- Откуда у тебя такое имя?
   Она зевнула.
   - Очень просто. Моя мама была немка. - Заметив его удивление, она поспешила прибавить: - Надеюсь, тебя это не смущает. Она давно умерла, и ни папа, ни я не имеем с ними ничего общего. Нет. Когда папа с мамой женились, о Гитлере еще и слыхом не слыхали. Мне это совершенно безразлично. Как и то, что мой старший братец примкнул к ним и теперь месит грязь где-то на востоке. Ну его к черту! Я даже немецкий язык не выношу. Ты страшно настроен против них, это твое дело, но, уверяю тебя, если бы ты был за них, мне и это было бы все равно. Ты мне понравился, когда разъярился у этих девчонок Карасовых, хотя бы потому, что меня всегда восхищает темперамент.
   Он нахмурился. Нет у нас с ней ничего общего.
   - Зачем же ты туда ходила?
   - От скуки. - Она, видимо, не поняла, чем задела его. - В общем это балаган, и я рада, что ты не попался на удочку. Старик Карас снюхался с немцами, когда им еще везло на фронтах, прикарманил целый воз старинных вещей из еврейских квартир, а теперь трясется от страха. Думает, наверно, что после войны скорей забудут его грешки, если узнают, что он предоставил квартиру для группы Сопротивления. Отсюда и вся комедия, понимаешь?
   Он понял, и его замутило от гнусности этого мира. Но все позади, от унизительного знакомства осталась только Моника. Он глядел на нее и спрашивал себя с горьким удивлением, почему ей, именно ей вверился он безраздельно. Еще один вопрос без ответа.
   Как это произошло? Они стояли у окна, и он рассказывал ей историю, которая не имела конца, выдавливая из себя подробности, запинаясь, и глядел в окно. На реку спускался сумрак, прозрачный, почти нереальный, по мостовой гремела колонна военных грузовиков, оконные стекла тихонько дребезжали. Тогда впервые прозвучало вслух имя той, и Павел стискивал зубы, совсем забыв о другой, живой, стоящей рядом.
   Он договорил, в оглохшей тишине очнулся: в него вперились округлившиеся глаза, внимательные, печальные, все понимающие. Он притянул ее к себе, положил голову ей на плечо. Она ничего не сказала, только погладила его по волосам; в этом целомудренном прикосновении было все, и он был благодарен ей, что она не попыталась утешать. В ту ночь они впервые не ласкали друг друга. Моника не настаивала. Что-то неслышно встало между ними. Имя! Произнесенное вслух, оно становилось более реальным и правдоподобным, он не мог им насытиться. Моника всегда терпеливо слушала, когда он заговаривал о той, другой, она молчала, может быть, понимая, что говорить им не о чем, что ему необходимо воплощать это имя хоть в звуке. Он находил в этом какое-то утешение; у него блестели глаза. Эстер! Он витал где-то далеко. Но однажды заметил ее странный, непостижимый взгляд, осекся на полуслове и схватил ее тревожно за руку.
   - Ты что?
   - Ничего, - спохватилась она с усталой улыбкой. - Продолжай,
   - Нет. Скажи мне, что ты сейчас думала? Только правду.
   Вздохнув, она стряхнула тягостное чувство, и на губах ее заиграла легкая самобичующая ирония.
   - Ничего особенного, Павел. Просто любопытно, что тебе нужнее: спать со мной или разговаривать о другой. Что ж, пожалуйста, не стесняйся! Я жива и могу слушать.
   Он моментально понял, что поступает дурно, эгоистично, что рассказывать ей между двумя объятиями о другой женщине, хоть и потерянной и нереальной, извращенность.
   - Не сердись.
   - Говори, говори, я крепкая, выдержу. А тебе это необходимо.
   С тех пор он упоминал это имя лишь изредка, но ничто не изменилось. Оно по-прежнему стояло между ними.
   - Мы составляем довольно своеобразный треугольник, тебе не кажется? говорила Моника.
