Гонза козырнул Мелихару и побрел прочь.
   Милана он застал возле железного шкафа, в котором подогревали свои котелки те, кто мог себе позволить пренебречь гостеприимством заводской столовки. Милан сосредоточенно выдалбливал ложкой из котелка сухую мятую картошку и алчно поглощал ее, ни капельки не интересуясь окружающим.
   - Хоть бы спрятался куда. Только что тут болтался Каутце с Мертвяком.
   Милан невозмутимо поднял глаза, пробормотал с полным ртом:
   - А пусть он меня поцелует в... Где много запретов - нет ни одного. Рванем?
   - Если будет тревога.
   Гонза вытащил свой котелок, задвигал носом, как кролик. От горячего смрада, шедшего из шкафа, его всегда мутило. Есть до обеденного сигнала было, правда, строго запрещено, но нужны же человеку скромные радости, минутки роздыха, когда можно дать себе волю. Если перекусить раньше сигнала, можно продрыхнуть обеденный перерыв в раздевалке, на скамейке, придвинутой к калориферу, что являлось неотъемлемой частью тайного сибаритства. - Железно, произнес Милан, тщательно выскребая дно котелка. - В половине первого они будут в небе как из пушки. - Он кончил есть, аппетитно причмокнул, сунул котелок в сумку, вытер губы тыльной стороной ладони. - Американцы обожают точность. Это мне импонирует, хоть они и капиталисты.
   Оглядевшись, Гонза присел за шкафчиками, чтоб не видно было из цеха. Он вяло пережевывал невкусную еду и, только поймав на себе голодный взгляд Милана, догадался:
   - Хочешь? Мне что-то сегодня не лезет в глотку.
   - Давай!- оживившись, воскликнул по-русски Милан и с волчьим аппетитом набросился на остатки паприкаша.
   Милан мог есть все подряд. Порой видели, как он в заводской столовой энергично подчищает тарелку с кровяной колбасой или картошкой или знаменитое "крупотто" *,[* Слово образовано по насмешливой аналогии с "ризотто", то есть не рисовая, а крупяная каша.] обращавшее в бегство кого угодно, а он ел с таким видом, будто это изысканнейшее лакомство. "Ты жрешь, как Балоун" **,[** Персонаж из книги Я. Гашека. "Бравый солдат Швейк".] - сказал ему однажды Гонза. Милан покачал головой, нахмурился. "Ошибаешься, друг! Не воображай, будто мне нравится эта Schweinerei! ***.[*** Свинство (нем.).] Иной раз и мне тошно, да надо... Мне чахотка грозит, - деловито пояснил он. - От нее загнулось большинство моих родичей. Надо мне как можно больше жрать и нельзя курить. С легкими у меня дрянь дело, зато желудок что-то особенное. Мне, знаешь, вовсе неохота сейчас давать дуба... Не то чтобы я дрожал за свою шкуру, как гнусный мещанин, но я хочу дождаться той поры, когда Советы вышвырнут отсюда фашистов. И революции!" Возбуждение странным образом красило его некрасивое лицо. И все же Гонза ему не верил. "А если революции не будет?" - поддразнивал он Милана.
   Тот смотрел на Гонзу с неподдельным изумлением, как смотрят на ребенка, опросившего, взойдет ли завтра солнце, и снисходительно хлопал его по спине: "Будет! В гимназии тебя всяким дерьмом пичкали. Школа была на службе у буржуев. До сих пор ты, верно, читал только ерунду. Придется с тобой повозиться. И не вздумай ерепениться, - заранее пресек он обиженные возражения Гонзы. - Голова у тебя хорошая, только беспорядок в ней. Может, ты за капитал? Ждешь в наследство фабрику? Если да, так прямо и говори, тогда я тебе в ухо дам! Тогда ты мой закоренелый враг, и со временем тебя ликвидируют как класс. А у тебя задница из штанов вылезает, как у меня, и потому принадлежишь ты к мировому пролетариату". Последние слова он выговаривал с гордостью, непонятной для Гонзы и немного смешной.
   К чему это? - уныло рассуждал Гонза.-Я тоже за социальную справедливость в мире, но меня прежде всего интересует человек как индивидуальность, вне этих совершенно внешних отношений - буржуй, пролетарий, революция, коммунизм... Конечно, мои представления обо всем этом довольно туманны, но что могут сказать подобные понятия о тайне человеческого бытия, о смысле его существования? Обо всех этих загадках, с которых, пожалуй, одна поэзия еще может на секунду сорвать покровы!
