Леош нетерпеливым взглядом обвел весеннее небо и посмотрел на часы.
   - Черт! Куда они сегодня запропастились?
   Пишкот вскочил, сжал пальцами ноздри и порадовал приятеля:
   - Uber dem Reichsgebiet befindet sich kein feindlicher Kampfverband... Ich wiederhole... * [* Над территорией империи вражеских самолетов нет... Повторяю... (нем.).]
   Это прозвучало удивительно похоже на голос радиодиктора, и все оценили искусство Пишкота, весело расхохотавшись.
   - Да что вы знаете про жизнь-то? - опять встрял Пепек. - Разве что пощупаете в киношке какую-нибудь там гимназисточку. А вот такая баба с техникой совсем другое дело! У нас в магазине, бывало, только уберется восвояси старый Тауссиг... вот бы на что вам посмотреть!
   - Катись ты в болото! - с отвращением проворчал Гонза. Он встал и отбросил окурок. - Еще начни рассказывать о той, с деревянным протезом! Можно подумать, ты своими рассказами себя разогреваешь. Уж хочешь трепаться, так давай что-нибудь новенькое.
   - А к твоему сведению... - начал было обиженно Пепек, но тут внимание его было отвлечено: из малярки тихий, неприметный выскочил Архик и подсел к ним.
   Он с таким скромным видом ел кусок хлеба с мармеладом, словно стыдился этого земного занятия.
   - А вот и наш святоша! - Пепек уставил на него указательный палец и пропел гундосо: - Dominus vobiscum... Да ты хоть помолился перед жратвой, несчастный? Ты мне только очки не втирай, будто потихоньку за бабами не подглядываешь. Видел я этого онаниста, ребята, у него аж очки запотели.
   Архик, правда, притворился, будто не слышит, но невольный румянец залил его лошадиное, в пупырышках лицо. Все слушали Пепека со стыдом, никто его не поддержал, никто не захохотал, но никто и не сказал ничего в защиту Архика; к нему испытывали какую-то смутную жалость и в то же время - легкое презрение. Он всегда держался в стороне; его набожность делала его чужим для всех.
   Только Милан возмутился.
   - Оставь ты его в покое! - прикрикнул он на Пепека, хотя тут же и прибавил: - Я тоже против религии. Она опиум для народа и всегда служила эксплуататорам... но оскорблять верующего не дозволю!
   По проулку от столовой брел Войта, из кармана комбинезона у него торчала оловянная ложка. Он шел медленно, коренастый, с непропорционально широкими плечами, с лицом, усыпанным веснушками.
   Козырнул всем, присел рядом с Павлом, закурил сигаретку.
   - Здорово! - Войту встретили дружелюбно, хотя он и не был тотальником. Ничего, славный парень, работяга. Его перевели из другой смены, и Павла назначили к нему подручным.
   Пишкот многозначительно подмигнул Войте:
   - Ну как, женатик?
   - А что? - прозвучал недовольный ответ.
   - Еще спрашивает! Братцы! Птичка божия не знает...
   - Бледный он чего-то, - озабоченно констатировал Пишкот. Леош оборвал его:
   - Брачная ночь - все равно что смена. И что это ами *[* Жаргонное прозвище американцев.] нынче лодырничают?
   По цеху прошел слух, что несколько дней назад Войта женился. Скряга! Даже пирога не выставил! На свадьбу полагается три свободных дня, чего ж он их не взял? Вы что-нибудь понимаете? А ребята ее видели, говорят, раскрасавица. Да еще домишко к тому же! Многие считали уместным время от времени поддразнивать новоиспеченного "женатика", но Войта отвечал хмурым ворчанием: "Да отвяжитесь вы, господи! Чего тут особенного?"
   - Эх, мне бы магазинчик, и чтоб уже на ходу, - размечтался Пепек, с наслаждением жмурясь от солнца. - На бойкой улице магазинчик, не очень больший, так, чтоб самому приглядывать... Вот это житуха. Два-три продавца, не больше.