   И опять в этом не было укора. Только констатация. Почему она меня не выгонит?
   - Ты думал о ней? - спросила она как-то раз.
   Не имело смысла запираться. Павел кивнул.
   - В чем ты, собственно, себя упрекаешь? Что спишь со мной? Что я доставляю тебе удовольствие? Но я живая, и я тебе нужна. Когда все кончатся, я исчезну, как пар. Улетучусь. Обещаю тебе. И ей.
   Он приложил палец к ее губам.
   - Не говори так!
   - Почему? Я не сентиментальна. Но вовсе не хочу, чтобы ты все время в чем-то себя упрекал. Это лишнее. Я угадала?
   - Нет. Кажется, не в том дело. Ужасно, что я не могу дать тебе больше. Дать все!
   - Я и не хочу больше. Пойми это раз и навсегда! Не знаю, почему именно ты, но ты даешь мне много. Да большего я и не могу себе позволить, потому что это было бы страшно, печально, безнадежно, а я не желаю мучиться. Если тебе со мной хоть в малой доле так хорошо, как мне с тобой, то мы в расчете. Приласкай меня! Сейчас же! Я запрещаю тебе терзаться. И меня терзать, понимаешь? Глупый!
   И он взял ее лицо в ладони и горячо заглянул ей в глаза.
   - Ты чудная, Моника!
   Она возразила, нахмурившись:
   - Ничего подобного. Но я умею быть благодарной, понимаешь? За то, что встретила тебя и что ты мне доставляешь наслаждение, какого я ни с кем еще не испытывала. А их было немало. Знаю, женщины обычно говорят так своим любовникам, но я действительно наслаждаюсь. А это много. Может, вообще самое главное. Все остальное, помимо пальцев, глаз, тела, дым. Я предпочитаю реальность, хотя бы краткую. Сейчас ты здесь, и за это я тебе благодарна. Теперь я жалею, что сказала о болезни, все могло бы быть иначе, но сделанного не воротишь. А потом я уж сама справлюсь, без тебя. Не говори со мной об этом, думай о своих бедах, Павел, ведь мы с тобой так условились, правда?
   Он лежал, закинув руки за голову и вперив взгляд в желтоватый потолок.
   - Послушай... я сказал тебе все. Может, и мне не следовало... Не знаю. Теперь ты обещай сказать мне, что ты на самом деле думаешь!
   - Спрашивай!
   - Она вернется?
   Ему казалось, что она сделалась еще более недвижной и дыхание у нее замерло.
   - Как я могу это знать?
   - Я спрашиваю, что ты думаешь, а не что ты знаешь. И спрашиваю, как близкого человека, Моника.
   Он настаивал с нелепым упорством, словно все зависело от ее ответа, и следил за ее сжатыми губами.
   Она отклонилась в тень.
   - В этом мире чудес почти не бывает. Мне ведь тоже нужно чудо. Совсем маленькое и даже не особенно важное, только для меня. Например, пусть бы такие-то люди ошиблись... Однако - в том, что для нас важнее всего, Павел; обычно прав бывает этот серый и злобный разум!
   - Значит, ты думаешь...
   - Не спрашивай! - вырвалось у нее. - Не спрашивай меня! К тому же тебе, с твоим мозгом, было бы страшно жить в мире, где совершаются чудеса. Довольно! Погаси свет и открой окно! Не думай! Не думай ни о чем, я хочу, чтоб ты перестал говорить и взял меня впотьмах. Иди, Павел!..
   Он вернулся от окна к ее рукам, протянутым ему навстречу, просвечивающим, живым и теплым, реальным рукам, проникнутым горьким желанием, и снова они были двое, утонувшие в своих телах, а вокруг колебалась влажная тьма, она искрилась за окном и шевелила занавесками, тьма ощущений и сливающегося дыхания, а внизу текла улица с размытыми огоньками и призраками людей, и каждый из них двоих был одинок, замкнут в своем теле - посреди мира, в котором ревут орудия и сирены воют голосом гиены, а люди превращаются в бледные воспоминания. Ах, Моника!
