И опять я одна, так и лежу, привязанная к стволу дерева с белой корой. Так кто же я здесь? Клеймят только животных. А у меня на теле клеймо. Лишь теперь, меченной клеймом, мне впервые дали урок здешнего языка. До сих пор не потрудились даже научить словам «беги» и «принеси». Теперь, наверно, мне нужно стараться вовсю, учиться их языку. Теперь снисходительности от них ждать не приходится. Теперь я клейменая. Учиться надо быстро и усердно. Первое слово, которое я здесь выучила, — «кейджера». Так обращался ко мне мой господин. А я по примеру Этты должна называть себя «Ла кейджера». Значит, я — кайира. Что бы ни значило это слово, ясно одно: оно относится и ко мне, и к Этте. Обращаясь к хозяину, она говорила «Ла кейджера», и говорила так, что сомнений не оставалось — она признает себя «кайирой» по отношению к нему. У нас обеих на теле клеймо. Этта даже носит ошейник. У меня ошейника нет, но — я знала — стоит им захотеть — наденут без колебаний. Итак, я — кайира. Я сама, по примеру Этты, назвала себя так перед моим господином. Признала себя кайирой, что бььэто ни значило. Так что же такое кайира? Тут мог быть лишь один ответ. Но это слово я гнала от себя, изо всех сил противилась, не пуская его в сознание. И все же оно нахлынуло — неумолимо, ошеломляюще, как мучительный крик. Что толку отмахиваться, отвергать очевидное? Глупая маленькая землянка, разве от истины убежишь? Страшное слово неотступно стучало в мозгу, точно взрыв, опаляло сознание, не оставляло надежды. Вот я — нагая, связанная, клейменая, может, скоро и ошейник наденут. «Кейджера», «Ла кейджера» — первые мои слова в этом мире. Знаю: я — кайира. Да есть ли у меня теперь имя? Наверно, нет. Наверно, теперь я — безымянное животное во власти мужчин. Я была слишком хороша, чтобы стать прислугой. А теперь я кайира. Саднило бедро. Я застонала от отчаяния. Заплакала. Кейджера — даже не прислуга. Кейджера — рабыня. Произнеся «Ла кейджера», я сказала моему господину: «Я — рабыня».
   Рабыня. У меня вырвался долгий мучительный крик. «Кейджера», «Ла кейджера» — для девушек, привезенных на Гор с Земли, эти слова часто становятся первыми. Здесь, на Горе, в мире могущественных мужчин, земные женщины только и годятся что в рабыни.
   Двое мужчин из сидевших у костра поднялись на ноги, услышав мой крик — будто только и ждали этого вопля, словно он был сигналом, что обезумевшая от ужаса пленница постигла до конца, что за судьба ей уготована, — подошли ко мне, кое-как на скорую руку развязали, за руки поволокли к моему господину, со скрещенными ногами сидящему у костра, и поставили перед ним на колени. Дрожа, я уткнулась головой в траву у его ног. Рабыня.