   Он часто так мечтал. Ярко освещенная витрина с табличками и ценниками дзинь! - звенит автоматическая касса; целyю ручки, милостивая пани, чем могу служить!
   - Утром поднимешь железную штору - и богатые бабы сами на тебя лезут. А ты сидишь это позади магазина, развалился, как, бывало, наш жидок, большие пальцы за жилетку - так, та-ак! В десять приносят тебе тарелочку гуляша с рогаликом, а он хорошо поджарен, аж хрустит, и пиво, пльзеньское, двенадцатиградусное. Вечером подсчитываешь выручку - два-три куска за день.
   Пишкот трезво возразил:
   - Тут с самого начала деньги нужны.
   - Тут с самого начала мозги нужны, а не куриный помет, - презрительно отмахнулся Пепек. - Ребята... Все будете у меня покупать! Со скидкой! Вот все, кто здесь сидит... Вот житуха, не то что болтаться по заводам, где всякое начальство тебе на голову гадит. И знаете, что еще нужно? Я вам открою - я-то давно понял: надо, чтоб в лавке была одна или лучше даже две смазливые продавщицы. Факт! Покупатели не любят тощих. Это называется психология!
   - Смотри не промахнись, - ощетинился Милан. - Кончилась, брат, частная торговля, довольно, насосались. И спекулянтам уже отходную поют! В Советах с этими пиявками короткий разговор был: к стенке, и - ваших нет! Правильно сделали.
   - Слыхали? - закричал Пепек, воздевая руки. - Ему бы только стрелять! Однако у нас не Советы... И не будет их! - Он обозлился, потряс кулаком. - Я за демократию, а подневольный труд - везде подневольный труд!
   - Это ты у Геббельса слышал, что ли? - процедил сквозь зубы Милан, сузив глаза.
   - Бросьте, ребята, - вмешался Гонза, пока дело не дошло до драки - И чего орете, хотите, чтоб все вас слышали?
   Пепек ухмыльнулся, махнул рукой:
   - Трепотня!
   Он вынул пачку "викторок", неторопливо закурил, наслаждаясь голодными взглядами. Три тотальника вместе смолили одну кое-как слепленную козью ножку, вставленную в мундштук, а четвертому, которому уже не могло хватить окурка, один из трех счастливчиков вдыхал дым в рот: удовольствие сомнительное, но, на худой конец, выручает. "Малявка" Густик действовал более хитро: когда курил, дым выдувал в бутылку из-под содовой, тщательно затыкал ее и позднее в случае нужды прикладывался к ней. "Эй, Малявка, - канючил порой кто-нибудь, - дай глотнуть из твоей заветной".
   - Всюду эти евреи, - вполголоса подытожил Пепек свои мысли и стукнул костяшками по бочке. - Как где приличный магазин в Праге, так там носатый и сидит. Верно говорю? Они-то знают, как к вымени присосаться. А наш брат слюнки утирает...
   - Кто это "наш брат"? - сдвинул брови Милан. - Арийцы, что ли?
   - Те-те-те, так я и поймался на эту удочку! - хмыкнул Пепек. - Если хочешь знать, плевал я на политику, мне что Сталин, что Рузвельт - лишь бы жить давали... Гитлер, по-моему, осел и сволочь, но то, что он евреев прищучил...
   - Гад! - раздалось вдруг за спинами ребят.
   Обернулись. Павел. До сих пор он молчал. Теперь поднялся, вынул руки из карманов. Побледневшее лицо его было искажено гневом.
   - Ах ты... скотина! - едва выговорил он, словно задыхался, и плюнул под ноги ошеломленному Пепеку.
   - Иисусе Христе, что это с ним?
   - Здорово, видно, припекло...
   Павла трудно было узнать. Откуда это в нем взялось? Всем ведь давно известно, что у Пепека язык без костей, и кто же принимает его всерьез!
   - Скажи еще слово, мерзавец... Сволочь!
   - Не валяйте дурака, ребята...
   - Ты прав, Павел! - воскликнул Милан.-Так может говорить только фашига!
   Подвергшийся нападению Пепек наконец-то пришел в себя; он встал, обвел всех вытаращенными глазами, словно ища опору в окружающих, развел руками.
