И далее академик Игнатов ставил логическую точку: подобного смертельного, самоубийственного зигзага на русском пути в историческом отрезке времени еще не встречалось.

4

   Размашисто перечеркнув исписанную страницу, Нил Степанович откинулся на высокую спинку кресла, закрыл глаза и некоторое время, закинув руки за голову, отдыхал. Сегодня с самого утра работа не клеилась. Вчера был слишком сложный и трудный день, и в голове еще ничего не улеглось, и лучше бы в очередную свободную, наконец то, субботу не садиться с утра за стол, а отправиться в лес, встать на лыжи и пробежаться по первому снежку. Послать бы все подальше, не корпеть над своей китайской грамотой, ведь все равно напечатать нельзя, не пустят, только и облегчишь душу, высказавшись где нибудь на семинаре или закрытом совещании, да и то сразу же попадешь в черный список. Хотя, если говорить спокойно и откровенно, здесь тревожиться незачем, давно уже в особый реестрик включили. Ну и пусть себе. Пробуждение одурманенного народного сознания неизбежно, подземные толчки усиливаются и учащаются, и только власти предержащие не желают видеть и слышать.
   В кабинет, с прозрачным, во всю стену, сплошным толстым двойным стеклом, заменяющим окно и выходящим в сад, сейчас, после первого ночного снега, до хрустального сияния белого, гляделась, свесив тяжелые гроздья рубиновых ягод, старая рябина. Игнатов сам ее посадил лет двадцать назад и, вспоминая об этом, попытался восстановить в памяти весь тот далекий уже год. Кто то вошел, и Игнатов, не открывая глаз и не меняя позы, спросил:
   – Кто?
   – Тебе чаю подать, Нил? – услышал он голос жены, затем и сама она появилась у письменного стола, с небольшим расписным подносом. – Прости, пять часов сидишь, не хватит ли на сегодня? Посмотри, какой чудесный день…
   – Неужели пять? – не поверил он и привычно слепо улыбнулся жене. – Спасибо, чаю с удовольствием выпью, Поставь там, Наташа, на журнальный столик.
   – Не забудь, Нил, мы сегодня приглашены к Евдокии Савельевне, тебе надо успеть отдохнуть. Не работай больше, ладно?
   – Вот так сюрприз, ты серьезно, Наташа? – поморщился он. – По какому такому случаю?
   – У нее прием, вернее, дружеский ужин. Ты в самом деле не помнишь? Событие в культурной жизни страны! Высшее звание народной артистки на той неделе схлопотала.
   – Какая прелесть! – не удержался Игнатов, и в его голосе послышались насмешливые нотки. – Вот именно, все таки схлопотала, орел баба! Ну, а мы здесь с какой стороны?
   Пряча улыбку, Наталья Владимировна быстро, как то по кошачьи игриво погладила плечо мужа.
   – Не сердись, отец, нельзя же все время провести в темнице. Работа, работа, только работа… Я длинное платье сшила, вечернее, сто лет уже в свет не выходила.
   – Если так, разумеется, надо идти.
   – Надо, надо, Нил. Говорят, сам Брежнев с Косыгиным будут, Леонид Ильич от голоса Зыбкиной, говорят, слез удержать не может…
   – Господи Боже мой, – вздохнул Игнатов, страдая от сознания неизбежного и выпячивая нижнюю челюсть, – приготовлено вечернее платье, и, чтобы не нарываться на долгую и глухую размолвку с женой, идти придется. – Ну хорошо, хорошо, а наши то белые лебеди залетные, слезливые, эта экзотика здесь зачем?
   – Нил, не задавай ненужных вопросов! – попросила Наталья Владимировна и даже покачала головой, выражая свое недоумение. – Для тебя ведь ничего, кроме истории и книг, не существует, – я до сих пор не могу взять в толк, как ты однажды меня приметил и даже догадался предложить руку и сердце. А ведь для большинства людей именно личная, интимная жизнь и является самым дорогим и главным, а все остальное только подспорье.
   – Прости, по прежнему ничего не понимаю! – высоко поднял брови Игнатов и, как всегда в трудные минуты, уставился перед собой в стол. – Что там опять за китайская кухня?
   Наталья Владимировна помедлила, от души забавляясь детской наивностью и неосведомленностью мужа.