   Уснула?
   Он с величайшей осторожностью освободился из слабеющих рук и оделся в потемках, чтоб не разбудить ее. В кармане пиджака нащупал маленький холодный предмет. Ключ! Положил его на край стеклянного столика и подался к двери, не заметив, что за ним следит пара круглых глаз.
   Вот и Войта! С обычным выражением лица он сел на диван и положил руки на колени. Здорово! Жара какая, а? Открою окно.
   Они и на заводе-то были немногословны, им хватало привычных жестов. Так означало: подай молоток. Кивок в сторону термички: сбегай за заклепками! Взмах руки в сторону: отойди! Отношения между ними определялись не тем, что один был квалифицированным рабочим, а другой его "тотальным" подручным, - они основывались на безмолвном уважении второго к первому, в них не было напряженности, а следовательно, и взволнованности. Иногда во время тревоги взглянет Войта на небо, прислушается и тоном профессионала заметит: "Глобмайстеры!" Монотонное гудение звучит для его ушей райской музыкой, и мысленно он там, наверху, за рычагами управления. Были ли они друзьями? Пожалуй, если дружба может обходиться без общительности и проявления интереса к судьбе другого: им было хорошо вместе, хотя каждый оставался в своем личном мирке. Что нового? Ничего. Как живешь? Да так... Павел принес из столовки свеженький анекдот о Моравце, Войта, вполне оценив его, заулыбался: откуда только люди это выкапывают? Как дела, не слышал? Слышал - бьют немцев. Отлично. К рождеству, может, все кончится. Павел знал, что Войта недавно женился на "законной девчонке", как утверждала молва, но Войта ни словом не обмолвился о своем свежеиспеченном счастье. Только раз Павел спросил:
   - А хорошо это - жениться на женщине, которую любишь, и быть с ней каждый день?
   Войта отвел пневматический молоток; он, казалось, не понял, к кому обращен этот странный вопрос. Потом только шмыгнул носом и нагнул голову:
   - Да так...
   И грохот пневматического молотка разорвал тишину, вставшую после ответа.
   - Бацилла, возвестил Павел, открывая дверь в коридор.
   Толстяк вкатился в комнату, запыхавшись, как старая кляча; несмотря на это, он чуть не лопался от ликования.
   - Ура! Выпьем!
   Он вытащил из-под полотняной куртки бутылку чистой водки и с гордым видом поставил ее на стол.
   - Стоило бешеных денег, ребята.
   - А мы не ослепнем? - осведомился Павел.
   - Вздор! Я пробовал и вижу лучше, чем раньше.
   В комнату проскользнул Милан.
   - Смеррть оккупантам!
   С раскатистым "р". Увидев бутылку, откупорил и понюхал.
   - Ржаная. Не буду. Я голоден и сразу свалюсь с катушек долой. Пожевать нету, Бацилла? Воображаю - сам-то набил брюхо, а? Где Гонза?
   Он сухо покашливал и трогал влажный лоб.
   Сквозь полуоткрытое окно в комнату лился теплый воздух с накаленных солнцем крыш, где-то наверху вопила радиола.
   "Море, мечта-а моя-а-а", - надоедливо рыдал тенорок.
   - Черт возьми, - выругался Бацилла, - неужели у этого типа всего одна пластинка?
   Гонза влетел, запыхавшись, сослался на трамвай, отразив инквизиторский взгляд Милана.
   - Не было и не было. Что будешь делать?
   Милан отмахнулся, закрыл окно и важно кивнул,
   - Начнем!
   - Минутку! - умоляюще воскликнул Бацилла. - Может, сначала выпьем?
   Не дожидаясь согласия, он открыл бутылку и наполнил до краев банку из-под горчицы.