   - Ребята, вы слышали... - чуть не плача, проскулил он, потер лицо ладонями - видно было, как страх в нем борется с бешенством. - Вы все слышали...
   Он сгорбился, ослепленный оскорблениями, которые хлестали его прямо по лицу, потом заревел раненым туром:
   - Убью-у-у! Сам нарвался, собака! Ну, выходи... Получай свое!
   - Правильно! - пискнул Густа. - Не оставляй этого так! Кругом закричали на рехнувшегося "малявку", а Пепек уже кинулся вперед со сжатыми кулаками. Павел ждал его, настороженно пригнувшись, как борец. Тут только ребята опомнились, схватили обоих за руки, стараясь разнять, поднялась суматоха, толкотня, ругань, и в это время со всех сторон завыли сирены. Протяжный, то поднимающийся, то падающий вой возвестил тревогу, ставшую уже чуть ли не регулярной.
   Шаги, десятки, сотни шагов деревянных подошв, крики, смех, и над всем этим - вой сирен, но ужаса в нем нет, у всех скорее чувство облегчения, потому что никто уже не верит, что вслед за сигналом тревоги с синего чистого небосвода полетят бомбы; толпы людей валят через главные ворота и сейчас же распадаются на отдельные кучки, растекаясь в стороны-по улицам городка, по плоской возвышенности. Однообразная, безлесная равнина, окруженная колючей проволокой, полоски скудных полей, заводские трубы, торчащая мачта - печальный вид! Разъезженные дороги и дорожки, подъездные пути к сахарозаводу, пашни, превращенные весенними ливнями в сероватое месиво, налипающее на башмаки.
   - Живей, живей! - орет кто-то из люфтшуцев.
   Павел уже успокоился, хотя и знал, что тревога только отсрочила неминуемую схватку. Вой сирен не заглушил угрожающего рычания Пепека. Павел не дотронулся до него - он тоже чувствовал, что Пепек боится. Трус отважен только в стае.
   Гонза поглядел на небо.
   - Бежать нет смысла. Я сегодня спал два часа, еле ноги таскаю. Пожалуй, сегодня Леош своего дождется...
   - Пережил бы ты хоть раз - бегал бы не хуже зайца... - Павел увидел окурок на подсохшем торце мостовой, поднял, спрятал в карман. - Это неистребимо... Мы в Эссене тоже сперва хихикали... Говорят, человек даже к виселице привыкает, но к этому не привыкнешь. По-моему, даже с каждым разом все хуже и хуже.
   - Может быть, - согласился Гонза. - Слушай, чего ты с Пепеком сцепился? Собака лает - ветер носит...
   Павел только головой тряхнул, сплюнул в грязь.
   - Так... Взбесил он меня, - уже без всякого жара сказал он.
   - Я далеко не пойду, - прохрипел Милан. - Не дальше железной дороги.
   Они трусили рядом среди толпы по избитой дороге, и ветер овевал им лица; свернули на проселок, чавкающий грязью, к железнодорожной насыпи. В этом месте под насыпью был пробит низкий сводчатый туннель, там они обычно пережидали тревогу. В туннеле несло мочой, сквозняк гулял под сводами, и голоса отдавались, как в бочке, но стоять там было все же приятнее, чем слоняться под открытым небом.
   - Что в лоб, что по лбу, - заметил Милан. - В городе меня никакими силами в убежище не затащишь - для легких вредно, - а если прямое попадание, так все равно дело дрянь. А, черт... и чего они все гудят, ошалеть можно!
   - Ну нет, - наморщив лоб, возразил Павел. - Все-таки лучше, когда над головой хоть какое прикрытие - пусть даже просто кусок железа. Иной раз их сволочные зенитки куда больше беды наделают, чем бомбы; одному парню из Брно осколком зенитного снаряда голову снесло.
   Добрались до туннеля, нырнули под свод. Здесь уже теснилось человек двадцать, подбегали еще и еще. Пожалуйте, господа! А господ как сельдей в бочке. Заткни зад, дядя, дует... Павел прислонился к ослизлой каменной стене рядом с Гонзой, зажег окурок, два раза сильно затянулся, подал Гонзе.