   – Ничего особенного, дорогой мой, просто у Евдокии Савельевны будет на вечере… интересно, кто бы ты думал? Ну ни за что не угадаешь… Сама Ксения Васильевна Дубовицкая!
   – Что же? Та самая знаменитость из Академического? – спросил Игнатов, по прежнему больше занятый своими абстрактными, по сути дела, бесплодными мыслями о вырождении вершинных слоев российской интеллигенции. – Конечно, актриса выдающаяся, женщина… гм, на мой взгляд, весьма эффектная…
   – Эффектная! Господи, Нил, ты отвык от простого русского языка! Эффектная! Милая, Нил, ослепительная!
   – Наташа, я же так и выразился, – слабо запротестовал Игнатов. – Эффектная и есть синоним ослепительной, привлекающей внимание…
   – Нил, дорогой мой, я рада, ты прямо на глазах молодеешь, – не удержалась Наталья Владимировна от легкой иронии. – Вот только темперамент тебя подводит, ты ведь не дослушал. Из охотничьего хозяйства Завидово на кухню Зыбкиной доставлены две кабаньи туши, говорят, по центнеру каждая. Дичь добыта лично Леонидом свет Ильичом Брежневым… И по его же высочайшему повелению отправлена по сему адресу специально для званого ужина. Как, связывается все происходящее в один узелок? – спросила Наталья Владимировна, и в глазах у нее заиграли знакомые мужу озорные огоньки. – Нет, положительно, в мире не встречалось более тупого академика. Не понимаешь?
   – Нет, ни в зуб ногой, – чистосердечно сознался Игнатов и в доказательство даже разгневался и сверкнул глазами. – Ну, Наташа, у меня ведь нет времени на ваши бабьи ребусы! Что такое?
   – Ничего особенного, Нил… Просто у Леонида Ильича с Дубовицкой роман. Вот тебе и все объяснение с кабанятиной, там, опять же говорят, уже пять поваров из Кремлевки суетятся. Так что, Нил, ты обречен сегодня на этот раут. Я любопытна и все таки надену вечернее платье для такого изысканного общества, не дам себе исчахнуть, терзаясь об упущенных возможностях до конца дней своих и твоих!
   – Боже мой, Наташа! – почти простонал Игнатов, резво подхватываясь с кресла и потрясая перед невозмутимо наблюдавшей за ним женой какой то старой бумагой. – Ты хоть представляешь, какая там охрана будет? Да тебя до последних трусиков просветят…
   – А мне наплевать! – бодро отчеканила Наталья Владимировна, взяла из рук мужа старую бумагу с голубовато выцветшими орлами и положила ее обратно на стол. – Я же не собираюсь проносить бомбу. Глупости! Я тебе уже приготовила темный костюм и положила во внутренний карман твое академическое удостоверение, не вырони. Хотя ладно, я сама потом проверю.
   Игнатов кивнул, подошел к стеклянной стене и, заложив руки за спину, задумался, широко расставив ноги. Ему почему то вспомнилась осень сорок первого и встреча с Сусловым под Кизляром, кстати, первая, и произошла она в штабном шалаше в камышах; Суслов, оберегаясь от сырости, сидел на высокой пачке партийных книг, кажется, сочинений Энгельса или даже самого Ленина, на что тогда в хаосе и разброде Игнатов не обратил внимания, а вот сейчас этот факт и всплыл в сознании с неожиданной рельефностью и яркостью: чавкающая под ногами болотная жижа, длинное, худое и злое лицо Суслова, недалекая и частая артиллерийская пальба, – все это вспомнилось как нечто весьма и весьма существенное. Игнатов вначале даже растерялся от этой избирательности памяти, но затем, вспомнив еще и свой недавний разговор, весьма долгий и трудный, с «серым кардиналом», подумал, что ничего случайного в жизни нет и быть не может, что полотно жизни непрерывно и из него нельзя выбросить ни одного мельчайшего узелка, ни одной нити, и вздохнул. На именитый вечер идти придется, а следовательно, надо уже сейчас возместить предстоящую потерю времени и просмотреть дополнительные материалы к очередной главе – кстати, там есть любопытные сведения о связях древнерусской живописи, того же Андрея Рублева, с эпохой раннего Возрождения, именно творчество Рублева со товарищи и опровергает весь этот сионистский бред о дикости и варварстве русского народа и свидетельствует о его глубочайших свершениях в области культуры и духа еще задолго до прихода самого Рублева…
   И, уже забывая и о жене, и о предстоящем вечере, и о своих необъяснимых воспоминаниях о начале войны и знакомстве с Сусловым, ныне одним из могущественнейших людей, уже не слыша напоминания об остывшем чае, Игнатов опять, как иногда говорила Наталья Владимировна с понимающей усмешкой, втягивал свои рожки в раковину и уходил из реального мира в свой, измышленный, без ряби воды и шевеления воздуха. Правда, она порой добавляла и другое: слава Богу, есть такой заколдованный мир, в нем можно полюбоваться своим прошлым, но в нем присутствует и отражение будущего в настоящем, только стоит всмотреться и вдуматься.