   До сих пор, даже в лагере, он не позволял мне брать пищу иначе как из его рук. Стоя на коленях, я должна была тянуться за жалкой этой подачкой, руками к еде не прикасаясь. Но теперь Этта принесла две медные миски с какой-то кашей, поставила одну передо мной и встала рядом на колени. Потом, взяв вторую миску, подала ее моему господину. Кто-то из мужчин, схватив меня за волосы, потянул вверх — чтобы все видела. Господин взял миску из рук Этты и, ни слова не сказав, опять подал ей. Все повернулись ко мне: и он, и мужчины, и Этта. Поняв, что нужно делать, я взяла свою миску и, не вставая с колен, поднесла ее господину. Он взял ее и отдал мне обратно. Теперь можно есть. Дрожа, я стояла на коленях с миской в руках. Смысл понятен. От него, именно от него получаю я пищу. Он кормит. От него зависит, будет ли у меня еда. Опустив голову, я по примеру Этты принялась есть. Ложек нам не дали. Ели руками; как кошки, вылизывали миски языком. Каша оказалась совсем пресной — ни соли, ни сахара. Пища рабов. Случались дни, когда, кроме такой каши, мне не доставалось ничего. Конечно, девушек не всегда кормят таким способом. Обычно они готовят еду, прислуживают за трапезой, а после нее, если позволят, доедают. Часто — в основном из практических соображений — мужчина позволяет девушке есть одновременно с ним, но, конечно, начинает первым, и девушка все так же усердно ему прислуживает. Чем быстрее она поест, тем быстрее возляжет он с ней на меха. Тут многое зависит от мужчины. Воля девушки ничего не значит. В некоторых домах девушка должна перед ужином подать свою тарелку мужчине, а потом получить ее из его рук. Провинишься — могут вообще оставить голодной. Ограничивают в пище не только для того, чтобы не испортить фигуру. Нет, это — лучший способ держать девушку в руках. Кто кормит, тот и повелевает. Кроме того, мужчине это просто доставляет удовольствие. Что еще дает такую власть, чем еще поставишь девушку в такую зависимость? Такая простая штука — а рабыня вся трепещет, не знает, как угодить. Я доела кашу. Невкусно, но я была благодарна и за это месиво. Очень уж хотелось есть. Может, это клеймо так подействовало? Поверх миски я украдкой поглядывала на стоящего передо мной мужчину. Такой сильный, такой величественный. Подобный ритуал, когда рабыня получает пищу .из рук мужчины, в лагере совершается далеко не каждый вечер. Обычно кормят прямо из рук, если есть настроение, или просто бросают объедки. Стоит, однако, добавить, что многие мужчины каждый месяц отмечают примерно таким образом день, когда была куплена девушка. Ведь рабыня — услада для хозяина, она высоко ценится, ею дорожат. Неудивительно, что день, когда она была куплена, отмечают каждый месяц особым ритуалом и забывают о нем редко. Но если уж так случилось, что день этот вдруг забыли отметить, девушка вдвойне старается угодить хозяину, боясь, как бы ее не продали.
   Я поставила на землю пустую миску.
   Надо мной с плеткой в руках стояла Этта. Я втянула голову в плечи. Нет, не ударила. Я подняла на нее глаза. Понятно. Здесь, в лагере, она первая среди девушек, ей дано право поручать мне работу, а я должна быть послушной. Вдруг накатил страх. До сих пор я поглядывала на нее сверху вниз. Меня пробрала дрожь. Вот она стоит надо мной с плетью. Прежде я слушалась ее, только когда рядом находились мужчины. Предпочитала оставлять всю грязную работу ей. Теперь же придется безоговорочно повиноваться ее приказам, быстро и старательно выполнять все, что бы она ни поручила. Наши глаза встретились. Сомнении нет: меня, утонченную и нежную красавицу землянку, поэтессу, не задумавшись отхлещут плеткой, если я стану работать спустя рукава. Я потупилась. Что ж, придется работать на совесть. С Земли я или не с Земли — здесь, в лагере, я ниже Этты. Она может мне приказывать. У нее — плетка. Мое дело — повиноваться. Она здесь первая.
   Этта повела меня к ручью. Вместе вымыли мы медные миски, вытерли насухо. Потом прибрались в лагере.
   Мужчины что-то прокричали. Этта поспешила к ним с вином и пагой. Я помогала нести к костру напитки и кубки. Потом она прислуживала им, а я стояла в сторонке. До чего же она красива! Коротенький балахон открывает роскошные ноги, на лицо, на чудесные волосы лег отблеск костра. Подносит мужчинам кубки. Так гармонично, так естественно: она, такая красивая, служит им. Как нелепо выглядели бы мужчины, обслуживающие себя сами, как неуместно было бы ей усесться рядом и тоже приняться за еду и питье. И вот она вьется вокруг мужчин, величественно восседающих у огня, — так велит непреложный закон природы.
