную монету так долго
пробуют на ощупь, на свет, на звон и даже на зуб и притом так пронзительно и
ехидно на тебя смотрят, что невольно думаешь: "А ведь сейчас позовет,
подлец, полицию".
Зимою, по праздникам, после обеда, этак ближе к вечеру, на главной
Дворянской улице происходит купеческое катанье. Вереницей, один за другим,
плывут серые в яблоках огромные пряничные жеребцы, сотрясаясь ожирелыми
мясами, екая на всю улицу селезенками и громко гогоча. А в маленьких санках
сидят торжественно, как буддийские изваяния, в праздничных шубах купец и
купчиха -- такие объемистые, что иХ зады наполовину свешиваются с сиденья и
по левую и по правую сторону. Иногда же, нарушая это чинное движение, вдруг
пронесется галопом по улице, свисти и гикая, купеческий сын Ноздрунов, в
нарядной ку-* черской поддевке, с боярской шапкой набекрень, краса
купеческой молодежи, победитель девичьих сердец.
Живет здесь малая кучка интеллигентов, но все они вскоре по прибытии в
город поразительно бистро опускаются, много пьют, играют в карты, не отходя
от
629


стола по двое суток, сплетничают, живут с чужими женами и с горничными,
ничего не читают и ничем не интересуются. Почта из Петербурга приходит
иногда через семь дней, иногда через двадцать, а иногда и совсем не
приходит, потому что везут ее длинным кружным путем, сначала на юг, на
Москву, потом на восток, на Рыбинск, на пароходе, а зимою на "лошадях и,
наконец, тащат ее опять на север, двести верст по лесам, болотам, косогорам
и дырявым мостам, пьяные, сонные, голодные, оборванные мерзлые ямщики.
В городе получаются в складчину несколько газет: "Новое время", "Свет",
"Петербургская газета" и одни "Биржевые ведомости", или, как здесь их зовут,
"Биржевик". Раньше и "Биржевик" выписывался в двух экземплярах, но однажды
начальник городского училища очень резко заявил учителю географии' и
историку Кипайтулову, что "одно из двух -- либо служить во вверенном мне
училище, либо предаваться чтению революционных газет где-нибудь в другом
месте"...
Вот в этом-то городке, в конце января, непогожим метелистым вечером я
сидел за письменным столом в гостинице "Орел", или по-тамошнему "Тараканья
щель", где я был единственным постояльцем. Из окон дуло, в ночной трубе
завывал то басом, то визгливым сопрано разгулявшийся ветер. Унылым
колеблющимся пламенем светила тоненькая, оплывшая с одного бока свеча. Я
сумрачно глядел на огонь, а с бревенчатых стен меня созерцали, важно шевеля
усищами, рыжие, серьезные, неподвижные тараканы. Окаянная, мертвая, зеленая
скука обволокла паутиной мой мозг и парали-вовала тело. 'Что было делать до
ночи? Книг со мною не было, а те нумера газет, в которые были завернуты мои
вещи и дорожная провизия, я прочитал столько раз, что заучил их наизусть.
И я грустно размышлял, как мне поступить: пойти ли в клуб, или послать
к кому-нибудь из моих случайных знакомых за книжкой, хотя бы за специально
медицинской к городскому врачу, или за уставом о нало-
630


