Он смял сигарету в пепельнице, повернулся к ней уже с невозмутимым выраженьем лица; видимо, научился кое-что таить в душе и владеть собой, даже сложил складки вокруг рта в ободряющую улыбку. Она ему шла. Крепкие, невероятно правильной формы зубы годились бы для рекламы зубной пасты, если б не слегка выступающие вперед резцы, говорившие о волчьей жадности к жизни.
   - В общем это весьма умилительно... Любовный роман среди военного неистовства, это надо оценить! - Он даже не обиделся, когда она отдернулась от его руки, которую он хотел успокоительно положить на ее голое плечо, он приподнял ей пальцем подбородок. - Смелей, мадемуазель Джульетта!
   - Почему меня не забили там насмерть? - как в бреду шептал Гонза в пустоту. Трясина, теплая, разлагающая, засасывала и была бездонна. Он отвергал ее. - Все могло кончиться гораздо лучше... без грязи, если б меня там убили...
   Он не слышал ее плача, он оглох.
   - Пойду туда и все скажу о себе... Я все делал один... Ты понимаешь хоть, что не могу я принять такую свободу?
   - Хорошо, успокойся, - улыбнулся он ее негодованию. - Не отрицаю, гнев тебе к лицу, но он напрасен. Я привык держать слово. Узнаю, в чем там дело. К тому же мне любопытно, чем все это кончится. Довольно забавный треугольник, не правда ли? Мне нетрудно было бы его разрубить, но я этого не сделаю. Вероятно, я лучше, чем мог бы себе позволить. Не знаешь, что он там натворил? Ты что, онемела? Очнись! Ты могла бы больше доверять мне, раз уж я ради тебя позорно предаю интересы рейха. Мой начальник лопнул бы, как жареный каштан, если б услышал наш разговор. Должен сказать, что я не специалист по мелким мальчишеским выходкам. - Он откашлялся и ласково подмигнул ей, но в глазах его светилась насмешка, за которую она его ненавидела. Он забарабанил ногтями по ночному столику и прибавил с подчеркнуто серьезным выражением: - Ты, надеюсь, понимаешь, что я не жажду его благодарности? Вообще не обязательно ему знать о моем существовании и твоих визитах ко мне. Это даже может повредить его здоровью. Сильно сомневаюсь, чтоб он был вне себя от счастья, если уж он так страшно тебя любит. - Он вздохнул с наигранным мелодраматизмом. - Что поделаешь? Остается хоть пользоваться телом. Жаль, но и это немало.
   - Замолчите! - она заткнула уши.
   - Разве не так? Ведь чувство принадлежит другому. Впрочем, по нашим временам ревность - излишняя роскошь. Если так пойдет дальше, нам придется отказаться вообще от всяких чувств. Что ж, желаю счастья - купайся на здоровье в этой водичке, пока есть время. В конце концов у тебя все равно останусь только я. Хочешь пари?..
   - Нет, нет! - она обхватила Гонзу, в страхе прижалась к нему. - Ты не должен этого делать! Если с тобой что-нибудь случится, я не переживу! Пусть что угодно, но я твоя, только твоя, клянусь тебе... Но поступила бы так снова. Тысячу раз! Ты должен понять, должен, у меня нет другого выхода...
   Птица... Это хищник, он машет широкими крыльями над остриями елей... она указывает на него пальцем, и опять пылает лето, и опять они идут знакомой ложбиной, и она на ходу толкает хрупкие башенки коровяка, волосы ее выбелены солнцем, на носу несколько девчачьих веснушек, она смеется, впуская в рот солнечный свет...
   ...а теперь они лежат рядом на дне дождливой ночи, две выброшенные вещи, уже ничьи, закутанные в испуганную тишину, и он знает, что ничего не сделает и ничего не предпримет, он догорел, и в нем уже нет гнева, а только подергивающая боль, он истлевает ею, и есть в нем сухой, нечувствительный покой, который страшит, это покой камня и глины, покой пепелища.
   Заснула? Он не слышал ее дыханья.