   Сирены разом умолкли. От группы людей на дороге отделилась толстенькая фигурка, спотыкаясь, побежала к туннелю.
   - Гляньте, Бацилла прет...
   Толстяк прибежал весь в поту, моргая глазами. Милан встретил его довольно сурово:
   - Выкладывай сигарету, толстопузый! Это входная плата. А то ты два места занимаешь.
   Милан держал себя с Бациллой свысока - толстяк был сыном преуспевающего адвоката и, следовательно, в глазах Милана прихвостнем ненавистных буржуев.
   Бацилла втиснулся рядом с ними, трусливо съежился под неумолимым взглядом.
   - Нету у меня, честное слово! Да ведь ты и не куришь! - неудачно возразил он своему тирану.
   - Вот что значит буржуй! - вскипел Милан. - А других тут что, нету? В нем ни капли солидарности, ребята! И завтрак сожрал где-то в углу! Это уж железно.
   Гонза неподвижно смотрел на солнечный пейзаж, раскрывавшийся перед ним; смутные слова носились у него в голове, он их ловил, строил из них фразы. Он вернулся мысленно к незаконченной "Балладе". Как писать? Начать с середины, in medias res, как говорили древние, и разворачивать назад! И зачем героине имя Клара? Такое претенциозное имя, у-у! Почему ей не быть, допустим, Марией? Представь-ка ее еще раз... Никак не получается... Черт, почему опять завыли сирены? Короткие, панические вскрики, мелкими волнами... Непосредственная опасность - значит, они где-то близко. А вдруг...
   - Вон они! - взволнованно крикнул рядом рабочий в плоской кепке, показывая пальцем вверх.
   Сирены разом смолкли, в напряженной тишине слышен был слабый посвист ветра. "А вдруг?" - в такие минуты эта мысль приходит всем, и люди касаются друг друга взглядами. Да нет, ничего не будет. Где они?
   Вон, вон, разиня!
   Не вижу... Ах, есть, вон они!
   Ну и высота, братцы...
   Гонза высунул голову из-за свода туннеля, но сначала не увидел ничего. Сверкающая синева ударила по глазам, зажмурился. А потом: серебряный треугольник, поблескивающий на полуденном солнце, одно звено, второе, а вон и третье... Серебряные крестики чертили небосвод на головокружительной высоте, оставляя за собой размытый белый след - борозды в голубой пашне. Самолеты приближались, и мир полнился отдаленным еще, однообразным гудением, оно усиливалось, раздражало нервы... А вообще-то красивое зрелище... Вот они над заводом - Гонза скользнул взглядом вниз - сейчас посыплют... Нет, нет... Завод лежал в мелкой ложбине, как дура курица, которая купается в пыли и не подозревает, что над нею парит ястреб.
   За спиной заговорили, Милан завел беседу с какой-то девушкой.
   - Идите сюда, - сказал он ей, - как падать начнет, будем руками ловить!
   Потом ее голос - мягкий, удивительный, теплый альт в этом всесветном гудении. Он не разобрал ни слова и не обернулся.
   - Вы незнакомы? Это Павел... А вот наш Бацилла. Его только так и зовут. Просто - Бацилла.
   Короткий смех гулко разнесся под сводом, кто-то смешно чихнул. Гром самолетов достиг апогея, от него дрожал воздух.
   - А там Гонза стоит, - услышал Гонза. - Не мешайте ему, опять он ветру кудри завивает... Гонза! - И Милан ткнул его под ребро.
   Гонза быстро обернулся и, холодея от странного испуга, понял, что совсем близко видит ее лицо.
   IX
   Слышишь? Грохот над миром, и где-то там должна быть она, затерянная в развалинах - уже не отвечает... Молчит, а ты тут жмешься в вонючем маленьком туннеле, руки твои висят, и давит неясное чувство вины. Да, вины. Лишний ты. Беспомощный. Щенок.