жении наказаний к мировому судье, или к лесничему за руководством по
дендрологии.
Но кто же не знает этих захолустных городских клубов, или иначе
гражданских собраний? Обшарпанные обои, висящие лохмотьями; зеркала и
олеографии, засиженные мухами, заплеванный пол; по всем комнатам запах
кислого теста, сырости нежилого дома и карболки из клозета. В зале два стола
заняты преферансом, и тут же рядом, на маленьких столиках, водка и закуска,
так, чтобы удобно было, держа одной рукой карты, другой потянуться в миску
за огурцом. Игроки держат карты под столом или в горсточке, прикрывая их
обеими ладонями, но и это не помогает, потому что ежеминутно раздаются
возгласы: "Прошу вас, Сысой Петрович, вы уж, пожалуйста, глазенапа не
запускай-те-с".
В бильярдной письмоводитель земского начальника играет в пирамидку с
маркером огромными, иззубренными временем, громыхающими на ходу шарами, дует
со своим партнером водку и сыплет специальными бильярдными поговорками. В
передней, под лампой с граненым рефлектором, сидя на стуле, сложив руки на
животе и широко разинув рот, сладко храпит услужающий мальчик. В буфете
упиваются кавказским коньяком два акцизных надзирателя, ветеринар, помощник
пристава и агроном, пьют на "ты", обнимаются, целуются мокрыми мохнатыми
ртами, поливая друг другу шеи и сюртуки вином, поют вразброд "Не осенний
мелкий . дождичек" и при этом каждый дирижирует, а к одиннадцати часам двое
из них непременно подерутся и натаскают друг у друга из головы кучу волос.
"Нет, -- решил я, -- пошлю лучше к городскому-врачу за книжкой".
Но как раз в эту минуту в номер вошел босой коридорный мальчуган Федька
с запиской от самого доктора, который в дружески веселом духе просил меня к
себе на вечерок, то есть на чашку чая и на маленький домашний винтишко,
уверяя, что будут только свои, что у них вообще все попросту, без церемоний,
что регалий, лент и фраков можно не надевать и, наконец, что супругой
доктора получена от мамаши из
631


Белозерска- замечательных достоинств семга, из которой и будет
сооружен пирог. "Sic! -- восклицал шутник доктор в приписке,-- и теща на
что-ни&удь полезна!"
Я быстро умылся, переоделся и пошел к милейшему Петру Власовичу. Теперь
уже не ветер, а свирепый ураган носился со страшной силой по улицам, гоня
перед собой тучи снежной крупы, больно хлеставшей в лицо и слепившей глаза.
Я человек, как и большинство современных людей, почти неверующий, но мне
много пришлось изъездить по проселочным зимним путям, и потому в такие
вечера и в такую погоду я мысленно молюсь: "Господи, спаси и сохрани того,
кто теперь потерял дорогу и кружится в поле или в лесу со смертельным
страхом в душе".
Вечер у доктора был именно такой, какими бывают эти семейные вечерки
повсюду в провинциальной России, от Обдорска до Крыжополя и от Лодейного
поля до Темрюка. Сначала поили тепленьким чаем с домашним печеньем, с
вонючим ромом и малиновым вареньем, мелкие косточки от которого так
назойливо вязнут в зубах. Дамы сидели на одном конце стола и с фальшивым
оживлением, кокетливо выпевая концы фраз в нос,, говорили о дороговизне
съестных припасов и дров, о развращенности- прислуги, о платьях' и вышивках,
о способах солки огурцов и шинкования капусты. Когда они прихлебывали чай из
своих чашек, то каждая непременно самым противоестественным образом
оттопыривала в сторону мизинец правой руки, что, как известно, считается
признаком светского тона' и грациозной изнеженности.
Мужчины сгрудились на другом конце. Здесь разговор шел о службе, о
суровом и непочтительном к дворянству губернаторе, о политике, главным же
образом пересказывали друг другу содержание сегодняшних газет, всеми ими
уже- прочитанных. И смешно и трогательно было слушать, как они проникновенно
и прозорливо толковали о событиях, происходивших месяц-гюлтора тому назад, и
горячились по поводу новостей, давно уже забытых всеми на свете. Право,
выходило так, точно все мы живем не на земле, а на Марсе
632