   - Сегодня была у него?
   - Да.
   - Всего несколько часов назад?
   - Не говори об этом!
   - Спала с ним?
   - Да.
   Это заставило его пошевелиться, он отстранился на постели, но удержал крик.
   - Я больше ничего не буду скрывать, - услыхал он.
   - Осторожно, Горация! Ты видела "Дикую утку"?
   - А что?
   - При помощи так называемой правды можно и убить. Было такое дело.
   Она возразила после некоторого раздумья:
   - Нет, не верю. Что можно убить правдой, того вообще не существует.
   - Может быть. Я уже ничего не знаю. Ни за что не поручусь. Знаешь, о чем я думал? Ужаснись! О том, что ты делаешь нечто такое, что и твой брат.
   - Что же я могу делать? - горько вздохнула она. - Что такое я?
   - Не знаю. Я придумал подходящее объяснение, понимаешь? Самообман. Пахнет юной романтикой. Это мне не приходило в голову. Достоевский говорит, что нет ничего более фантастического, чем действительность.
   За окном позванивал железный карниз.
   - Что будет с нами?
   Она захватила его врасплох; об этом он не думал. Он промолчал, тело онемело в одном положении, ему казалось странным, что он вообще еще чувствует. Смешные мурашки бегают по рукам. Он что-то говорит.
   - Мальчишкой я боялся ходить к мяснику напротив. Боялся не этого добродушного убийцу с огромными лапами, а того, что там висели на крюках страшные выпотрошенные туши. Я был очень нервным ребенком. Эти туши, понимаешь... Но ничего! Упрекать не в чем, собственно, все безумно логично и, может быть, правильно, я понял это, пожалуй, так, как человек, который понял, что должен умереть. Только, видишь ли, что-то во мне не понимает. Не может понять... Сам не знаю как следует, что это такое.
   Встать, уйти! Так ты не можешь остаться, это бессмыслица. Он сообразил, что дом уже заперт и она волей-неволей должна проводить его до выходной двери, до проклятой ниши; его страшил этот путь!
   Вдруг он почувствовал, что она прижалась к нему всем телом, почувствовал уступчивую упругость бедер и груди. Он не пошевелился, Обнаженная рука легла ему на грудь, пальцы отчаянно впились в плечо, он им не противился, но и не нашел в себе сил пойти им навстречу. Он уже не существовал.
   - Я понимаю тебя, - слышал он ее шепот, - пойму и тогда, когда ты встанешь и уйдешь, и я тебя больше никогда не увижу. Но я боюсь этого... мы с тобой не виноваты, это война... Если она скоро не кончится, все будет напрасно. Я хотела бы быть с тобой одна на свете... Ты не знаешь, каково мне было все это время, когда я видела, как ты счастлив... Ты ничего не подозревал и мог быть счастлив... а во мне это уже было, эта ночь, она отравляла мне каждое мгновение... хотя мы вместе и плавали и обнимались... это было во мне все время - даже когда мы смеялись. Ты это замечал иногда, спрашивал, что со мной. Помнишь? Я знала, что придется платить, я торговалась сама с собой за каждый день, за каждую неделю, еще раз говорила я себе, хоть разок, еще увидеть его, почувствовать его губы... Если б ты знал, каково мне было сегодня вечером, когда мы расстались и мне предстояло это... Пока я тебя не знала, пока не полюбила тебя, это не было так ужасно, потому что я была одна, принадлежала только себе - так какое это имело значение? Я ведь получала анонимные письма, меня обзывали немецкой шлюхой, грозили, но даже это мне было не так больно, как все, что было потом... Вечный страх перед тем, что будет, ощущение грязи, сознание, что я недостойна тебя, что должна буду однажды причинить тебе такое... Если б ты знал, сколько раз я в душе отступалась от Зденека... и спохватывалась в последнее мгновение... и выхода не было... и нет... не избежать... Ты меня понимаешь? Обними меня, прошу тебя, если в тебе еще осталось что-нибудь, кроме отвращения, если ты не гнушаешься мной, обними!..