   Порой Гонза вступал с Миланом в ожесточенную дискуссию и чувствовал, как скудны его аргументы. Он просто слишком мало знал. Но так или иначе, а Милан фантазер! У него мессианский комплекс. Недавно, когда оба они сбежали с ночной смены и шагали по дороге под ветреным небом, Милан, особенно разоткровенничавшись, признался, что мечтает пасть во время революции. Ничего более прекрасного и возвышенного он, вероятно, не мог себе представить.
   "Погибать - так с винтовкой в руке, за победу коммунизма. Только не медленно загибаться на своей кровати, от чахотки... Ни за что! "Чапаева" читал? Вот герой! Не читал? Я принесу..."
   Немного помешанный, судил о нем Гонза, но все равно не часто встретишь такого интересного человека. Ничему Милан особенно не удивляется, все ему ясно - "железно": это черное, то белое, и никаких сомнений относительно того, каким будет мир после этой заварухи. Уверен до того, что просто противно. "Уж не думаешь ли ты, что мы позволим буржуям опять взять власть?" Буржуи! В этом слове воплощалось для него самое инфернальное зло, он часто употреблял его с мстительной предвзятостью, и его картавое "р" угрожающе раскатывалось под небом. Стоило ему встретить где-нибудь на дворе веркшуца или какого-нибудь нациста, можно было голову прозакладывать, что Милан сейчас же начнет насвистывать революционную песенку или замурлычет сквозь зубы свою любимую:
   Ведь от тайги до британских морей
   Красная Армия всех сильней!
   и глаза дерзко прищурит, а пальцы сожмет в кулак.
   Милан был набит довольно курьезными сведениями; Гонза хоть и с легким оттенком зависти, но подозревал, что они отрывочны, путанны и почерпнуты из самых пестрых источников; тем не менее осведомленность Милана поражала. Он мог спросить, например: "Фрейда знаешь?" И Гонзе оставалось только - в который, раз! - качать головой и выслушивать лекцию. Интерес к паучьим уголкам человеческой души именно у Милана был совершенно непонятен, и Гонза мог сколько угодно ломать голову, как это фрейдовский психоанализ сочетается с его мировоззрением. "Я сейчас прочел его работу "Об истерии", страшно интересная штука, принесу тебе. Немцы против, потому что Фрейд еврей, понимаешь?" Однажды Гонза по непонятному побуждению вдруг рассказал Милану о своих домашних неурядицах и выслушал невероятный диагноз. "Дело ясное, - убежденно произнес Милан. - У тебя обыкновенный эдипов комплекс". Когда же он с сомнительной научной точностью объяснил суть этого комплекса, Гонза побагровел от липкого стыда и ощутил настоятельную потребность съездить Милана по уху. Он обрезал его лаконичным возражением: "Осел! Если так говорит твой Фрейд..."
   Все три недели, что Милан числился в фюзеляжном цехе, ему удавалось уклоняться от какой бы то ни было работы. "Из принципиальных соображений", говорил он. Впрочем, для этого не требовалось особого хитроумия, поскольку с прибытием последней партии тотальников в цехе уже негде было повернуться и работы с грехом пополам хватало на каждого второго. Даламанек, конечно, знал это, но все же следовало изображать деятельность на тот случай, если бы на тебя обратился подстерегающий взор кого-нибудь из немчуры; надо было куда-нибудь торопиться или тащить какой-нибудь предмет - только не шатайся руки в брюки. Милана прикрепили к старому Маречеку, и этот рвач чуть не лопнул от злости, возмущаясь ленивым подсобником. "Скройся с глаз, лодырь! - на следующий же день накинулся он на Милана. - Хочешь разорить меня!" Милан ухитрялся испортить каждую заклепку, которая попадала ему в руки, он переломал подряд пять сверл и все это с выражением ангельской невинности и удивленным взором, способным обезоружить кого угодно. Его называли "этот, в дождевике", потому что за все три недели он ни разу не снимал поношенного плаща, перепоясанного веревкой, и вызывающе старомодной шляпы, поля которой какой-то шутник пробил пневматическим молотком вокруг всей тульи. Такой дикий наряд имел свои преимущества: сматываясь до гудка, Милану нужно было бы тайком выносить пальто, а так его привыкли видеть в плаще, и никто никогда не знал; то ли он идет по делу, то ли удирает с работы. Строго говоря, он всегда был в бегах и за три недели довел метод отлынивания до небывалого совершенства. Он часами шлялся по заводу с какой-нибудь металлической трубой в руках, самоотверженно переносил ее с места на место, что позволяло ему не бросаться в глаза веркшуцам, и вид у него был самый солидный и деятельный; улучив момент, он шествовал со своей трубой через караулку таким решительным шагом, что изнывающему от скуки веркшуцу и в голову не приходило заподозрить его. А то еще он незаметно приставал к бригаде грузчиков, усердно помогал толкать вагонетку, с верхом нагруженную железом, и так проходил ворота, а там уж, на дороге, опять столь же незаметно отделялся от бригады и направлял свои стопы к городу. Изобретательность его была неисчерпаема и возбуждала восхищение. Выдающийся пройдоха! Гудок возвестил обеденный перерыв.