или на Венере, или на другой какой-нибудь планете, куда видимые земные
дела достигают через. огромные промежутки времени в целые недели, месяцы и
годы.
Затем, по заведенному издревле обычаю, хозяин сказал:
-- А знаете ли что, господа? Оставим-ка этот лабиринт и сядем в винт.
Алексей Николаевич, Евгений Евгеньевич, не угодно ли карточку?
И тотчас же кто-то отозвался фразой тысячелетней давности:
-- В самом деле, зачем терять драгоценное время?
Неиграющих оказалось только трое: лесничий Иван Иванович Гурченко, я и
старая толстая дама, очень почтенного и добродушного вида, но совершенно
глухая, -- мамаша земского начальника. Хозяин долго уговаривал нас
устроиться выходящими и, наконец, с видом лицемерного соболезнования,
решился оставить нас в покое. Правда, он несколько раз, в те минуты, когда
была не его очередь сдавать, торопливо забегал к нам и, потирая руки,
спрашивал: "Ну, что? Как вы здесь? Не очень соскучились? Может быть, вам
прислать сюда винца или пива?.. Нехорошо. Кто не пьет, не играет и не курит,
-- тот подозрительный элемент в обществе. А что же вы вашу даму не
занимаете?"
Мы пробовали ее занимать. Заговорили сначала о погоде и о санном пути.
Толстая дама кротко улыбнулась нам и ответила, что, правда, она, когда была
помоложе, то играла в мушку, или, по-нынешнему, рамс, но теперь забыла и
даже в фигурах плохо разбирается. Потом я проревел ей над ухом что-то о
здоровье ее внучат, она ласково закивала головой и сказала участливо: "Да,
да, да, бывает, бывает, у меня у самой к дождю поясницу ломит", -- и достала
из мешочка какое-то вязанье. Мы не рискнули больше приставать к доброй
старушке.
У доктора был прекрасный, огромный диван, обитый нежной желтой кожей, в
котором так удобно было развалиться. Мы с Турченко никогда не скучали,
оставаясь вместе. Нас тесно связывали три вещи: лес, охота и любовь к
литературе. Мне уже приходилось бывать с ним раз пятнадцать на медвежьих,
лисьих и
633


волчьих облавах и на охотах с гончими. Он был прекрасным стрелком и
однажды при мне свалил рысь с верхушки дерева выстрелом из штуцера на
расстоянии более трехсот шагов. Но охотился он только на зверя, да еще на
зайцев, на которых даже ставил капканы, потому что от души ненавидел этих
вредителей молодых лесных насаждений. Затаенной и, конечно, недостижимой его
мечтой была охота на тигра. Он собрал даже целую библиотеку об этом
благородном спорте. На птицу он никогда не охотился и сурово запретил у себя
в лесу всякую весеннюю охоту. "Мне в моем хозяйстве птица -- первый
помощник", -- говорил он серьезно. За такую чрезмерную строгость его
недолюбливали.
Это был крепкий, маленький, смуглолицый желчный холостяк, с горячими и
насмешливыми черными глазами, с сильной проседью в черных растрепанных
волосах. Он был совсем одинок, настоящий бобыль, растерявший давно всех
родственников и друзей детства, и в нем до сих пор еще сохранилось очень
много тех безалаберных и прекрасных, грубых и товарищеских качеств, по
которым так нетрудно узнать бывшего студента лесного, ныне упраздненного,
факультета знаменитой когда-то Петровской академии, что процветала в сельце
Петровско-Разумовском под Москвой.
Он очень редко показывался в уездном свете, потому что три четверти
жизни проводил в лесу. Лес был его настоящею семьею и, кажется, единственной
страстной привязанностью к жизни. В городе над ним за глаза посмеивались и
считали чудаком. Имея полную и бесконтрольную возможность подторговывать в
свою пользу лесными делянками, отводимыми на сруб, он жил только на свое
полуторастарублевое жалованье, жалованье -- поистине нищенское, если принять
во внимание ту культурную, ответственную и глубоко важную работу, которую
самоотверженно нес на своих плечах целые двадцать лет этот удивительный Иван
Иванович. Право, только среди чинов лесного корпуса, в этом распрозабытом из
всех забытых ведомств, да еще среди земских врачей, загнанных, как почтовые
клячи,
634