   — Кейджера! — позвал один из мужчин. Я вздрогнула. Это меня. Подбежала, встала перед ним на колени. Грубо повернув меня, он связал мне руки за спиной. Указал пальцем на мясо, пнул меня к нему. Не удержавшись, я упала на живот, с ужасом глядя на него, повернулась на бок. Он, смеясь, указывал на мясо. Да как же я, связанная, могу ему прислуживать? Но тут меня кивком подозвал к себе мой господин. Кое-как поднялась я на ноги, своими неуклюжими движениями рассмешив мужчин, и поспешила к нему, встала на колени. Отрезав кусок жареного мяса табука, он вложил его мне в зубы. Жестом указал на мужчину с ножом. С зажатым в зубах куском мяса я подошла к сидящему со скрещенными ногами мужчине, встала перед ним на колени. Тот поманил меня к себе, показав, что я должна вложить мясо ему в рот. Залившись краской, я выполнила приказ. Осторожно дотянулась до него, и он зубами взял мясо у меня изо рта. Мужчины от удовольствия захлопали себя по левому плечу. Одному за другим подносила я мясо, зажав его в зубах, не прикасаясь руками. Но не будь я связана, не встань перед ними на колени — брать его у меня они бы не стали. Я, рабыня, для развлечения мужчин прислуживала им по их велению. Слушала их смех, шуточки, что отпускались в мой адрес, и все яснее понимала, кто я такая. Единственный, кому мне не пришлось прислуживать, был мой господин — он только резал мясо и совал мне, но так и не приказал, раболепно преклонив колени, вложить кусочек в рот ему самому. А как раз ему-то мне больше всего хотелось прислуживать, коснуться губами его губ. Но нет. Упасть бы в его объятия — вот так, обнаженной, связанной! Вдруг он нахмурился. Я сжалась от страха. Знаком он велел мне лечь перед ним на живот. Я так и сделала. А он, отрезая понемногу, стал бросать мне мясо. Давясь слезами, лежа на животе со связанными за спиной руками, я подбирала брошенные в траву подачки. Я — рабыня. Мужчины увлеклись разговором. Один из них по знаку моего господина развязал меня, я поползла из освещенного костром круга в темноту, затаилась там рядом с Эттой. А мужчины что-то рассказывали, потом запели. То и дело требовали еще вина и паги, и мы спешили на зов. Теперь и я, как Этта, сновала между ними в свете костра. Наливала пагу в кубок, как положено, целовала его край и подавала мужчине. «Еще паги!» — послышался голос господина. У меня подкосились ноги. Подойдя поближе, я налила в его кубок пагу. Так дрожала, что боялась пролить. Одно неловкое движение — и быть мне битой! Страх пересилил даже желание казаться красивой и грациозной. Так и не совладав с дрожью, плеснула пагу в кубок — сердце замерло, — но не пролила. Он глянул на меня. Вот неуклюжая! Никудышная рабыня. Рядом с ним я чувствовала себя такой маленькой, такой никчемной. Хрупкая слабая девушка перед всемогущим мужчиной. Даже в рабыни не гожусь. Трясущимися руками я протянула ему кубок. Не взял. Я растерялась. Что делать? Ну конечно, совсем голову потеряла: забыла об обязательном подобострастном поцелуе. Торопливо поцеловала чашу и вдруг, вместо того чтобы передать ему, снова поднесла к губам. Держа кубок обеими руками, закрыв глаза, снова припала губами к его краю — любовно, нежно — и долго не отрывала губ. Никогда в жизни ни одного земного мальчишку не одарила я таким самозабвенным, таким страстным поцелуем, как этот обычный на первый взгляд кубок — кубок моего господина. Того, кому я принадлежу. Кого люблю. Губы плотно прижаты к металлу. Я открыла глаза. В них стояли слезы. И вот я протянула кубок моему господину — словно вместе с этим кубком отдавала ему себя, хоть и знала — в этом нет нужды, я и так принадлежу ему. Я — рабыня. Он может взять меня, когда захочет. Но он взял из моих рук чашу, а меня отослал.