   Вкруговую! Павел первым глотнул, его даже передернуло. Банка в благоговейном молчании пошла по рукам, в конце концов и Милан дал себя уговорить, а Бацилла отважно опрокинул в себя остаток.
   - А, черт... вот... сила!.. - Он поперхнулся и стал тереть мокрые от слез глаза. - Я не знал, что она такая крепкая.
   В желудке запылал костер, волны приятного тепла распространились по всему телу; было в этом роскошное чувство освобождения и смелости.
   - Еще по одной, ребята!
   - Постой, балда, - проворчал Милан. - Мы собрались не водку хлестать... Будем пить понемногу и при этом работать. У меня уже малость закружилась башка.
   Завязался тихий разговор, горячей всех говорил Бацилла, которому водка явно ударила в голову. Поверить его восторженным словам, так можно было подумать, что весь завод, как один человек, вот-вот подымется против оккупантов. Еще несколько таких листовок, и вот увидите! Он так и подскакивал на стуле, качавшемся под ним, как утлый челнок на волнах. Спокойней, Бацилла, скувырнешься! Он выполнил задачу на сто процентов: не только сумел, улучив момент, рассовать свою долю листовок по шкафчикам в раздевалке, но даже незаметно вернуться потом на место действия, чтобы проверить произведенное впечатление. "Ну и как?" - с нетерпением спросил Милан, но Бацилла его не слушал. Один экземпляр он очень тонко сунул в свой собственный шкафчик, нашел его там на глазах у ничего не подозревавшего Леоша и показал ему. Что скажешь? Леош только сонно зевнул и махнул рукой. "Постарайся отделаться от этого, дурачина, - говорит, - я не хочу влипнуть в историю из-за ерунды. У меня своих забот полон рот". Впрочем, это ведь Леош, он думает только о девчонках да об этих своих нарядах. Правда, большинство людей поскорее комкали листовки и кидали их в корзину у двери, но Бацилла готов биться об заклад, что кое-кто их спрятал.
   - Завертелось дело, - горячился он, стуча пухлым кулачком по колену, завертелось.
   Остальные были гораздо сдержанней. Войта, которому был поручен моторный цех, признался, что очень многие выкидывали листовки в уборную, причем некоторые еще их гнусно использовали; Павел сказал, что видел то же самое в ангарах и в малярке. Все равно что плевать против ветра - никакого толка.
   У Гонзы от водки слегка кривилась физиономия. Когда он с неуверенностью в голосе сообщил о своем личном почине в коридоре канцелярии, последовало растерянное молчание. Значит... Ясно, попало в живодерку. К Каутце! Милан сердито насупился, видно, собрался читать нотацию, но Павел успел предупредить его:
   - Ну и что? Надо было считаться с тем, что листовки попадут к ним в руки. Наверняка у них уже много копий, конечно, нашлись сволочи, сами отнесли. Пускай! Это ничего не меняет, Гонза! Меня больше тревожит другое. Такое равнодушие! Откуда оно? Вы понимаете?
   - Не беда, - неторопливо прервал его Милан. - Очень уж мы разнылись. Долой пораженческие настроения! А чего вы ждали? Реки начинаются ручейками, большевиков сначала тоже была горстка, а в конце концов они перевернули все вверх дном и устроили революцию. Главное - иметь идею и быть готовыми отдать за нее жизнь... Тем более, с какой стати оставлять себе листовки на память. Бацилла? Это не билетики на танцы. Важно, чтобы слова западали в души и чтоб люди знали: кто-то борется. Нечего ждать, что все разразятся ликованием при виде куска исписанной бумаги. Прочь субъективные чувства - и не ослаблять нажим!
   - Правильно! - воскликнул Бацилла. Уши у него стали красными, как промокашка.
   Речь Милана пришлась ему по вкусу своей решительностью, он потянулся к банке и основательно хлебнул.
   - Черт побери! Я - за, ребята! - он яростно застучал кулаком по столу. Не ослабляй нажима! Бей нацистов! Смерть оккупантам!