мне и приходилось встречать этих чудаков, 'фанатиков дела и
бессребреников.
Много лет тому назад Турченко подал в военное министерство докладную
записку о том, что в случае оборонительной войны лесники благодаря
прекрасному знанию местности могут очень пригодиться армии как разведчики и
как проводники партизанских отрядов, и потому предложил комплектовать
местную стражу из людей, окончивших специальные шестимесячные курсы. Ему,
конечно, как водится, ничего не ответили. Тогда он, на собственный риск и на
совесть, обучил практически всех своих лесников компасной и глазомерной
съемке, разведочной службе, устройству засек и волчьих ям, системе военных
донесений, сигнализации флажками и огнем и многим другим основам
партизанской войны. Ежегодно он устраивал подчиненным состязания в стрельбе
и выдавал призы из своего скудного кармана. На службе он завел дисциплину,
более суровую, чем морская, хотя в то же время был кумом и посаженым отцом у
всех лесников.
Под его надзором и охраной было двадцать семь тысяч десятин казенного
леса, да еще, по просьбе миллионеров братьев Солодаевых, он присматривал за
их громадными, прекрасно сохраненными лесами в южной части уезда. Но и этого
ему было мало: он самовольно взял под свое покровительство и все окрестные,
смежные и чересполосные крестьянские леса. Совершая для крестьян за гроши, а
чаще безвозмездно разные межевые работы и лесообходные съемки, он собирал
сходы, говорил горячо и просто о великом значении в сельском хозяйстве
больших лесных площадей и заклинал крестьян беречь лес пуще глаза. Мужики
его слушали внимательно, сочувственно кивали бородами, вздыхали, как на
проповеди деревенского попа, и поддакивали: "Это ты верно.... что и
говорить... правда ваша, господин лесницын... Мы что? Мы мужики, люди
темные..."
Но уж давно известно, что самые прекрасные и полезные истины, исходящие
из уст господина лесни-цына, господина агронома и других интеллигентных
635


радетелей,., представляют для деревни лишь простое сотрясение воздуха.
На другой же день добрые поселяне пускали в лес скот, объедавший
дочиста молодняк, драли лыко с нежных, неокрепших деревьев, валили для
какого-нибудь забора или оконницы строевые ели, просверливали стволы берез
для вытяжки весеннего сока на ' квас, курили в сухостойном лесу и бросали
спички на серый высохший мох, вспыхивающий, как порох, оставляли
непогашенными костры, а мальчишки-пастушонки, те бессмысленно поджигали у
сосен дупла и трещины, переполненные смолою, поджигали только для того,
чтобы'посмотреть, каким веселым, бурливым пламенем горит янтарная смола.,
Он упрашивал сельских учителей внедрять ученикам уважение и любовь к
лесу, подбивал их вместе с деревенскими батюшками, -- и, конечно, бесплодно,
-- устраивать праздники лесонасаждения, приставал к исправникам, земским
начальникам и мировым судьям по поводу хищнических порубок, а на земских
собраниях так надоел всем своими пылкими речами о защите лесов, что его
перестали слушать. "Ну, понес философ свой обычный вздор", -- говорили земцы
и уходили курить, оставляя Турченку разглагольствовать, подобно проповеднику
Беде, перед пустыми стульями. Но ничто не могло сломить энергии этого
упрямого хохла, пришедшегося не по шерсти сонному городишке. Он, по
собственному почину, укреплял кустарником речные берега, сажал хвойные
деревья на песчаных пустырях и облеснял овраги. На эту тему мы и говорили с
ним, свернувшись на обширном докторском диване.
-- В оврагах у меня теперь столько нанесло снегу, что лошадь уйдет с
дугой. А я радуюсь, как ребенок. В семь лет я поднял весеннюю высоту воды в
нашей поганой Вороже на четыре с половиной фута. Ах, если бы мне да рабочие
руки! Если бы мне дали большую неограниченную власть над здешними лесами.
Через неколько лет я бы сделал Мологу судоходной до самых истоков и поднял
бы повсюду в районе урожайность хлебов на пятьдесят процентов. Клянусь
госпо-
63G