   В тот вечер мужчины поздно разошлись по своим шатрам. Мы с Эттой унесли остатки пищи, вымыли кубки, убрали объедки вокруг костра. Она принесла мне тонкую попону из грубой ткани вроде репса — укрыться ночью. «Этта!» — позвал кто-то из мужчин. Она ушла. Проскользнула в шатер, на меха. В лунном свете я увидела, как она стянула с себя балахон, и мужчина обнял ее. Стало как-то не по себе. С обрывком попоны на плечах я подошла к высящейся над лагерем отвесной скале, посмотрела вверх. Камень поблескивал под луной. Я поскребла его ногтями. Пошла к колючей изгороди — жалкая, одинокая, закутанная в обрывок грубой попоны. Изгородь высотой футов восемь, шириной — около десяти. Я протянула руку и тут же отдернула. Из пальца сочилась кровь. Пошла обратно, туда, где Этта укутала меня попоной, и улеглась на голой земле. Ведь и меня — пришла пугающая мысль — могут так же, как Этту, позвать в шатер. Основная обязанность рабыни — не готовить, не шить, не стирать, а доставлять мужчинам наслаждение — бесконечное, безграничное, неизъяснимое наслаждение, какое способна подарить лишь прекрасная женщина, быть для них тем, чем им хочется, исполнять все, что бы они ни пожелали, — и еще в тысячу раз больше, пустить в ход все свое очарование, воображение и изобретательность.
   От страха тело покрыла испарина. Так вот что значит быть рабыней! Но я же земная женщина, кричала я себе, я не рабыня! Не хочу быть рабыней! Я женщина с Земли! — Кейджера! — вдруг услышала я.
   Испуганно вцепившись в покрывающую плечи попону, я встала на колени, поднялась. У шатра стоял мой господин. Сквозь проем я увидела расстеленные меха. Внутри горела лампа.
   Повторять дважды ему не пришлось — я боялась побоев.
   Я подошла, завернувшись в попону. Он протянул мне чашу. Одной рукой придерживая попону на плечах, другой я взяла ее. Отвратительное пойло, но я выпила. Это было — тогда я еще не знала — вино рабынь. Свободные мужчины стараются не допускать, чтобы рабыни беременели от них. Для получения потомства рабыню обычно спаривают с рабом, надев обоим на головы мешки. Их хозяева наблюдают за спариванием. Девушку редко сводят с рабом из] того же дома: связи между рабами не поощряются. Случается, правда, что в наказание даже рабыню из высшей касты бросают толпе рабов — чтоб позабавились. Вино рабынь в течение нескольких месяцев препятствует зачатию. Действие его можно нейтрализовать. Для этого существует другой напиток — мягкий, сладковатый. Им поят девушку, если ей предстоит спариваться с рабом или, гораздо реже, если ее отпускают на свободу. Кстати сказать, на Горе рабынь не освобождают почти никогда. Слишком желанны они для мужчин, слишком сладостны их объятия, чтобы отпустить их на свободу. Только дурак, говорят здесь, согласится освободить рабыню.
   Я допила содержимое чаши. Мой господин взял ее из моих рук и отбросил в сторону. Он не отводил от меня глаз. Я почувствовала на плечах его руки. Распахнув окутавшую мое тело попону, он сбросил ее к моим ногам.