   - Что ж ты молчишь? - безмолвно вопрошал Павел, хоть и предугадывал, что отклика не будет. Так было и вчера, и позавчера, и неделю назад. Хоть камень ногтями царапай! За что? Упрекаешь? Если б я знал, где тебя найти, то пусть что угодно... Отговорки? Нет. Просто не знаю, как быть дальше. Сколько гадости, трусости, расчетливости... Что-то тут не в порядке. Но что делать? Выбежать на улицу, придушить первого попавшегося их солдата? Руками сорвать рельсы со шпал? Сломать мост? Действие - какое угодно, любое - все лучше, чем эта трясина бездеятельности, метаний, чем эти бессильные попытки, оканчивающиеся ничем.
   Отречься? Как это делается? Убить тебя в себе?
   Ладонью он выбил окурок из прокуренного мундштука, тщательно продул его. Бацилла придвинулся к нему, моргая своими светлыми ресницами:
   - Павел, вечером придешь?
   Павел покачал головой.
   - Я знаю, это было глупо с его стороны, хотя... - заикнулся было толстяк, но Павел, криво усмехаясь, перебил его:
   - Брось! Бергсон и соленые палочки мне окончательно опротивели.
   Бедняга Бацилла! Нетрудно было угадать причину его постоянства: она была не столько патриотически-воинственной, сколько отличалась каштановыми волосами, дерзким носиком и носила женское имя. В чем же упрекать его? Тем более что Бацилла сам привел Павла в эту компанию. Они учились в одном классе гимназии и совершенно случайно встретились на заводе. Бацилла и привязался к Павлу, счастливый, что нашел знакомое лицо. Сделаться поверенным тайн неудачливого девственника - вещь незавидная, но Павел старался вникать в его горести хотя бы потому, что толстяк, как прежде в школе, и на заводе стал мишенью довольно жестоких насмешек. Мало кто знает, что по-настоящему зовут его Камилл. Был он низенький, кругленький и, наверное, совсем мягкий на ощупь. У него начисто отсутствовали все качества, придающие обаяние мужчине, а то, что он отлично сознавал это, обрекало его на полную неудачу у девушек, заставляло жарко мечтать о любви и отчаиваться при мысли о своей неполноценности, влюбляться с регулярностью, с какой сменяются времена года, и бездумно устремляться все к новым и новым любовным катастрофам.
   - Ты хоть сказал ей? - спросил без интереса Павел. Бацилла трусливо отвел взгляд.
   - Да нет еще, - пробормотал он. - С того вечера она и не смотрит на меня. Не понимаю, чем я ее обидел...
   Признаться? Не признаться? - этот гамлетовский вопрос давал надежную возможность проворонить все подходящие случаи. Потребность сблизиться с существом женского пола стала центром, вокруг которого безысходно вращались все помыслы толстяка.
   Павел утешил его шлепком по выпуклому животику и промолчал. Тот вечер, который следовал за непонятной, дождливой ночью, когда он провалился на первом же, до смешного легком задании, он не в силах был вспоминать без мучительного стыда, гнева и растерянности, хотя и не совсем понял, что тогда произошло.
   В тот вечер пышный дом был открыт допоздна, они поднялись по мраморной лестнице на четвертый этаж; Павел прижимал к боку под плащом таинственный пакет. Бацилла остановился на лестничной площадке, хватаясь за грудь. Потом вынул из кармана гребешок, торопливо причесал слипшиеся от пота волосы.
   - Довольно дурака валять! - прикрикнул на него Павел. - Еще увидит кто.
   Надо было дать один долгий и три коротких звонка - условный сигнал для членов группы. На позолоченной дощечке узорным шрифтом с кудрявыми росчерками было выгравировано: "Гинек Ф. Карас, владелец антикварного магазина и присяжный судебный эксперт по вопросам..."