   Он, уже не владея собой, прижимал ее к себе что есть силы, словно желал защитить ее, не позволить, чтоб ее вырвали у него из рук, слиться с ней в одно тело, спрятать ее в себе, он захлебывался от жалости, дышал ей в волосы, сцеловывал слезы с ее глаз, неловко гладил ее тело и не мешал своим слезам течь. Милая, - говорило в нем, - я не отдам тебя, никому больше не отдам, не бойся, я здесь, с тобой и не оставлю тебя, не плачь, не плачь, не могу больше!.. Были в нем головокружение и бессильный бунт, и были в нем печаль и ужас перед тем, что их обступило. Говори, говори, прошу тебя! Я хочу тебя слышать!
   - ...Теперь ты знаешь, понимаешь, почему я не могла быть с тобой вполне, жить с тобой... я боялась затащить то чистое, что было между нами и что было нашим, в эту грязь. Что бы ты сказал, если бы узнал все? И мне было страшно, когда я чувствовала в тебе то горькое, непонимающее желание, чувствовала, как ты борешься с собой и не знаешь... Ведь и я, я сама желала тебя и желаю, как безумная, ты должен был это заметить, я с ума сходила от желания, когда ты меня касался, я ведь обыкновенная женщина... если бы ты знал, если б я только могла передать тебе все, ох, милый... Теперь ты все это знаешь, и вот я... И если ты еще желаешь меня, даже теперь, не жди, возьми меня, ведь я твоя... Нет, я не сошла с ума, я хочу тебя... Давай убежим сейчас, сейчас же и забудем обо всем, ничего нет, только мы двое - ты и я, возьми меня без колебаний... я хочу... посмотри на меня...
   Он весь трепетал, он опомнился, только когда она с неожиданной стремительностью высвободилась из объятий.
   Это был не ее голос. Он услышал шорох материи.
   Свет. Она не погасила, решила отдаться ему в потоке света. Сейчас, сейчас, свистело в смятенном мозгу, сейчас свершится то, чего он так страстно желал бессонными ночами, и уж нельзя отступать... "Смотри, смотри на меня!.." "Нет, не делай этого, - хотелось ему закричать, - ради бога, не надо! Не сейчас!" Распущенные волосы раскинулись по подушке, и теплая, дышащая нагота выступала из скорлупы и открылась его глазам и отдавалась им, а он жмурился от ее сверкания и смотрел на нее сквозь ресницы. Он не дышал. Вот! Она лежит перед ним нагая, неправдоподобно белая, он не знал, что она так прекрасна иди сюда, звали руки и тянулись к нему в мягком свете, - это была статуя, она принимала его с томным блеском в глазах, шептала полуоткрытыми губами, это было как тихий стон: он не двинулся, пока руки не охватили его шею с суровой, упрямой силой, которой он не умел воспротивиться. Вот это тело, тысячу раз познанное в беглых прикосновениях и все же мучительно недоступное, не раздумывай, бери ее, ведь это она, ее тело, ты узнал его...
   Нет, не узнал, оно было другое! Чужое! Оно обжигало ладони, но тепло его не проникало внутрь, это тело молчало, и были на нем руки, чужие, алчные руки завоевателя, горячившие ее своими прикосновениями. Не думать! Преодолеть это! Он оттолкнул эти чужие руки... которые несколько часов назад... и удивленная насмешка... Не думать, господи, ведь это она, ее тело... может, еще горячее от чужих объятий, тело, в котором еще замирают отзвуки чужого наслажденья. Нет! Не думать! Он закрыл глаза и со знобящим страхом почувствовал, что все в нем остывает, он мертв, а рядом прекрасная, но отнятая вещь, уже не принадлежащая ему, и его душит стыд, и он цепенеет в позорном бессилии от этой мертвой тишины в теле.
   - Не могу!
   Он лег на бок, чтоб она не видела его лица, и тут, только тут, сразу, с ошеломляющей ясностью понял, что уже никогда, никогда не сможет ее взять, что это конец, что он проиграл, предал ее, что в эту страшную минуту навсегда уронил ее в пустоту.