   Пожалуй, именно с таким ощущением бесконечности и неразъемности времен Игнатов и отправился с женой в начале шестого к Евдокии Савельевне Зыбкиной. В ранних сумерках темнели старые ели, и загустевшая синева в их вершинах лишь подчеркивала опускавшийся на землю покой.
   – К морозу, – авторитетно сказала Наталья Владимировна, придерживая мужа за локоть. – Очень кстати, а то в Москве грипп начинается, уж внучата обязательно подхватят. Пошли, пошли, Нил, опоздаем.
   – Пришли уже, – сказал Игнатов, – вот и встречают…
   – Проходите, пожалуйста, Нил Степанович, – раздался негромкий приятный голос, и у дорожки, поворачивающей к даче Зыбкиной, ярко светившейся всеми своими просторными окнами, возникли две стройные фигуры в полушубках и меховых шапках. – Вас проводить?
   – Зачем же, мы здесь свои, соседи, благодарю вас, – сказал Игнатов, сворачивая на дорожку между рядами голубых канадских елочек, подсвеченных низкими редкими фонарями. В просторной, оформленной под русскую старину, прихожей, с широкими дубовыми лавками, грубоватой выразительной резьбой на былинные сюжеты, украшавшей потолок и стены, гостей встречали две молодые женщины. Они, улыбаясь, помогали раздеться. Тут же появились широкие деревянные подносы, уставленные напитками и легкими закусками – небольшими тартинками с красной икрой или ломтиком осетрового балычка и фаршированными соленым орешком маслинами. Затем внезапно появились приятные, строгие молодые люди и проводили гостей к широкой лестнице на второй этаж; здесь перед концертным залом слышалась тихая музыка и негромкий и дружный гул уже собравшихся гостей, ожидавших с минуты на минуту выхода хозяйки, – задержку объясняли какими то неожиданными обстоятельствами в самой Москве, а следовательно, и необходимостью для хозяйки прийти в себя, переодеться и собраться душой перед столь ответственным приемом.
   Подходили новые и новые известные лица. Гости и не думали скучать; многие были давно знакомы и заинтересованы друг в друге, а на таких вот приемах и совершались самые важные дела, заключались пусть негласные, но, как правило, нерушимые соглашения и договоры, и Игнатов, едва окинув взглядом многочисленную публику, тотчас определил расстановку сил, и ему стало скучно.
   – Нил, – негромко сказала бдительно наблюдавшая за ним Наталья Владимировна. – Пожалуйста, улыбнись, ты похож на пирамиду Хеопса. Только посмотри, какие люди…

5

   Пожалуй, редко кто из гостей, волновавшихся и спешивших на важный прием к достойной Евдокии Савельевне Зыбкиной, кроме самой хозяйки, да и то приблизительно и смутно, догадывался, ради чего заполыхал весь красочный сыр бор, отчего пошли тайные волны не только по Москве – чуть ли не по всему обширному государству, но какое до этого дело простому человеку?
   У очаровательной Ксении Дубовицкой глубокой, предгрозовой синевы глаза, ей около тридцати, и если кто нибудь из многочисленных и восторженных ее поклонников, целуя ей руку, скажет, что она выглядит как семнадцатилетняя роза, она лишь улыбнется, шутливо погрозит пальчиком и сразу станет еще моложе, и это можно истолковать как душе заблагорассудится – ей все легко прощается даже соперницами. Ксения говорит с легким придыханием, отчего у мужчин тотчас возникает к ней тайный интерес как к натуре глубокой и страстной, а у женщин возрастает инстинкт самозащиты, говорящий им о необходимости отступить в данный момент в тень, – с Ксенией, становившейся в порывах вдохновения беспощадной в своей неотразимости, вступать в состязание было бы просто глупо, здесь можно было только проиграть.