   И все смотрел на меня. Между нами — не больше пары дюймов. А потом, взяв за руку, он потянул меня в проем шатра. Шатер невысокий, в полный рост не встать. Полусогнувшись, полуползком пробралась я внутрь. Какое роскошное убранство! С моей жалкой попоной не сравнить. Горит небольшая, изысканно украшенная лампа. Оказывается, внутри шатер полосатый. Снаружи он грязно-бурый — среди зарослей в глаза не бросается, хоть на несколько ярдов подойди. Проскользнув в шатер, мой господин присел возле меня. Отстегнул ремни, снял меч, кинжалы, завернул в мягкую кожу, отложил в сторону. Взглянул на меня. Я потупилась. Какая я маленькая рядом с ним! Поднес поближе лампу, взяв меня за ногу, повернул бедро, чтобы я могла рассмотреть клеймо. Его прикосновение пугало. Какой сильный! Значит, вот оно какое, мое клеймо: изящный, филигранный рисунок глубоко впечатался в кожу, отчетливо вырисовывается каждая деталь. Символ женственности, навеки запечатленный на моем теле. Будто, пометив, меня отнесли к некоему сорту вещей, и теперь, как бы мне ни хотелось, что бы я ни говорила, отрицать свою принадлежность мне уже не дано. На моем теле — прелестнейший знак, крошечная, похожая на розу дина — цветок рабынь. Я взглянула в глаза моему господину. Никогда в жизни не чувствовала я себя такой слабой, такой податливой, такой мягкой, беспомощной и женственной. Глаза заволокло слезами. Я — рабыня. Я в руках зверя. Он отставил лампу. Я потянулась к нему губами. И вот — его руки.
   Закрыв глаза, упоенно застонав, я откинулась на меха, почувствовала, как он раздвинул мне ноги.
   — Люблю тебя, — беспомощно трепеща в его руках, прошептала я, — хозяин.

Глава 4. ЛА КЕЙДЖЕРА

   Я проснулась у него в ногах. Занимался рассвет. Мягко, так, что он и не ощутил прикосновения, положила я ладони на его щиколотки. Нежно, едва касаясь, боясь разбудить и дерзостью своей навлечь на себя гнев, целовала его ноги — от икр до ступней. Губы покалывали жесткие волоски. Переполненная счастьем, я вытянулась подле него. Надо мной — натянутый между деревьями полог шатра. Утренний ветерок чуть колышет полосатые стены. За порогом в сероватых предрассветных сумерках поблескивает омытая росой трава. Перекликаются в вышине птицы. Я лежу, утопая в мехах. Перекатившись на живот, я взглянула на спящего рядом мужчину. Он обладал мною. Этой ночью он овладел мною много раз. На моем левом бедре темнеет буроватая полоса подсохшей крови — моей девственной крови, которой уже больше никогда не пролиться. Будто исполняя некий первобытный обряд, он заставил меня, свою рабыню, попробовать ее на вкус. Обмакнул палец, ткнул мне в рот, размазывая кровь по губам, языку, зубам, заставляя вкусить плоды его победы, еще острее ощутить, каково это — принадлежать мужчине, лишиться девственности. Сжав в ладонях мою голову, глядя мне в глаза, он заставил меня проглотить мою кровь. Никогда не забыть мне ни этого вкуса, ни того, как спокойно смотрел он на меня — как хозяин. А потом, хотя еще не прошла боль после первого натиска, он снова, неистово, как лев, наслаждался мною — покорной беспомощной пленницей. Я — всего лишь рабыня. Какое ему дело до моих чувств? А я, изнемогая от любви, отчаянно сжимала его в объятиях. Как ласкала я его в ту ночь! Как послушно, несмотря на боль, спешила исполнить любую прихоть, зная: не сумею утолить его сладострастие — меня ждет жестокое наказание. И как упивалась своей покорностью, его безграничной властью. Девушке, никогда не принадлежавшей мужчине, не понять, что ты чувствуешь, когда тобой обладают, обладают по-настоящему. Но и те, кому знакома сладость мужских объятий, возможно, могут лишь смутно догадываться, как упоительно быть рабыней. Не испытай я это на себе — ни за что бы не поверила.
   Нежно склонившись к спящему чудовищу, я поцеловала его — тихо-тихо, чтобы не проснулся.
   И снова откинулась на меха у его ног. Брезжил рассвет. Один раз ночью он рассмеялся — мягко, раскатисто, крепко прижимая меня к себе, глядя мне в глаза, — рассмеялся торжествующим смехом собственника. Я задохнулась от восторга и благодарности.
   Хозяин доволен своей девочкой!
   Снаружи распевали птицы, бархатистые лучи рассвета прокрадывались в шатер.