   Он уткнулся лицом в подушку и впился в нее ногтями.
   Дождь по карнизу стучал слабее, щелкнул выключатель, и их милосердно накрыла тьма; он лежал в этой тьме и пил ее губами - наконец-то он на льдине, и она уносит его в ревущую бездну. Он уже не чувствовал ее рядом, понял, что она отстранилась. Здесь ли она еще? Он услышал дыханье. Тем хуже! Уйти, прежде чем рассветет, его охватил безумный страх перед ее глазами. Перед словами. Ключ от дома! Завтра? Послезавтра? Через десять лет? Теперь это уже неважно. История их любви увязла в грязи, и ему больше нечего ждать, нечего - даже конца войны, для него все только что кончилось, и остается только уползти прочь. Нет, это неправда. Он приободрился и, сев на постели, нечаянно задел рукой голое плечо, оно ускользнуло от его пальцев; он ощупывал пустоту, пока не коснулся пола потерявшими чувствительность ногами.
   Свет показал ее уже одетую, она стояла перед зеркалом и расчесывала волосы. Он осмелился украдкой взглянуть на ее лицо. Оно было бледно, окаменело-серьезно, без слез. Она поняла, что произошло, и укрылась за свою особенную непроницаемую гордость. Он знал это лицо: оно принадлежало той девушке, с которой он когда-то не решался заговорить в коридоре утреннего поезда.
   Звяканье ключей вывело его из забытья - многозначительный звук! - потом щелкнул замок двери, он встал с места и двинулся за своим собственным гробом по темной лестнице, ощупывая перила, и спускался как на чужих ногах, падал все ниже и не осознавал, что идет. Как давно проходил он здесь? Год назад или больше, вечность? Запах высохших цветов и штукатурки...
   Металлический лязг ключа в замке. Он вышел из двери, остановился в нише и больше не оглянулся. Тьма перед ним раскрылась, смотрела ему в лицо, дождь перестал, мокрый ветер, пробегавший по каменным руслам улиц, обнюхивавший углы, навалился на него, ударил по лицу, пробирался сквозь одежду к телу.
   Он его не чувствовал, потому что не чувствовал теперь ничего.
   Снова загремел ключ - теперь уже за его спиной.
   Шаги удалялись.
   Один. Какая-то пропасть в нем. Посмотрел по сторонам.
   Куда идти? Пошел вперед, свесив голову и опустив руки, жалобный голос кларнета взвился вверх и, сорвавшись в рыданье, упал в индиговый омут.
   Он прокладывал себе дорогу в шевелящейся темноте, ударился лбом о фонарный столб на углу, застонал, зашатался на мокрой мостовой, но физическая боль, тупо нывшая под черепом, пробудила его к действительности.
   Пошел дальше. На ощупь, как слепой. Улица была пустынна. Вдруг повеяло знакомым запахом свежего хлеба, пальцы коснулись спущенной металлической шторы и скользнули по ее рифленой поверхности. Дальше идти не было сил. Вот здесь. Он сел на истоптанное крыльцо булочной и, подперев лоб ладонью, разразился почти неслышным плачем.
   IV
   Стрелка альтиметра показывала пять тысяч метров. Войте почудилось, что мотор теряет обороты, он глянул на тахометр и тотчас прибавил газу. Посмотрел через окошко вниз. Машина покачивалась над ослепительным морем облаков, концы крыльев слегка вибрировали.
   - Смывайся! - Крыша над головой Войты сдвинулась, на крыле стоял Коцек и делал знаки. - Старый шляется тут. Эта машина пойдет на старт еще сегодня. Одна-единственная!