   - Пошли на воздух, погода - во!
   Милан согласно кивнул, но перед тем как встать, тронул Гонзу за рукав. Пошарив в сумке, он вытащил черную папку и оглянулся, прежде чем развязать ее.
   - Нагнись ко мне, чтоб никто не видел! В папке были четвертушки желтоватой бумаги, на них карандашные наброски, несколько рисунков пером и тушью. Милан перебрал их грязными пальцами.
   - Вот смотри!
   В первую минуту Гонза оставался безмолвным: он еще не знал об этой страсти Милана, да и не стал бы искать ее в нем. Странные рисунки, на первый взгляд созданные под влиянием сюрреализма: земной шар на курьих ножках с совиными глазами, скелет на старинном велосипеде, с гитлеровскими усиками и прядкой волос на лбу, потом хаос лиц и рук, странно переплетенных, над ними серп и молот. Все было нарисовано неважно. Бог весть откуда Милан срисовал это, однако Гонза нашел среди набросков несколько чем-то привлекших его внимание; по ним можно было судить о некоторой одаренности рисовальщика. Откуда что берется! Как-то не вязалось это с обликом Милана.
   - Что скажешь?
   - Смотрю вот. Значит, ты все видишь так?
   Милан потер заросший подбородок.
   - Дурацкий вопрос. Понимаешь... Нынче художник должен писать не то, что видит, а то, как он воспринимает. Ясно? К черту вонючий реализм, долой описательное свинство! Наш Лекса мог бы тебе объяснить... Братишка мой, знаешь. Он живописец и вообще молодец! Факт! Освободить надо фантазию... и вообще... Надо поднимать, будить запечных лежебок, а не убаюкивать... - Милан вошел в раж. - Вот это "Переломный возраст", я попробовал тут сделать размывкой... - Он разом погас, утомленно пожал плечами. - Да что? Пробовать пробую, а после войны... Лекса говорит, я олух и ничего из меня не выйдет, удрученно признался Милан, но сейчас же воспрянул духом. - Были бы у меня деньги на краски... Ему-то легко говорить, он учился, о нем уже и в газетах писали...
   - А тут у тебя что?
   - Так, чепуховина. Рисунок еще не ладится, и все это очень плохо.
   Восьмушки бумаги на дне папки были покрыты этюдами - бегло зарисованные лица, руки, глаза... Кое-кого Гонза узнал: вот Маречек, это Пишкот, его щетинистые брови и щербатые зубы, этот длинноносый смахивает на веркшуца-певца, а вот...
   - Ты ее знаешь?
   - Немного. Работает на рулях, у Жабы. Переспать он с ней хотел, да утерся. И не говори мне, будто ты ее не заметил. Ты ведь нормальный, верно?
   - Я и не говорю, - с излишним жаром ответил Гонза.
   - Гм... Не очень-то она мне удалась. Лекса ее знает. У нее братишку в гестапо зацапали. Меня-то женщины не больно интересуют, я их тоже, но у этой любопытный разрез глаз, взгляни... вот эта линия! Когда-нибудь нарисую ее как следует.
   Он с досадой захлопнул папку, сплюнул и, когда оба уже проходили через малярку, добавил:
   - Слушай, пусть будет между нами, понял? Наверно, я все-таки мазила, если так говорит Лекса. А уж он в этом разбирается, как, впрочем, и во всем другом...
   Пишкот скинул башмаки на деревянной подметке - они были велики ему, он называл их "корабли"-и с наслаждением принялся массировать стертые пальцы ног; на Бациллу и внимания не обратил. А толстяк подкатился к нему в своем развевающемся сатиновом халате, прислонился к прогретой солнцем стене...
   - Чего брешешь? - не выдержал Бацилла. - Перепрыгнуть через трамвай!..
   Пишкот даже не поднял головы.