   Как далек этот мир от Земли с ее загаженной природой, ужасными толпами, с ее ханжеством и лицемерием! Кончиками пальцев я коснулась клейма — и вздрогнула. Нельзя его трогать! Надо, чтобы как следует зажило. Мне хотелось, чтобы клеймо получилось лучше некуда. Разве найдется девушка, которой не хочется иметь самое замечательное клеймо? Даже помаду и тени для век всегда выбираешь получше, а ведь их смыла — и нет. А клеймо — навсегда! Каждой хочется гордиться своим клеймом. Если оно сделано на славу, чувствуешь себя увереннее и спокойнее. Часто клеймо и ошейник — все, что носит на себе девушка. Так что клеймо — немаловажная деталь. К тому же не секрет: на Горе считают, что миниатюрное, прелестное, удачно расположенное клеймо добавляет девушке очарования. Я пыталась заставить себя возненавидеть свое клеймо — и не смогла. Ведь оно такое красивое, да и потом — теперь оно часть меня! Поцеловав кончики пальцев, я коснулась ими лепестков цветка рабынь, что расцвел вчера вечером на моем теле — против моей воли, по велению моего господина. Я лежала, наслаждаясь утренней свежестью. Будь я на Земле, сочла бы себя рабыней. Но здесь, в этом мире, с выжженным на теле клеймом я впервые в жизни ощутила себя поистине свободной. На Земле, скованная по рукам и ногам незримыми цепями, я себе не принадлежала, не смела дать волю чувствам. Условности и приличия воздвигли несокрушимую стену между мною и моей душой. Жила, точно в оковах, несчастная жертва благопристойности. А теперь, пусть в любую минуту меня могут посадить на цепь, душу мою не тяготит ничто. Вот она, настоящая свобода! Вот оно, счастье!
   Вдруг я испуганно замерла. На меня упала его рука. Ползком я подвинулась ближе, к его бедру, чтобы голова оказалась под его ладонью. Еще в полудреме он дотянулся до меня, запустил руку в волосы, подтянул повыше, к поясу. Я — рабыня. — Да, хозяин, — прошептала я.
 
   Разбудил меня толчок рукояткой плетки.
   — Кейджера, — прошептала Этта, — кейджера.
   Раннее утро. Уже рассвело. Хозяин спит. Кроме нас с Эттой, в лагере никого.
   Трава еще не обсохла. Я выбралась из шатра.
   Сейчас Этта задаст мне работу. Я — рабыня. Мое дело трудиться. Вокруг в шатрах спят, раскинувшись на мехах, мужчины. Они — хозяева. Мы, женщины, рабыни, должны привести в порядок лагерь. Дел тут хватает. Принести воды, натаскать хвороста, разжечь костры, приготовить завтрак. Когда мужчины соблаговолят подняться, у нас все должно быть готово.
   За работой я тихонько напевала. Этта, казалось, тоже была в прекрасном настроении. Один раз даже поцеловала меня.
   Мужчины встанут поздно, и Этта послала меня к ручью стирать на камнях туники. Какая прозрачная вода! Неожиданно — я даже вздрогнула — у самой руки плеснула какая-то небольшая амфибия. Работа спорилась. Воздух чист и свеж. Вскоре из лагеря донесся аппетитный запах — на огромной сковородке Этта жарила яичницу из яиц вуло. А вот и знакомый аромат — кофе. Здесь его называют черным вином. Растет он на склонах Тентийских гор. Первоначально, я думаю, зерна кофе, как и многое другое, были завезены на Гор с Земли, но не исключено, что и наоборот: родина «черного вина» — Гор и на Землю его завезли отсюда. И все же вряд ли. Ведь на Земле кофе распространен куда шире. На Горе везде, кроме Тентиса — города, что славится стадами тарнов и окружающими деревеньками, — кофе — необычная, редкостная роскошь. Знай я тогда Гор получше, предположила бы, что мои хозяева — воины Тентиса. Но, как узнала я позже, они из другого города — Ара.
   Когда, зевая, протирая глаза и потягиваясь, как сонный зверь, из шатра появился первый мужчина, мы были во всеоружии. Обе — я и Этта — встали перед ним на колени, склонили головы до земли. Мы — его девушки.