   Всякий раз, как Павел протягивал палец к звонку, его охватывало странное чувство, покидавшее его лишь на улице. Во всем тут было много неясного - хотя бы то, что он ни разу не видел ни хозяина квартиры, ни его жены. Судя по тому, что за одной из стеклянных дверей, выходящих в просторную прихожую, всегда горел свет - там, в глубине квартиры, проводили они свои вечера в неестественной тишине. Но возможно ли, чтоб в эти опасные времена их вовсе не интересовало, что за люди собираются в их гостиной? Сама квартира смахивала на забитый до отказа склад древностей. Гостей принимали две дочери хозяина, отлично справлявшиеся со своими обязанностями: вазы граненого хрусталя, поставленные на старинный столик с богатой резьбой, всегда были наполнены солеными палочками, приятно хрустевшими на зубах, в чашках дымился настоящий ароматный чай, иногда появлялась и бутылка красного, по карточкам полученного вина. Старшая дочь, Даша, была меланхолической блондинкой с непонятным блеском в глазах; по-видимому, обычные проявления человеческой натуры, такие, как смех или удивление, были ей чужды. В своих длинных брюках возлежала она на тахте, обложенная подушками и книгами. Говорила редко и всегда при этом презрительно кривила губы. Павел как-то пригляделся к корешкам ее тонких книжек: Бодлер, Рембо, Верлен, Малларме и еще другие, незнакомые ему имена. Время от времени Даша, без приглашения, вдруг начинала, прикрыв глаза, читать стихи, изобилующие сложными образами, более хрупкими, чем стекло, ее терпеливо слушали, а Павел начинал подозревать себя в литературном невежестве: его логически работающий мозг не способен был найти какой-либо разумный смысл в этих образах, и всё же, они дышали особой красотой и пробуждали в нем чувство тоски и тщеты всего земного. Даша шептала в сумраке эти стихи - то по-французски, то по-чешски, и голос ее был томен и далек; все было похоже на некое мистическое радение. Она умолкала столь же внезапно, и потом долго никто не слышал ее голоса; видно, ее бесконечно утомлял язык, на котором изъясняются простые смертные. Она могла часами не сводить глаз с Прокопа, и нетрудно было прочесть в ее взгляде смесь восхищения, покорности и чуть ли не страха.
   Прокоп был самый старший, но не только по этой причине считался неофициальным руководителем группы. Он умел говорить об искусстве с удивительной легкостью, пока слушатель не начинал всерьез верить, что Прокоп знает все; он умел принимать вид то задумчиво-серьезный, то саркастически-ядовитый, то вдохновенно-восторженный, то сурово-повелительный. Павел с трудом переносил его властность и самодовольство, которых не могли замаскировать самые приветливые слова. С первой встречи между ними бродило какое-то подавленное, незримое напряжение, питавшееся взаимной подозрительностью и инстинктивной враждебностью двух совершенно противоположных натур; однако до времени оно ни в чем не проявлялось. Павел терпеливо изнывал от скуки, слушая вдохновенные проповеди чистой поэзии. Аббат Бремон... В жизни не слыхал! При этом Павел изучал лицо Прокопа: интересно-худощавое, будто высушенное пылью, некрасивое, но и необычное - его пронзительные глаза подошли бы скорее гипнотизеру или проповеднику-сектанту, чем владельцу лавки со старым хламом.
   Когда собиралась группа, он обращался к Даше с нейтральной сдержанностью, но награждал ее декламацию одобрительным подмигиванием: "Валери тебе удается, Даг". Всем было ясно, что у них роман, это просто бросалось в глаза, и каждый прекрасно представлял, что происходит в соседней комнате после того, как стенные часы с колонками протенькают одиннадцать. Бой часов был сигналом к тому, чтоб разойтись. С трудом подавляя нетерпение, Прокоп подавал каждому по очереди руку, пожимал, пристально глядя в глаза, а слова его, одни и те же для каждого, вдруг приобретали характер приказа: "Сугубая осторожность, друзья! Малейшая обмолвка - грубейшее нарушение конспирации и дисциплины. Ясно? Смерть нацистским оккупантам! Да здравствует демократия!"
   К чему все это? - нередко размышлял Павел. Когда Бацилла впервые привел его сюда, сердце его колотилось от волнения. Он старался представить себе - не струсит ли, если придется подкладывать взрывчатку под рельсы, красться куда-то с заряженным револьвером в кармане... А вдруг меня схватит гестапо, и я не выдержу, начну говорить? Той ночью, когда ему предстояло переступить порог этого дома, десятки винтовок целились ему в сердце, и он явственно слышал хриплую команду...