   - Заткнись! - осадил его Милан и отобрал у него банку. - И перестань хлестать, а то мамулю кондрашка хватит, как увидит тебя такого развеселого, ягненочек!
   Он оборвал расходившегося толстяка с обычной для себя бесцеремонностью, так что остальным даже стало его жалко. Бацилла несколько сник, но, видимо, решил на этот раз не отступать.
   - Болтай, болтай... - пролепетал Бацилла. - ...Вот посмотрим, когда...
   - ...Когда состязание в жранье устроим - известно!
   - Ты несправедлив, Милан, - хмуро вмешался Павел.
   - И к твоему сведению... - ободрился при такой поддержке Бацилла, - я не буду жрать! Я не виноват, это у нас в семье так... Сдохну, а жрать не буду!
   Милан почувствовал, что пересолил, и примирительно махнул рукой.
   - Ладно, Бацилла, будет об этом! Лучше поговорим о том, как все прошло и не заметили ли кого из вас. Это страшно важно.
   Все растерянно замолчали: трудный вопрос! Кажется, операция прошла гладко и незаметно, только Павлу не удалось пристроить несколько экземпляров, остальные были розданы, - но кто может твердо сказать, что не был замечен случайным свидетелем? Такой риск не исключишь ни теперь, ни в будущем, и, конечно, чем дальше, тем будет трудней; особенно теперь, когда название "Орфей" уже не совсем неизвестно в живодерке, придется выдумывать все новые, более хитрые приемы. Думайте, ребята! Милан захватил инициативу, он выложил кое-какие соображения по части конспирации: в любом случае освобождаться от листовок как можно скорей, не держать у себя в шкафу оставшиеся. Именно на этом завалились ребята из моторного цеха, помните? "А если..." - "Что, если?.." Бацилла проглотил слюну: "А если у кого из нас найдут?" Милан оборвал его резким жестом. "Тогда немедленно уничтожить! Хоть съесть. Не бойся, от этого не растолстеешь. А если не выйдет? Тогда твердить Каутце прямо в рожу дескать, нашел. Воды в рот набрать. Признаться - значит предать остальных, это же ясно?" - "Ну да".
   Душно. Невыносимо. Рубашка на Гонзе противно липла к телу, он оттянул ее на груди, подул под нее, чтобы охладиться, но жар был внутри. И нечувствительность. Он ущипнул себя в руку и почти не почувствовал боли, мысли застревали, бессильные, и вдруг бешено неслись вперед, размазанные, выпуклые, отдельные слова возвращались, упрямо долбили мозг. Болтаем, вертелось у него в голове, болтаем! Странное чувство: знаешь, что пьян, знаешь, а не сопротивляешься. Да и хочешь ли? Болтовня! А другие? Не лучше меня, кроме, может, Павла с Миланом. Все проповедует, пастор! Он слышал голос Милана издали, тот плел что-то о двух жизнях, которые теперь у каждого из нас, одна личная, и ее надо безоговорочно подчинить другой, общественной. Гм... Что он может сказать о личной жизни, есть у него хоть какая-нибудь, у бедняги? Болтает, рисует свои бредовые картинки, взяв за образец проштрафившегося братца, высиживает романтические мечты о рае земном, одинокий как пес. Не надо мне было пить, опять будет скверно: как тогда, у Вуди. Картошка и капуста на маргарине - слабая основа для водки. Прав был Мелихар, только языки чешут! Да! Господи, как хочется курить! Возьму и скажу им, что они только языки чешут. Болтовня!
   Разговор растекся, утратил связность, слова неохотно сползали с одеревеневших языков, головы были как в чаду. Павел заявил, что пора переходить к действию, не ограничиваться одними листовками, хотя в принципе он не возражает и против них. Мысленно он уже отвинчивал гайки на рельсах, и направляющийся на фронт военный состав с оглушительным грохотом рушился с насыпи... Но как? Как это осуществить? Он стискивал зубы.