   О Ксении Васильевне Дубовицкой, талантливейшей актрисе прославленного Академического театра, давно переросшего все государственные и любые иные границы, говорили охотно и много; говорили подчас самое невероятное, о чем мало мальски нормальные и здоровые люди не хотели и слушать. И здесь во всем был виноват прежде всего ее недюжинный талант, ведущий ее через театральные склоки и хитросплетения выше и выше, от успеха к успеху, от восторга к обожанию и преклонению. За ней чувствовалась глубокая, влекущая и дразнящая тайна – увидев ее хоть однажды на сцене, о ней начинали мечтать и прыщеватый юнец, и почтенный седовласый муж, давно погруженный своим возрастом в спокойное и мудрое равнодушие к женским чарам и прелестям; с ним вдруг случалось нечто необыкновенное, повергающее в прах любые законы биологии и морали; и вот такой солидный, увенчанный лаврами жизни человек, достигший на своем поприще иногда запредельных высот даже на правительственном, а то и того выше, на партийном уровне, начинал сходить с ума. Весь состав его крови превращался в бурлящий поток и порыв, он начинал беспочвенно и страстно мечтать, безрассудно распалялся до самых фантастических видений, всеми правдами и неправдами старался добыть адрес своей страсти, посылал ей письма, цветы, подарки, иногда баснословной ценности. А что уж говорить о зрелых, полных сил мужчинах, водящихся в столице в изобилии и даже в избытке? Тут можно было только беспомощно развести руками.
   Все поступавшее и по почте, и с курьерами старая няня Ксении, ее самая доверенная советчица и домоуправительница Устинья Прохоровна подслеповато и равнодушно складывала в общую кучу в темной просторной кладовке; время от времени, обычно в те редкие часы, когда сама Ксения была свободна и дома, на нее снисходило вдохновение, она звала Устиныо Прохоровну, и они вдвоем начинали разбирать завалы в кладовой, сортировали накопившееся иногда за три четыре месяца, вслух читали наиболее страстные, сумасшедшие признания в любви. Бывало, что из какой нибудь невзрачной коробочки, вместе с запиской с отчаянной мольбой о взаимности или хотя бы о коротком ответе, выпадала безделица вроде старинного алмазного браслета или изумрудного кулона с золотой или платиновой цепочкой; встречались камеи и кольца дивной работы, попадалась и финифть, и даже китайский фарфор, и лаковые миниатюры. Однажды в тяжелом, объемистом пакете, который Устинья Прохоровна распаковывала с кряхтением и долго переворачивала и ворчала, они обнаружили украшенную драгоценными каменьями и старинным червонным золотом Библию и записку со смиренной просьбой найти такую то страницу и прочитать. Решив удовлетворить скромную просьбу щедрого незнакомца, неведомого им профессора Клиничева Всеволода Всеволодовича, прилагавшего к подарку и свой телефон, они весь вечер читали «Песню песней» премудрого и любвеобильного Соломона, и сама Ксения настолько увлеклась, что к седьмой песне, особо отмеченной щедрым поклонником, даже постаралась подобрать мотив и на разные лады пропела: «…округление бедер твоих как ожерелье, а живот твой – круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино… и мандрагоры уже пустили благовоние, и у дверей наших всякие превосходные плоды, новые и старые…»
   Несмотря на солидный возраст, женщина весьма возбудимая и эмоциональная, Устинья Прохоровна вскоре стала подтягивать, безбожно фальшивя, а затем долго допытывалась у Ксении о неведомых мандрагорах.
   – Надо же, в животе одно вино, – говорила она, осуждающе качая головой. – Видать, пьяница и распутник писал… мандрагоры тебе какие то…
   – Ах, баба Устя, – неожиданно грустно вздохнула Ксения. – Хранительница ты моя родная… Мандрагоры… не знаю, к сожалению, не встречались! Очевидно, нечто ароматное и возбуждающее. И все таки лучше молодое и новое, чем старое и давно приевшееся. Премудрый Соломон споткнулся здесь на левую ногу…
   Пристально и долго поглядев поверх очков, Устинья Прохоровна тоже вздохнула, как то сникла и долго поправляла большой седой пучок на голове.