   ...а тут разливалось приятное тепло от американской печки, кресла уютно прогибались под задами, и все сильно смахивало на литературную вечеринку начала века. Десять, одиннадцать человек - он познакомился с ними уже здесь. Выглядели они отнюдь не воинственно. Или мне это кажется? Здесь до надоедливости читали стихи и говорили об искусстве. Читали стихи самого Прокопа, а они были особенно сложными. Какие-то комья непривычных слов, Павел ничего не понимал. Ты просто примитив, затрепанный логик, по выражению Гонзы. Но временами Павел подозревал, что и все остальные условились играть в некую снобистскую игру, и ему противны были эти лица, изображавшие восторг, бурное обожание, на которые автор реагировал скромным жестом. Павел упорно молчал, томился скукой во время этих словоизвержений, но терпеливо ждал. Иногда слушали музыку - ей Павел отдавался бесхитростно, он наслаждался, хотя и тут Прокоп обнаруживал склонность лишь к одному ее жанру: в темном полумраке разматывалась импрессионистическая прелюдия "Послеполуденного отдыха Фавна", затем дразняще-монотонный ритм "Болеро" Равеля, Дебюсси, или Цезарь Франк, изредка - Стравинский и Рахманинов. Прокоп пил музыку, повернувшись лицом к какому-то нездешнему миру, потом выключал приемник и начинал говорить с жаром миссионера, возвещающего изумленным туземцам евангелие новой красоты.
   - Вы слышали? - он напоминал тот или иной мотив. - Какая красота! Чистая, поражающая, нечеловеческая!
   С каждым разом множились у Павла нетерпеливые вопросы. Чего хотят эти люди? Они приходят неукоснительно, ведут разговоры, немного флиртуют друг с другом, но ни слова о каком-нибудь деле, каком-нибудь, пусть самом незначительном! За стенами грохочет война, умирают люди по тюрьмам, по концлагерям, может, и она там! Может, ждет, и плачет, и страшно ей, страшно, каждый день может решить ее судьбу... А тут воркуют о красоте, ведут бесплодные беседы на философские темы! Что мне теперь до господина Бергсона и его dure *, [* То есть "длительности" - одной из основных категорий философии Бергсона.] нет у меня ни малейшего желания копаться в его теориях, для этого будет время потом, когда в мире настанет тишина. Но тут же выскакивали сомнения: а что, если это не более чем конспиративный прием? Откуда мне знать? Быть может, позднее... Бацилла ведь ясно сказал: Прокоп - член широко разветвленной организации Сопротивления, работающей в глубоком подполье; он связной между нею и этой группой, так он сам сказал Бацилле. А Бацилла в таких делах врать не станет. Однажды Павел выложил ему свои сомнения - толстяк до того разволновался, что пустил смешного петуха. Видно, он уже поддался обаянию Прокопа. "Хочешь сделать глупость - пожалуйста, только без меня! - пискнул он, оглядываясь на темной улице. - А то Прокоп еще подумает - кого это я привел! Пойми же ты, он должен молчать! Обязан! Такой ведь закон этой... конспирации. И мне даже нравится..." Не было сомнения, что у его конспирации каштановые волосы младшей барышни Карасовой. Остыв немного, Бацилла добавил: "А если у Прокопа есть приказ - сначала прощупать нас?" Павел сердито ответил: "Пора бы ему поспешить с этим делом". А позднее подумал, что, может, Бацилла и прав. Характер сходок постепенно изменился, иной раз даже слушали Лондон, болтали о положении на фронтах, о перспективах близкого конца войны. Могло показаться, что Прокоп черпает более подробную информацию из каких-то особых и весьма осведомленных источников; его прогнозы отличались вызывающей сложностью, а всякое иное мнение сметалось потоком аргументов, произносимых с таким сарказмом, что оппонент поскорее уступал поле боя.