дом богом, в двадцать лет можно сделать Днепр и Волгу самыми
полноводными реками в мире,-- и это будет стоить копейки! Можно увлажнить
лесными посадками и оросить арыками самые безводные губернии. Только сажайте
лес. Берегите лес. Осушайте болота, но с толком...
-- А что же ваше министерство смотрит? -- спрс-сил я лукаво.
-- Наше министерство -- это министерство непротивления злу, -- ответил
Турченко с горечью. -- Всем все равно. Когда я еду по железной дороге и вижу
сотни поездов, нагруженных лесом, вижу на станциях необозримые штабели дров,
-- мне просто плакать хочется. И сделай я сейчас доступными для плотов наши
лесные речонки --все эти Звани, Ижины, Холменки, Ворожи, -- знаете ли, что
будет? Через два года уезд станет голым местом. Помещики моментально сплавят
весь лес в Петербург и за границу. Честное слово, у меня иногда руки
опускаются и голова трещит. В моей власти самое живое, самое прекрасное,
самое плодотворное дело, и я связан, я ничего не смею предпринять, я никем
не понят, я смешон, я беспокойный человек. Надоело. Тяжело. Посмотрите, что
их всех интересует: поесть, поспать, выпить, поиграть в винтишко. Ничего не
любят: ни родины, ни службы, ни людей, -- любят только своих сопливых
ребятишек. Никого ничем не разбудишь, не заинтересуешь. Кругом пошлость.
Знаешь наперед, кто что скажет при любом обстоятельстве. Все оскудели умами,
чувствами, даже простыми человеческими словами...
Мы замолчали. Из гостиной с четырех столов доносились до нас возгласы
играющих:
"Скажу, пожалуй, малю-у-усенькие трефишки".
"Подробности письмом, Евграф Платоныч".
"Пять без козырей?"
"Подвинчиваете?"
"Наше дело-с". :. ; : ~-
"Рискнем... Малютка, шлем нося". ':
"Ваша игра. Мы в кусты".
"Да-а, куплено. Ни одного человеческого лица. Так
и будет, как купили". ,. :.'. ' ' ':'.
637


"Игра высокого давления".
"Что? Стала она призадумывать себя?"
"Василь Львович, больше четверти часа думать не полагается.
Захаживайте".
"Ваше превосходительство, карты поближе к орденам. Я вашего валета
бубен вижу".
"А вы не глядите..."
"Не могу, с детства такая привычка, если кто веером карты держит".
"Не угодно ли вам сей финик раскусить?"
Турченко нагнулся ко мне, улыбаясь, и сказал:
-- Сейчас кто-нибудь скажет: "Не ходи одна, ходи с маменькой", а другой
заметит: "Верно, как в аптеке".
"Какие же вы мне черви показывали? Валет сам третей с фосками? Это
поддержка, по-вашему?"
"Я думал..."
"Думал индейский петух, да и тот подох от задумчивости".
"А вы зачем своего туза засолили? Мариновать его думаете?"
"Не с чего, так с бубен!"
"А что вы думаете об этой прекрасной даме?"
"А мы ее козырем".
"Правильно, -- одобрил густым баритоном соборный священник, -- не 'ходи
одна, ходи с провожатым".
"Позвольте, позвольте, да вы, кажется, давеча козыря не давали?"
"Оставьте, батенька... Ребенка пришлите, не обсчитаем... У нас верно,
как в палате мер и весов".
-- Слушайте, Иван Иванович, -- обратился я к лесничему, -- не удрать ли
нам? Знаете, по-английски, не прощаясь.
-- Что вы, что вы, дорогой мой. Уйти без ужина, да еще не прощаясь.
Худшего оскорбления для хозяина Я'рудно придумать. Вовек вам не забудут.
Прослывете невежей и зазнайкой.
Но толстый Петр Власович, еще больше разбухший и сизо побагровевший от
жары, долгого сиденья и счастливой игры, уже встал от карт и говорил, обходя
игроков:
633