   Бациллу, распаленного водкой, снова охватил прилив кровожадности. Застрелить свинью Каутце! Ведь есть же у нас... А что? Он недоуменно вытаращил глаза, когда на него прикрикнули, помолчал - алкоголь тряс его, как полицейский бродягу, - через минуту он предложил поджечь завод. Чем, дурак? Тогда - взорвать! Опьянение у него было назойливое; Бациллу строго осадили, и он расплакался. Плаксиво стал жаловаться, что на последнем собрании у него в доме кто-то спер из библиотеки три книги, и папа это обнаружил. Все замолчали, переглянулись, испытывая неприятное чувство; не случайно вопросительные взгляды остановились на Милане. Ты? Думает, поди, что обокрасть буржуя не кража? Милан заерзал, с кривой улыбкой процедил:
   - Подумаешь! Я их только почитать взял, потом верну. Велика важность! У них там тысячи, всего и не перечитают. Ну давайте дальше, у нас мало времени!
   Даже своим помутневшим сознанием они понимали, что пока придется довольствоваться скромными действиями, незаметным мелким вредительством, попросту вредить нацистам на каждом шагу, начиная с отвинчивания болтов у тележек, на которых перевозят крылья в малярку, и кончая порчей сверл и дюралевых листов. Отбивать на карточках как можно больше неотработанных часов и заставить оплачивать их, красть уголь и все, что нужно для производства. Но только, заметил Павел, надо делать все так, чтоб другим не пришлось отвечать, этого нельзя упускать из виду!
   Наибольшую изобретательность по части разрушительных идей в области техники проявил Войта. Он указывал, какой именно винтик надо отвинчивать, чтобы принести больше вреда. Великолепно! "Только все делать по договоренности, ничего на свой страх и риск", - прибавил Милан, многозначительно глядя на Гонзу. "С чего начнем? Опять у Бациллы переписывать в перчатках листовки?" Милан высказал интересную идею, которая после некоторых разъяснений всех увлекла. Рыская по заводу, он обнаружил близ конструкторского бюро, над моторным цехом комнату, где с помощью фотографирования производится копировка планов и чертежей; рядом в чулане - склад фотобумаги, ее там целые горы, все высокосортная "Агфа". "Что вы на это скажете?" - "Ты думаешь выкрасть?" - "Конечно, а то подведем тех, кто там работает. В ночную смену". Он вспомнил, как похитили сахар с военного грузовика, тогда Милан проявил необычайную ловкость, приятно было подсластить житуху, ну, а... фотобумага-то на что? "Кто из нас занимается фотографией и понимает в этом?" Оказалось, что у Павла есть дешевенький "бэби-бокс", отец подарил еще до войны за хороший табель, и Павел немножко разбирается в фотографии. Но не продавать же бумагу, чтоб карман набить? Тогда это самая обыкновенная кража, Милан. И производству особенного ущерба не причинит. Нет, не надо.
   Дураки! Фантазия Милана способна была иной раз породить и кое-что дельное, и он продумал все с основательностью, которой за ним никто не подозревал.
   - Слушайте! - стал вполголоса объяснять Милан, прерываемый время от времени лишь собственным кашлем. - Часть бумаги мы продадим, это я беру на себя. Нам ведь нужны и гроши, мало ли на что. Гроши всегда пригодятся, верно? Например, послать жене какого-нибудь заключенного, но не в том суть. Да хватит тебе хлестать, Бацилла! Никто не понесет тебя домой на закорках. На остальной бумаге будем размножать листовки. Так же, как копируют планы, это просто: написать текст на прозрачной бумаге, снять и проявить. Можно, правда? Ты бы справился, Павел? Я-то этим не занимался, но научиться можно. Почему бы не подучиться? Гениально! Но как туда попасть, на двери висячий замок...
   - Завтра я это дело осмотрю, - сказал Войта. - Нет такого замка, которого нельзя открыть, это уж предоставьте мне! Трое будут стеречь, двое сделают.