   - Не хочешь, не верь... Не всем же быть таким пузатым, как ты! - Он усмехнулся. - На то он и Попрыгунчик. Швара видел его собственными глазами, а уж он-то врать не станет. Он сам ехал в том трамвае.
   - Это еще что, - добавил Леош, не дрогнув бровью. - На прошлой неделе Попрыгунчик перепрыгнул через Богдалец, да еще возле газового завода дал по морде какому-то эсэсовцу... Стоит ему на своих пружинных ногах шагнуть раз-другой - и он уже из Михле попал в Смихов. А то еще вскакивает на крыши и перепрыгивает через целые улицы... Так, говорит, быстрее.
   Никто из присутствующих и глазом не моргнул - это был излюбленный сюжет Пишкота; он был неутомим, выдумывая все новые подвиги этого воображаемого обитателя ночных улиц, и каждый день выкладывал свежие. Вчера Попрыгунчик перевернул паровоз воинского эшелона. Так из-за этого еще сегодня поезда опаздывали в Ржичаны... Или: "Слыхали - Попрыгунчик женился? И старуха у него на пружинках. Один парень из моторного цеха видел их в Видоулях - прыгали рядышком, держась за ручки. Интересно, детишки у них тоже будут с пружинными ногами?" В изображении Пишкота Попрыгунчик был не просто справедливый мститель, нападавший исключительно на "фашиг" и "колобков", - так на их жаргоне прозывались фашисты и коллаборационисты, - но еще и злорадный шутник, который для собственной потехи разгонял в парках парочки или до смерти пугал добродетельную бабку-табачницу.
   В уютном уголке между раздвижными воротами малярки и бомбоубежищами можно было спокойно покурить, поболтать или послушать, как болтают другие, можно было разобрать по всем статьям девчонок, проходивших мимо в столовую, или просто растянуться усталым телом на пустых бочках из-под красок, подставить лицо солнышку... В бомбоубежищах во время тревог спасался люфтшуц *,[* Отряд противовоздушной обороны (нем.).] а теплыми ночами они, служили не очень уютным, но все же прибежищем для парочек, являвшихся сюда ради мимолетных ласк. Чтобы среди посетителей не происходило столкновений, кое-кто из веркшуцев взял оживленную эксплуатацию этого места под свой благосклонный; хотя и не бескорыстный контроль. За пять сигарет гарантировалось четверть часика безмятежного блаженства в этом железобетонном раю, между тем как ожидавшие очереди нетерпеливо шмыгали в шепотной темноте, залегшей вокруг бомбоубежищ.
   Обширное пространство, по которому узлы самолетов перетягивались в сборочные цехи, замыкала стена с колючей проволокой поверху; сквозь щель ее можно было видеть заводской аэродром и шеренгу истребителей, мирно сидевших на жухлой прошлогодней траве.
   Гонза подсел к Павлу.
   - Что новенького?
   - Дела идут, - ответил Павел, не шевельнувшись. - Слушал я вчера. Бьют их в низовьях Днестра, направление на Яссы; на карте есть. Из Тернополя убрались...
   - Гм... Высадку жди со дня на день. Может, к осени все и кончится...
   Павел открыл глаза.
   - К которой осени? Уже два года говорят одно и то же. Так нам и надо! Всем нам.
   - Ты что имеешь в виду? - Гонза не сразу понял, куда тот гнет.
   Павел передвинулся, повернул к Гонзе лицо - в глазах его засела тревога. От вопроса он отмахнулся усталым жестом.
   - Чего спрашиваешь! Сидим у моря, ждем погоды. Как овцы! Только и знаем ждать, ждать! Еще и работать заставляют. На них работать! Понимаешь ты это? Я - нет. Нагнали, нас сюда, как скотину в стойло, и мы на них спину гнем! Завод работает...
   - Положим, еле-еле, - робко возразил Гонза.
   - Но все-таки работает! Люди ходят на работу как ни в чем не бывало, кто-то под шумок чинит крыши и крольчатники, спекулируют вовсю, мы получаем сигареты, водку - и молчим! Нас подкупают... Блевать охота! В общем голубиный мы народ, и больше ничего... Шесть миллионов многотерпеливых людишек, практичных до ужаса! Я в этом не разбираюсь, но что-то тут не в порядке, я чувствую...
   Стал бы ты искать в этом спокойном, на вид равнодушном юноше такие мысли? Такое упорное, обвиняющее негодование? До сих пор они не разговаривали еще так откровенно.