   Войта выбрался из кабины пилота и поплелся за Коцеком к широким воротам. Только что отзвучал гудок после перерыва. Коцек знал слабость Войты к самолетам и, когда можно было, позволял ему влезать в машину и забавляться рулями управления. Обычно это удавалось только в перерыв - строгостей здесь было куда больше, чем в фюзеляжном, мастер Хюбш, немчура и бирюк, хотя, может быть, и добряк в душе, во всем, что касалось самолетов, шуток не любил. За самый пустяковый проступок в ангаре или на стартовой дорожке он сурово взыскивал, слово "саботаж" висело над каждым, кто здесь работал, и звучало грознее, чем где-либо, немцев вокруг было полным-полно.
   Но Войте здесь нравилось больше, чем в фюзеляжном, хотя он и сам не знал, какой ветер занес его сюда, а работа не отвечала его квалификации и сильно смахивала на подсобную. Зато он был около готовых машин - он обожал их яростный рев и запах отработанного масла и горючего. Но его восхищение было в обескураживающем противоречии с тем, что на крыльях самолетов были германские опознавательные знаки и дважды в месяц являлась группа германских пилотов, чтоб улететь на этих машинах в одну из летных школ в рейхе, конечно, если воздух был чист, потому что во время тревоги они не рисковали подниматься на необлетанных машинах.
   Машины тут ни при чем. Может, некоторые из них останутся, когда нацисты смотают удочки, и, кто знает, может быть, на одной из оставшихся он, Войта, будет учиться летать. Если только их не раздолбают пикировщики. Войта восхищался этими небесными охотниками - "спитфайерами" и "тайфунами", которые сейчас, когда приближались фронты, все чаще появлялись над территорией, еще подвластной Германии. Молодцы! Вездесущие властители воздушного пространства! Ни один немецкий самолет, паровоз, воинская автомашина не могли уже чувствовать себя в безопасности. Та-та-та, и не успеют залаять немецкие зенитки, пикировщика уже и след простыл! Благодаря им все меньше самолетов выезжают из ангаров под открытое небо: вместо четырех по плану - два в день, иной раз только один, а то и ни одного! Понятно, ведь постоянная бомбежка заводов, дорог, эшелонов усиливает нехватку сырья, беспорядок на производстве неудержимо ширится, этому активно способствуют малые и крупные, доказанные и недоказанные акты саботажа и такие дефекты в конструкциях машин, которых не выявить самому тщательному контролю.
   Здесь Войта в своей стихии. Декабрьское солнце бьет в стеклянные своды крыши, бросает пыльные столбы света, в полумраке шеренгами стоят стройные монопланы, по ним ползают парни в замасленных комбинезонах, пахнущие машинным маслом и тавотом, механики, мастера своего дела, они знают эти машины до последнего винтика, у них есть чему поучиться.
   А Коцек? Что ж, он, хоть и не принадлежит к элите, тоже знает самолет как свои пять пальцев - откуда, черт возьми? Он вообще отличный товарищ, знает все на свете и совсем не задается. Здорово, что я попал именно к нему. Здесь не такой дружный коллектив, как в фюзеляжном, начальство напихало сюда немчуры, с ними нужно держать ухо востро, они следят за каждым твоим шагом. И все-таки до чего здесь интересно! Отсюда после окончательной проверки через широкие ворота выезжают готовые машины прямо на траву заводского аэродрома для первого полета. Больше того: здесь Войта оказался совсем рядом со своими кумирами. Пробные полеты проводят три чешских летчика, которые остались здесь - говорят, что по уговору, - после бегства своих коллег в тридцать девятом. Полеты были весьма короткие - немцы давали горючего не больше чем на несколько минут. Войта знал летчиков. Один из них был известный ас, входивший в тройку воздушных акробатов, которые, бывало, в день авиации приводили зрителей в восхищение. Бог воздуха! Войта трепетал от восторга, когда ему доводилось подойти к этим летчикам, услышать словечко на их жаргоне или после приземления первым дать кому-нибудь из них прикурить. Его восхищало хладнокровие, с каким они, пристегнув ранец с парашютом, садились в еще не испытанную машину.