   – Ах, Ксюшка, Ксюшка! – сказала она просто и сожалеюще. – Мужа тебе надо. Доброго русского мужика, а не заморского мандрагору! Хоть ты и великая, и трагическая, как брешут газетки, а я тебя лучше знаю. Вон, говорят, тебе скоро самую народную пришпилят, ну, и что? Бабье то в себе никуда не денешь, бабье то в тебе тоскует, гложет душу и вопиет отчаянно! Дай, дай – требует! Слышишь? Тут одноразовой пайкой не насытишься, тут надо, чтоб под ногой земля была и сегодня, и завтра, днем тебе и ночью чтоб была! Чтоб в любой час припасть к ней и забыться, успокоиться, затрепетать от ее тяжести! А то ведь этот козел Задунайский не отстанет, я все на него гляжу в телевизор, гадаю… Такие цыганистые мужички злопамятные, коли что – со свету сживет, роли ты у него хорошей не получишь. У у, знаю я таких! А чего он, старый шибздик, добивается от тебя? Одного! Сама знаешь чего! Сколько уже от его выкрутасов плакала? На той неделе даже из театра надумала уходить…
   – Ну, баба Устя, тут ты ошибаешься, – сказала Ксения, неожиданно встрепенулась, и глаза ее холодно сверкнули. – Тут совсем другой коленкор… Да мы еще и посмотрим, кто на ком крест поставит! Ну что ты такое говоришь? – сердито добавила она, тут же словно запнулась, полыхнула глазами, опомнилась и опала, изображая некое милое смущение, хотя проницательную старую женщину провести было невозможно. Устинья Прохоровна сама безошибочно определяла момент, когда нужно было поверить и подыграть, а когда и рассердиться, и сейчас она сочла нужным верить и сочувствовать; последнее время она никак не могла разгадать, чем так серьезно встревожена ее питомица, что с ней происходит, что от нее скрывает, и томилась от неизвестности.
   И она не ошиблась. Ксения, что то напевая вполголоса, подошла к своему письменному столу красного дерева, с множеством ящичков и на самой столешнице, и в боковых тумбочках, отделанных нежнейшей финифтью и медными запорами и ручками; стол стоял тут же в гостиной, в просторном фонаре, отделенном от общего пространства комнаты бамбуковой занавеской от потолка до пола. Нерешительно, явно поколебавшись, Ксения села к столу и некоторое время напряженно, хотя и с отсутствующим лицом, думала, затем, притронувшись к одному из внутренних, потаенных углублений в верхнем правом ящичке, надавила и повернула еле заметный выступ, глубоко утопив его в гнезде. Послышался нежный мелодичный звон – потайной механизм в чреве стола сыграл три такта «Венского вальса», и в руках у Ксении оказалась небольшая, слоновой кости, отделанная перламутром шкатулка. Она выскользнула откуда то из под столешницы, из тайничка, и Ксения стала задумчиво перебирать ее содержимое. Здесь было сапфировое, старой работы, ожерелье, отделанное алмазами и платиной, браслет с тремя крупными бриллиантами в россыпи изумрудов, несколько старинных перстней, все с теми же дорогими и редкими по красоте и величине камнями, и уникальная брошь с крупным, темным, почти черной воды бриллиантом в магическом узоре плодородия, выложенном, в свою очередь, из девяноста девяти бриллиантов чистейшей голубизны и прозрачности, прочно втиснутых в платиновые гнезда, и тридцати трех сапфиров, придающих величественной, холодной жизни бриллианта мистическую и таинственную силу прорицания.