-- Господа, господа... Пирог стынет, и жена сердится. Господа,
последняя партия.
Гости выходили из-за столов и, в веселом предвкушении выпивки и
закуски, шумно толпились во всех дверях. Еще не утихали карточные разговоры:
"Как же это вы, благодетель, меня не поняли? Я вам, кажется, ясно, как
палец, сказал по первой руке бубны. У вас дама, десятка -- сам-четверт". --
"Вы, моя прелесть, обязаны были меня поддержать. А лезете на без козырей! Вы
думаете, я ваших тузов не знал?" -- "Да позвольте же, мне не дали
разговориться, вот они как взвинтили". -- "А вы -- рвите у них. На то и
винт. Трусы в карты не играют"...
Наконец хозяйка произнесла:
-- Господа, милости прошу закусить,
Все потянулись в столовую, со смешком, с шуточками, возбужденно потирая
руки. Стали рассаживаться.
-- Мужья и жены врозь, -- командовал весельчак хозяин. -- Они и дома
друг другу надоели.
И при помощи жены он так перетасовал гостей, что парочки, склонные к
флирту или соединенные давниш-кей, всему городу известной-связью, очутились
вместе. Эта милая предупредительность всегда принята на семейных вечерах, и
потому нередко, нагнувшись за упавшей салфеткой, одинокий наблюдатель увидит
под столом переплетенные ноги, а также руки, лежащие на чужих коленях.
Пили очень много -- мужчины "простую", "слезу", "государственную", дамы
-- рябиновку; пили за закуской, за пирогом, зайцем и телятиной. С самого
начала ужина закурили, а после пирога стало шумно и дымно, и в воздухе
замелькали руки с ножами и вилками.
Говорили о закусках и разных удивительных блюдах с видом заслуженных
гастрономов. Потом об охоте, о замечательных собаках, о легендарных лошадях,
о протодьяконах, о певицах, о театре и, наконец, о современной литературе.
Театр и литература -- это неизбежные коньки всех русских обедов,
ужинов, журфиксов и файф-о'клоков. Ведь каждый обыватель когда-нибудь да
играл на
639


    1


любительском спектакле, а в золотые дни студенчества неистовствовал на
галерке в столичном театре. Точно так же каждый в свое время писал в
гимназии сочинение на тему "Сравнительный очерк воспитания по "Домострою" и
по "Евгению Онегину", и кто же не писал в детстве стихов и не сотрудничал в
ученических газетах? Какая дама не говорит с очаровательной улыбкой:
"Представьте, я вчера ночью написала огромное письмо моей кузине --
шестнадцать почтовых листов кругом и мелко-мелко, как бисер. И это,
вообразите, в какой-нибудь час, без единой помарки! Замечательно интересное
письмо. Я нарочно попрошу Надю прислать мне его и прочту вам. На меня как
будто нашло вдохновение. Как-то странно горела голова, дрожали руки, и перо
точно само бегало по бумаге". И какая из провинциальных дам и девиц не
доверяла вам для чтения вслух, вдвоем, своих классных дневников, поминутно
вырывая у вас тетрадку и восклицая, что здесь нельзя читать?
Говорить, ходить по сцене и писать -- всем кажется таким легким,
пустячным делом, что эти два, самые доступные, по-видимому, своею простотой,
но поэтому и самые труднейшие, сложные и мучительные из искусств -- театр и
художественная литература -- находят повсеместно самых суровых и придирчивых
судей, самых строптивых и пренебрежительных критиков, самых злобных и наглых
хулителей.
Мы с Турченко сидели на конце стола и только слушали со скукой и
раздражением этот беспорядочный, самоуверенный, крикливый разговор,
поминутно сбивавшийся на клевету и сплетню, на подсматриваний в чужие
спальни. Лицо у Турченко было усталое и точно побурело изжелта.
-- Нездоровится? -- спросил я тихо. с
Он поморщился.
-- Нет... так... уж очень надоело... Все одно и то же долбят... дятлы.
Мировой судья, помещавшийся по правую руку от хозяйки, отличался очень
длинными ногами и необыкновенно коротким туловищем. Поэтому, когда он сидел,
то над столом, подобно музейнвш.бюстам, возвы-.
610,,