   Старт! Рев мотора, ветер гнет траву к земле, треплет волосы Войты и доносит запах бензина. Машина катится в другой конец аэродрома, ревет, разворачивается и вот уже мчится, отрывается от земли и с оглушительным грохотом проносится над стеной с колючей проволокой и крышами завода. Что, если спрятаться на заднем сиденье и... Глупости, ничего не выйдет, это был бы явный провал. "Streng ferboten!" *[* Строго воспрещается! (нем.).]
   -Ты уже был когда-нибудь в воздухе? - спросил он однажды Коцека, когда они вместе шли к ангару.
   На "ты" Коцек перешел с первого же знакомства, когда протянул Войте измазанную машинным маслом удивительно узкую руку:
   - Меня зовут Богоуш, а тебя? Гм, знал я одного Войту, он играл центра защиты в "Викторке".
   Это, очевидно, должно было звучать лестно для всех Войт на свете.
   - Был, - просто сказал Коцек, - и много раз. У меня налетано часов четыреста. А что?
   - Да просто так... А где?
   - На военной службе. Я был штурманом в авиации. Тогда нам уже угрожал Гитлер, и летчиков пекли как блины. Потом мне больше летать не довелось. Но человек должен уметь все. У меня уйма увлечений, - добавил он, не замечая, что вырос в глазах Войты до гигантских размеров.
   - Вот почему ты так разбираешься в наших самолетах!
   Коцек почесал кудрявую голову и скромно сплюнул.
   - Ну, не сказал бы, что я в этих очень разбираюсь. Мы летали на легких бомбардировщиках. В управлении там нет большой разницы, принцип тот же, и меня это интересовало. Иногда ребята пускали меня в воздухе к штурвалу. Вести самолет - плевое дело. А эти гробы и вовсе.
   - Ты бы смог? - восхищенно прервал его Войта.
   - Запросто! В случае чего могу и подняться и приземлиться. А что?
   - Да так. А как чувствуешь себя за штурвалом?
   - Роскошно! Главное - приобрести навык, а потом уже летишь и думаешь о чем угодно, не волнуешься. Если хочешь, давай смоем один из этих гробов, я тебя покатаю.
   Войта грустно усмехнулся: не поймаешь, мол, на удочку. Коцек всегда что-нибудь выдумывает, в ангаре у него репутация шутника и мистификатора, а смелость, с которой он разыгрывает людей, в том числе и немцев, другому, менее симпатичному человеку не сошла бы с рук. Казалось, задумай Коцек жить карманными кражами, он и тут не умер бы с голоду. "Отдай луковку, она у тебя! Вот погоди, нарвешься на кого-нибудь, схлопочешь по морде, паразит!" раздраженно кричал однажды Валиш.
   Коцек шагал по земле просто и легко, словно плыл над ней. О себе он говорил мало, но ничего не скрывал. В общем мировой парень. Одним из его увлечений был футбол; сам он не играл, но в свободное время ходил судить плохонькие сельские команды и делал это с таким же увлечением, как все остальное. "Вчера могло плохо кончиться, - рассказывал он на следующий день с довольной улыбкой. - Я назначил штрафной хозяевам поля в Иржине, а там болельщики ого-го! Гнались за мной с палками до самого вокзала. Спорт требует жертв. В Закрейсов посылают уже только меня, потому что всякий другой там от страху подыгрывает местной команде, а я объективен, пусть болельщики хоть лопнут!" Таков Коцек. Худощавый, невысокий и гибкий, как пружина, ему уже за тридцать, но все еще холост. "Когда-нибудь женюсь, - говорит он, - а сейчас лучше жить одному, чтобы рук не связывать, поверь мне, женатик!" Войте с ним было хорошо, все казалось легкодостижимым. И вместе с тем постоянно открывались какие-нибудь неожиданности. Лишь по чистой случайности Войта узнал, чем Коцек занимался до войны. Однажды он застал его в укромном местечке ангара с книжкой в руке, заглянул ему через плечо и не понял ни словечка.
   - Что это такое?
   Коцек невозмутимо показал титульный лист:
   - Тацит... "Анналы". Это проходят в седьмом классе, не хотелось бы забывать.