   Стоило повернуть брошь под определенным углом и присмотреться, как тотчас таинственный узор оживал и превращался в движущихся по кругу солнца змей, магическим и безжалостным сапфировым блеском наполнялись их глаза. Именно эта безделка, способная свести с ума любого знатока и собирателя редкостей, невольно притягивала взгляд Ксении, она время от времени откладывала ее, занимаясь другими вещицами, но всякий раз, словно спохватываясь, обращала глаза к загадочному узору броши – она любила ее и тайно боялась. Чутье подсказывало ей, что в этом глубоком, внутренне беспокойном, постоянно играющем своим особым светом узоре заключена и ее судьба. Она могла всматриваться в завораживающую игру дорогих камней бесконечно, приходя почти в сомнамбулическое состояние, в ней зарождался и всю ее захватывал особый мотив, она погружалась в свою внутреннюю жизнь, она ощущала мистическую тайну черного камня, напоминавшего и величиной, и формой пристальное человеческое око, – поворачивая брошь на уровне своих глаз, она как бы оживляла драгоценный узор. Змеи начинали двигаться вокруг провального черного центра своего гнезда, прорисовывались головы, вспыхивали, мерцали глаза, и тогда возникало всегда одно и то же видение. Раскаленная каменистая пустыня, укромный древний замок, вырубленный из вершины гранитной горы, одиноко возвышающейся над необозримыми разливами раскаленных песков, уходящих застывшими волнами до самых горизонтов и дальше, в глубь вселенной…
   Глаза Ксении тускнели, зрачки исчезали, в такие моменты старуха няня пугалась и не решалась подать голос, окликнуть – она начинала читать «Отче наш», а в душе проклинать злосчастные царские игрушки, и отяжелялась почти непреодолимым желанием когда нибудь изничтожить в прах эту вредную для человеческого здоровья, блескучую и бесполезную нечисть.
   И сейчас, распаляя себя все больше, Устинья Прохоровна затаилась, присев на низенькую скамеечку возле туалетного столика с большими, подвижными крыльями зеркал. В такие острые моменты она никогда не оставляла свою любимицу, хотя и не мешала ей, ничем не выдавала своего присутствия и даже дыхание старалась сдерживать.
   И старуха угадала, момент подходил самый нехороший. Ксения, после некоторого колебания, взяла проклятую брошь, поднесла ее к глазам и стала еле заметно поворачивать; установив брошь в нужной плоскости, улавливая одной ей известное положение, она замерла, по нелестному и жалостливому определению самой Устиньи Прохоровны, застыла поганым идолищем и истуканом. Несколько раз перекрестившись, старуха зашевелила острыми, подсохшими губами.
   – Отче наш, иже еси на небеси… не введи нас в искушение… избави нас от лукавого… хлеб наш насущный дай нам днесь… Пресвятая матерь Богородица Дева, смилуйся! Что за поруха с моей касаткой, с моей белорыбицей ненаглядной? Отче наш, всемилостивейший и всемогущий, смилуйся! Божья матерь, Дева святая и непорочная! Перед твоим светлым ликом повергаю горе свое, помоги, пречистая, не дай пропасть невинной душе! Смилуйся! Заступись, преблаженная!
   Ничего вокруг не замечая, Ксения встала и, неся перед собой брошь в вытянутой руке, подошла к окну. Самоцветы вспыхнули, заиграли, словно неслышный и невидимый ветер стал раздувать у нее на ладошке чудный огонь. Взгляд Ксении отяжелел…
   Камни перешли к ней от матери, обыкновенной советской служащей, ради заработка освоившей машинопись и стенографию. С камнями была связана какая то почти фантастическая история, втянувшая в своеобразный водоворот бесчисленное количество людей и в самой России, и за ее пределами, от самых высших особ царской фамилии до безымянных людских масс, ничего, кроме тяжкой, изнурительной работы на полях, в шахтах и на заводах, не знавших. Странную древнюю брошь можно было носить и вместо кулона – для этого имелась массивная, искусной старинной работы золотая цепочка, хранившаяся в той же шкатулке, но Ксения никогда в своей жизни так и не решилась надеть загадочную вещицу, даже примерить, будучи наедине с собой перед зеркалом; ее всякий раз удерживало от этого странное ощущение на себе чьего то постороннего взгляда… Может быть, именно поэтому она не любила вспоминать о последних днях матери и о своем обещании никогда не расставаться с загадочными камнями, данное умирающей только под влиянием момента, когда близкий и родной человек навсегда уходит, и ты не можешь остановить его и только вынужден беспомощно и обреченно ждать последней минуты. Впрочем, легенды и есть легенды, хотя они ведь тоже не возникают из ничего – человек всегда был загадкой и тайной и навсегда таким останется. И подобные камни вечно привлекали его, в них тоже заключены древние и непостижимые тайны, некий зов космоса, зачатия, а затем и завершения.