   Оставалось решить, как вынести добычу с завода, но и тут, хорошенько подумав, нашли выход: перебросить через ограду за сараями, через колючую проволоку, только надо действовать наверняка, не то катастрофа!
   - Рискнем? - спросил важно Милан, впрочем, совершенно зря, все равно никто не решился бы пойти на попятный. - Завтра же и приступим, чтоб уж скорей покончить с делом.
   - За эту идею глотни-ка первый, Милан, бродяга!
   Павел спустил штору затемнения, лампочка отбросила на голую стену пузатые тени; все замигали, глядя друг на друга, облитые унылым светом, бледные от выпитого, от недосыпания; но решение, к которому они пришли, придавало лицам гордое и торжествующее выражение. Кроме Бациллы. Неверной рукой он нащупал бутылку, посмотрел сквозь нее на свет. Потом, выпятив губы, радостно фыркнул и объявил, что не вернется домой. Никогда, черт побери! Он сообщил присутствующим, что больше не спит на пуховых перинах, а спит на полу, так как прозрел в их обществе и буржуазный комфорт ему опротивел. Он тоже за революцию. Тут он попытался встать, чтоб провозгласить тост в честь революции, но ноги подвели его самым позорным образом. Соединенными усилиями удалось его утихомирить, Милан был вынужден зажать ему рот ладонью. Что с ним делать, ребята, пьян вдрызг! Приди в себя, ягненочек!
   Допьем, что ли, там еще есть на дне! Они наслаждались дружным согласием перед началом действия, банка пошла вкруговую. Да здравствует "Орфей", ребята! Смерть фашистам и их прихвостням! За скорый конец войны - он уже у порога. Нам не заткнут рот, "Орфей" будет говорить!
   - Да, но о чем? - вдруг послышалось от дивана.
   Гонза!
   Он изо всей силы сжимал виски.
   - Как это - о чем? Опять у тебя зуд в башке, так и ищет, к чему бы придраться! - Бацилла наставил на него указательный палец, но Гонза все-таки объяснил свою точку зрения.
   По его мнению, это все равно что воду в ступе толочь, и нечего себя обманывать. К чему долбить людям прописные истины, которые и без того всем известны?
   - В чем же наша ошибка? - спросил Павел.
   - В чем? В самом тексте, и я это говорю, хоть сам писал: все это одна трескотня, надо придумать что-то другое, что-то совершенно конкретное, а не лозунги о революции и сопротивлении, нужно говорить людям то, чего они, может быть, еще не знают. Легко сказать, но что именно? Может, сообщения с фронтов, не все ведь имеют возможность слушать Кромержиж*.[* Подпольная радиостанция.]
   Все призадумались; в сомнениях Гонзы была доля правды. Только Милан усмотрел в них мелкобуржуазное копанье и капитулянтство.
   - Ты что же предлагаешь - плюнуть на все и каждому заботиться о самом себе? - воинственно ощетиненный, накинулся он на Гонзу. - Стать каким-то бюро информации?
   Гонза тоже перестал владеть собой.
   - Мелешь вздор, Милан! Думать надо! А чем так, лучше уж ничего, - махнул он рукой, раскрасневшись.
   Они швыряли друг в друга слова с тупой предвзятостью, возбужденные алкоголем.
   - Никто тебя не принуждает, если для тебя это просто игра! - кричал Милан, раскатывая "р". - И сиди в своей норе, как крот!
   - Слышите, что он говорит? - апеллировал Гонза к товарищам, захлебываясь от ненависти. - Демагогия... Воображаешь, что у тебя исключительное право на историю, ты просто смешон! И пожалуйста, не говори мне, что у меня нет классового подхода, твои красивые слова у меня вот где сидят... Тогда ты должен бы прогнать Бациллу и признать одного Войту, но я-то вижу в человеке еще и другие стороны... Да сам-то ты кто? Рабочий?