   Оказалось, что Коцек преподавал латынь и греческий в средней школе, где-то далеко, в Закарпатской Украине.
   - Без протекции не удалось устроиться поближе, но мне там очень понравилось. - И он рассказал Войте, как ездил верхом, ходил на охоту, рассказал, как в 1938 году ему пришлось возвращаться кружным путем через Венгрию и Австрию. - Вот послушай! - Коцек прочитал вслух несколько латинских фраз и тут же перевел их. - Здорово, а? Меня это увлекает больше, чем любой детектив. Кстати, если бы я дал тебе почитать Гомера, у тебя дух бы захватило. С Одиссеем никакой авантюрист не сравнится!
   Однажды Войта тайком сунул ему в нагрудный карман пальто листовку и с нетерпением стал ждать, что будет. Коцек не испугался, поднял брови и без малейшего колебания показал листовку Войте:
   - Две грубые грамматические ошибки. Автор путает "с" и "з" - двойка с минусом! - Войта покраснел под взглядом его прищуренных глаз. - А ты знаешь, кто был Орфей?
   И Войта услышал увлекательный рассказ о мифическом певце. Коцек был в своей стихии. Он сунул листовку в карман и кивнул.
   - Ну ладно. А не собираешься ли ты прилепить эту листовку Хюбшу на дверь? Интересно бы поглядеть, какую он скорчит рожу.
   Войта и Коцек прощупывали друг друга. В бесконечные часы, которые они вместе лодырничали, у них было на это достаточно времени и возможностей. Войта не скрывал от товарища своих взглядов, сложившихся под влиянием сходок "Орфея", а Коцек ни разу даже не усмехнулся, слушая сбивчивые пояснения Войты, помогавшего себе руками и начинавшего каждую мысль спасительной фразой: "Я вот как думаю... А ты?" Один из вопросов Войты застал Коцека врасплох.
   - Я еще не думал об этом как следует, - сказал он, - а симпатия ведь это еще не убеждение, верно? Больше всего мне нравилась бы такая политика, которой не надо заниматься и вообще замечать. Но, видимо, в нашем мире это невозможно. И всегда было невозможно. А жаль! - Он переменил тему. - Ну так что? Когда же мы провернем то дельце? Я говорю о самолете. Вижу, тебе не терпится.
   Сначала это было похоже на шуточки, но друзья все чаще обсуждали свой фантастический план, обсуждали с таким увлечением, что Войта заколебался - не относится ли Коцек к этой затее всерьез? Он бы не удивился. Они перебирали все возможности, не упустили ни одной. "Sic et non", - говорил Коцек, - испытанная метода схоластов - "за и против". Эти обсуждения стали для них волнующей и увлекательной игрой, оба смеялись, а Войта нередко задавался вопросом, не испытывает ли его Коцек.
   - А откуда же взять горючее? - сказал он однажды. - На пробных полетах его в баке не больше чем на четверть часа, и немцы на этот счет чертовски пунктуальны.
   Коцек покачал головой.
   - Ты мне ничего нового не сказал. Sic et non... И все-таки бывает время, когда баки полны. Ясно?
   Лицо Войты прояснилось, он сообразил.
   - Ты имеешь в виду приемку самолетов? Когда приезжают немецкие летчики? Верно! - Но тут же он остыл и безнадежно махнул рукой. - Да, но тогда кругом полно немчуры, и вообще...
   Положение казалось безвыходным, но Коцек тотчас нашелся:
   - Уж если бы я взялся за это дело, то выбрал бы подходящий момент. Надо брать последнюю машину, самую дальнюю от ангара, это ясно. А подходящий момент бывает. Знаешь когда? Во время воздушной тревоги. Заметь себе: по сигналу "непосредственная опасность" все сматываются в убежище. В такую минуту никому и в голову не придет, что одна из машин может подняться. Не успеют они опомниться, как я уже буду в воздухе!
   Все чаще Войте казалось, что эта шальная затея продумана до малейших подробностей. Коцек был фанатически упорен в преодолении все новых и новых возражений, хотя сам провоцировал на них Войту.