шались только его голова и половина груди, а концы его пышной
раздвоенной бороды нередко окунались в соус. Пережевывая кусок зайца в
сметанном соусе, он говорил с вескими паузами, как человек, привыкший к
общему вниманию, и убедительно подчеркивал слова движениями вилки, зажатой в
кулак:
-- Не понимаю теперешних писателей... Извините. Хочу понять и не
могу... отказываюсь. Либо балаган, либо порнография... Какое-то
издевательство над публикой... Ты, мол, заплати мне рубль-целковый своих
кровных денег, а я за это тебе покажу срамную ерунду.
-- Ужас, ужас, что пишут! -- простонала, схватившись за виски, жена
акцизного надзирателя, уездная Мессалина, не обходившая вниманием даже своих
кучеров.-- Я всегда мою руки с одеколоном после их книг. И подумать, что
такая литература попадает в руки нашим детям!
-- Совершенно верно! -- воскликнул судья и утонул бакенбардами в
красной капусте. -- А главное, при чем здесь творчество? вдохновение? ну,
этот, как его... полет мысли.? Так седь и я напишу... так каждый из нас
напишет... так мой письмоводитель настряпает, на что уж идиот
совершеннейший. Возьми перетасуй всех ближних и дальних родственников, как
колоду карт, и выбрасывай попарно. Брат влюбляется в сестру, внук соблазняет
собственного дедушку... Или вдруг безумная любовь к ангорской кошке, или к
дворникову сапогу... Ерунда и чепуха!
-- А все это революция паршивая виновата, -- сказал земский начальник,
человек с необыкновенно узким лбом и длинным лицом, которого за наружность
еще в полку прозвали кобылячьей головой. -- Студенты учиться не хотят,
рабочие бунтуют, повсеместно разврат. Брак не признают. "Любовь должна быть
свободна". Вот вам и свободная любовь.
-- А главное -- жиды! -- прохрипел с трудом седоусый, задыхающийся от
астмы, помещик Дудукин.
: -- И масоны, -- добавил твердо исправник,, выслужившийся из
городовых, миролюбивый взяточник, иг-: рок и хлебосол,--собственноручно
подававший губерна* тору калоши при. его.проезде. ... ... '
64Ь


-- Масоны не знаю, а жиды знаю, -- сердито уперся Дудукин. -- У них
кагал. У них: один пролез -- другого потащил. Непременно подписываются
русскими фамилиями, и нарочно про Россию мерзости пишут, чтобы дескри...
дескри... дескрити... ну, как его!., словом, чтобы замарать честь русского
народа.
А судья продолжал долбить свое, разводя руками с зажатыми в них вилкой
и ножом и опрокидывая бородой рюмку:
-- Не понимаю и не понимаю. Выверты какие-то... Вдруг ни с того ни с
сего "О, закрой свои бледные ноги". Это что же такое, я вас спрашиваю? Что
сей сон значит? Ну, хорошо, и я возьму и напишу: "Ах, спрячь твой красный
нос!" и точка. И все. Чем же хуже, я вас спрашиваю?
-- . Или еще: в небеса запустил ананасом, -- поддержал кто-то.