   Этта положила на тарелку яичницу (крошечные яйца хранились до утра в холодном песке), теплый желтоватый хлеб. Я, обхватив чугунок тряпкой, налила в металлическую кружку темный дымящийся напиток — кофе, или, по-местному, черное вино.
   Потом, к моей радости, мы и себе приготовили тарелки и кружки, позавтракали, пока мужчины не проснулись. Видимо, пока они не принялись за еду, не взяли первый кусок, не сделали первый глоток, нам не возбраняется поесть самим. Что мы с удовольствием и сделали. За вечерней трапезой, обставляемой торжественнее утренних и дневных, горианские условности соблюдаются обычно более тщательно. Вечером ни я, ни Этта под страхом наказания не решились бы притронуться к пище, пока не приступит к еде хозяин и его люди. Но и конца трапезы обычно дожидаться нам не приходилось, можно было есть одновременно с мужчинами, не переставая, конечно, им прислуживать. Тогда мы заканчивали есть или вместе с ними, или чуть раньше и, вымыв кубки, чаши и миски, готовы были снова прислуживать мужчинам, наливать вино и пату или, если они пожелают, утолить их похоть. Ужин отличается от всех прочих трапез тем, что девушка не может притронуться к еде, не получив разрешения хозяина, хозяйки или даже хозяйского ребенка. «Можешь поесть, рабыня», — говорят ей обычно. Не прозвучат эти слова — девушка может остаться голодной. Ну а уж если хозяин, хозяйка или ребенок забудут дать такое разрешение — значит, просто не повезло.
   Мужчины выходили к завтраку. Почтительно поприветствовав, мы прислуживали им.
   Вот к костру подошел мой хозяин. Мужчины разразились смехом. Какое нетерпение слышалось в этом хохоте! Я встала перед ним на колени, склонила голову к его сандалиям.
   В памяти жила ночь. Он научил меня, что значит кЛеймо!
   Как я любила его!
   Он жестом велел мне подняться. Я вскочила на ноги. Встала перед ним, выпрямив спину, гордясь наслаждением, что сумела ему доставить. По взглядам мужчин догадалась: теперь я стою совсем не так, как когда пришла в лагерь; девушка, стоящая сейчас перед ними, куда привлекательнее той жалкой пленницы, что совсем недавно вытягивалась в струнку за стеной из колючих веток. Теперь я красивее и желаннее — вот что прочла я во взглядах мужчин. Знаю: я должна была бы противиться этому, бороться изо всех сил. Но нет — подкашиваются ноги. Я чувствовала себя такой живой, такой счастливой!
   Мой хозяин, наклонившись, осмотрел цветок рабыни на моем бедре. Я дрожала, не смея коснуться его. Выпрямился. Кажется, остался доволен. Какое облегчение! Так хочется, чтобы хозяин был доволен — не только своей рабыней, но и ее клеймом. Этта тоже осмотрела клеймо, улыбнулась, обняла и поцеловала меня. Понятно: значит, клеймо получилось лучше некуда. Я со слезами на глазах обняла и поцеловала ее в ответ. Она позволила мне прислуживать хозяину, и я с радостью бросилась выполнять его приказания. Точно коршун, глаз с него не спускала, стараясь предвосхитить любое желание.
   Один из мужчин, судя по жесту и обращенному ко мне взгляду, спросил его обо мне. Хозяин отвечал, не переставая жевать. Все взгляды обратились на меня. Меня обсуждали. Что говорят, я не понимала и все же потупилась и залилась краской. На Горе рабынь обсуждают прямо и открыто, даже в их присутствии. Меня, мою внешность, фигуру, манеру поведения беззастенчиво обсуждали и оценивали. О сексуальности, умении угодить мужчине, о статях рабынь — но не свободных женщин — на Горе говорят так же свободно, как на Земле обсуждают картину или музыкальное произведение, как англичане девятнадцатого века обсуждали собак и лошадей.