   - Ты не прав, - сказал ему Гонза. - Нет. Что ты, собственно, знаешь?
   - Почти ничего. Только то, что вижу! Самолеты выходят на старт!
   - Сумасшедший! Ты что же хочешь - взбунтоваться? Но - как? разбить машины и всем скопом пойти на расстрел? Не городи чепухи. Этого ты ни от кого не можешь требовать... Самоубийство не подвиг!
   - Ну конечно... отговорок у нас уйма! Да здравствует благоразумие! горько усмехнулся Павел; нервными пальцами взъерошил свои светлые волосы. - Мы уж лучше подождем, пусть за нас другие отдуваются! Только б нам остаться живыми и невредимыми!
   - Ты преувеличиваешь, - растерянно вздохнул Гонза; да что он в самом деле, рехнулся? - И неправда, что у нас ничего не делается. Все время кого-нибудь хватают - это что? Позавчера двоих со стартовой площадки... И вообще перебои с материалом, с током... Не говори мне, что это само собой получается, немцы организаторы отличные. Вчера мы простояли полсмены - сжатого воздуха не было. Не завод, а бардак...
   - Ладно. А мы что? - перебил его Павел.
   - Что - мы? Кто?
   - Ну, мы, которые тут болтаются? Ты, я или Пишкот с Миланом...
   - Что я? - Гонза даже приподнялся от обиды. - Я не предатель! Делаю, что могу. То есть как можно меньше! А что же еще можно?
   Павел уже остыл, отвел глаза. Он наклонился вперед и сидел, постукивая каблуком об угол ящика, - опять прежний неразговорчивый парень со следами усталости на лице, замкнулся в себе, будто весь разговор вдруг перестал его интересовать. И лишь после долгого молчания произнес тихо, но с горечью:
   - Ничего, конечно! Трепать языком и плевать на все. А если нас когда-нибудь спросят... Эко дело! Мы были благоразумные, мы героически сачковали. Поразмысли об этом!
   Он встал, потянулся так, что суставы хрустнули, и уже громко добавил, щуря глаза на синее небо:
   - Хоть бы сюда, наконец, кинули. Парочку пятисоткилограммовых да зажигалок...
   - Я с радостью "за"! - вмешался Леош. Он услышал последние слова Павла и ответил на них, не поднимая глаз от карт, в которые резался с Пепеком и "малявкой" Густой на стоймя поставленной бочке. От азартных ударов бочка гудела, как барабан. - Главное, пусть попадут в инструментальный склад номер пять, - мечтательно закончил Леош.
   - Не скули, ходи давай! - проворчал Пепек. - Со специалистами играешь, эта тебе не шалтай-болтай. Да что же ты сносишь, балда! Не видишь, у него должна быть десятка, вот бы я разжился!
   Причины рассеянности Леоша были всем известны. Из-за сверхнормального роста его определили в инструментальный склад фюзеляжного цеха; ребята там были ушлые и веселые от хорошей житухи. Вот подходишь ты к окошку раздаточной без бумажки от мастера: "Эй, Леош, мне бы лампочку..." Леош хихикнет, маковкой своей кивнет: "Бумажки нет? Тогда сигаретку! Тоже нет? Ну что мне с тобой делать, на, держи да отсунься". Заведующий складом Канька был легкомысленный джентльмен; до мобилизации он играл на скрипке в баре "Летучая мышь", и не было ему никакого дела до склада. "Тут, ребята, нервы нужны", - утешал он своих подчиненных. Много пил, щупал всех баб подряд, и порой со склада лились печальные звуки скрипки. За короткое время им удалось до того безнадежно увеличить разницу между выданными инструментами и количеством нарядов на них, что при мысли о внезапной ревизии у всех мурашки по телу бегали, и ребята во главе со своим шефом заливали тревогу алкоголем. Десять тысяч сверл, пять тысяч лампочек, тридцать комплектных сверлильных станков... Частенько про себя перечислял все это Леош, хватаясь за голову. Хоть бы бомбу сбросили! Неужели о нас, не доведи господи, забудут? Когда, вы думаете, по нам саданут? В сущности, Леош был шутник с чисто эпикурейскими наклонностями, неутомимый искуситель и балагур с гимназической скамьи. Теперь же его фантазия кишела цифрами, щетинилась колючей проволокой, взрывалась ружейными залпами. "И чего это так русские с ними возятся, - причитал Леош, - ведь немец уже цикорию пустил! Да и янки хороши! Шляются над нами, а нет того, чтобы хоть завалящую бомбочку скинуть! Ага, ребята, летят - ну-ка давай!" Во время воздушных тревог окна в складе распахивались настежь и ящики с учетными карточками переносились к окнам, чтоб их мог рассеять самый отдаленный взрыв.
   Пепек смешал карты и с великодушным спокойствием сказал Леошу:
   - Играешь ты как сапожник, плати проигрыш, и бросим это дело!
   Он торжественным жестом спрятал колоду в задний карман брюк, вольготно развалился и вытащил - откуда только взялась! - непочатую пачку "викторок". Открывал он пачку с намеренной медлительностью, наслаждаясь жадными взорами, тянущимися к нему со всех сторон.
   - По пятерке, господа, не будь я Пепек! Никто не хочет? Ну и ладно! - Он выдохнул дым.
   - И где ты все достаешь? - осведомился Богоуш.
   - Связи, брат... Все на свете через связи. Он предложил сигарету только Леошу - в чем явно был корыстный расчет - и Гонзе.
   - А с ревматизмом-то сошло гладко. Отхватил чуть ли не три недели, и больше бы мог, только захоти...
   Увидев, что Гонза переломил пополам дареную сигарету и молча протянул половину Павлу, Пепек с раздражением отвернулся.
   - Нервы - лучше, - деловито заметил Милан. - И хромать с палочкой не надо, и даже прогулки тебе прописывают. В централке никто и не вякнет.
   - Вздор, - возразил Леош. - Меня с этими нервами вытолкали взашей, спасибо еще доктор оказался не сволочь.
   - Балда! Тут надо знать, как сыграть.
   Разговор сейчас же перешел на всякие недуги и их использование, каждый выкладывал свои наблюдения, но веское слово ожидалось от Богоуша: его родитель был известный врач, что предопределяло и склонность сына к этой богоугодной профессии, как только все кончится, Богоуш, эта робкая овечка, ужасно стеснялся своей воспитанности, полученной в благородном семействе, и принял здесь, как он воображал, боевое крещение в молодечестве. Он старался быть грубым, по-видимому пытаясь грубостью преодолеть последствия слишком нежного воспитания. Он уже не краснел, слушая самые непристойные выражения, а иной раз отваживался и сам внести свою долю, хотя брань в его устах звучала все еще без благородной непринужденности.
   - Все это дерьмо, - ляпнул он и с важным видом подергал себя за облезлый бобровый воротник. - Самое надежное - базальный метаболизм.
   Вмешался Пепек, надеясь положить конец спору:
   - Уж наш профессор тут собаку съел, олухи. Закуривай - приду к тебе за советом...
   Ему, видно, стало скучно, и он захотел перевести разговор на более интересную тему.
   Случай сыграл ему на руку - мимо проплыла неразлучная парочка из "Девина" - Анделка со Славиной. Пепек встрепенулся, его щучье лицо растянулось в довольной улыбке.
   - Привет, сокровище! - с нарочитым добродушием окликнул он менее рослую Анделку. - Когда мы с тобой побалуемся? А то, говорят, ты по старости в кармелитки решила податься!
   Девица, ничуть не смутившись, окинула его наметанным взглядом.
   - Для тебя у Пороховой башни девки стоят! Очень ты мне нужен! Пошли, Славина.
   Никто не удивился - давно привыкли к таким перепалкам. Верная дружба двух девиц с успехом подтверждала пословицу, что противоположности притягиваются: Анделка была уже немолодая, пышная чертовка с круглым задом, который многообещающе подрагивал при каждом шаге; Славина - альбиноска с наивно испуганным взглядом и плоской грудью, совершенно непривлекательная как женщина. Андела пользовалась репутацией самой доступной и мягкосердечной потаскушки, которая без лишних экивоков готова лечь с кем угодно. Славина была маменькина дочка и несомненная девственница; одно присутствие мужчин приводило ее в смятение и вызывало краску на бледных щеках. Что связывало этих двух девиц, никто не знал, но в цехе ходил шепоток о порочных наклонностях Анделы.
   - Тю-ю! - присвистнул Пишкот, когда обе удалились. - Сушеную воблу приняли на выучку! Милостивая пани советница упадет в обморок.
   - Что ты понимаешь? В тихом омуте - и так далее...
   - Ясное дело, - вмешался опытный Пепек. - Одним это нравится, другим до лампочки, но занимаются этим все. С Анделой по крайней мере знаешь что к чему. Кому из вас охота - за двадцатку устрою все в полной тайне, да еще с инструкцией к пользованию...