И какая то детская, поразившая своей беззащитностью, улыбка набежала на его лицо.

11

   Недоступная, забранная в несколько защитных слоев лампочка цод потолком камеры горела день и ночь; пожалуй, впервые за много дней Сергей Романович пришел, хотя и скрывал это даже от себя, в смятение духа. Из всей беспредельной, непрерывно будоражащей и зовущей своими звуками и запахами жизни осталось замкнутое пространство и режущий, приводящий в неистовство голый свет под потолком. И бессилие что либо предпринять, вернее, ощущение своего бессилия.
   «Все бессмыслица, все ложь, – сказал он себе, стараясь отвлечься от рвущегося сквозь крепко стиснутые веки мертвого света. – И человек ложь, и Бог ложь, и сама жизнь – отвратительный обман, вот именно, болезнь природы, осознать которую как вопиющее издевательство дано только именно человеку. Хотя зачем же забираться в такие абстрактные дебри? Это уже крайняя степень деградации, распад воли и сознания… Такого подарка он им не сделает».
   Он не смог бы сейчас точно определить, кого он имеет в виду – каких либо конкретных людей вроде своего следователя Снегирева, продавшее его московское воровское подполье, судьбу, связавшую его незримыми нитями с самыми высокими людьми в государстве, или же весь мир вообще; ему не давало покоя и необъяснимое поведение Зыбкиной на последнем допросе, и он, разрывая наползавший туман забытья, все время возвращался к этому случаю, пытался отыскать в нем оборотный потаенный смысл; нет, нет, он никогда не был героем, но его всегда, как он себя помнит, мучил вопрос, почему ему нельзя того, что можно другому. По сути дела, этой несправедливостью, всеми правдами и неправдами узаконенной в живой жизни только между людьми, и объясняется невозможность гармонии и движения к идеалу, и никакие учения, теории, никакая принудительная сила здесь не помогут. Природа человека порочна, и по другому он просто не может, и его личное падение с нравственных высот началось еще в ранней юности, когда он, попав в компанию сверх всякой меры обеспеченных, таких же прыщеватых, как и он сам, начинавших томиться плотью бездельников, не смог внести свою часть за очередной кутеж в пустующей квартире какого то высокопоставленного дипломата; сам хозяин находился в это время в Англии, а его отпрыск, которого все ласково называли Стасиком, кстати, тогда считавшийся самым закадычным другом ему, бесшабашному Сережке Горелову, оставался почему то в Москве под присмотром давно выжившей из ума полуидиотки, его бабушки, не снимавшей ни на минуту большой, с широкими полями, шляпы даже за столом и непрерывно вспоминавшей свое дворянское происхождение, свою молодость и первую любовь с одним из князей Голицыных. Вот тогда и свершилось падение, он просто взял у матери накопленные по десятке с каждой получки и приготовленные в уплату за какой то старый долг деньги и не сознался. Ну, а дальше…
   Дальше Сергей Романович не разрешил себе вспоминать, это было сейчас неважно, даже излишне, да и этот случай из его ранней молодости ничего не сможет объяснить; жизнь всегда раскладывает карты по своему, и тот же прыщеватый Стасик, сразу после института женившись на одной из своих однокурсниц, тоже из элитарной дипломатической породы, укатил, ни мало ни много, в Италию – развивать и совершенствовать свой интеллектуальный вкус, как он выразился на прощанье. Да, всем жизненных благ не могло хватить, и карты ложились в строго выверенной закономерности, но можно было жить и на темной стороне и чувствовать себя не хуже – здесь присутствовала своя притягательная, дурманящая и дразнящая глубинные инстинкты правота; только здесь можно было ощутить всю подлинную, неповторимую, именно мужскую особенность права силы, и никакими прилизанными конституциями, писанными прежде всего для власть имущих, этого не достичь. Да, да, и в этом подпольном мире можно было процветать, нужно было лишь не переступать запретной границы, и прежде всего в себе самом… Когда же, с кем же он нарушил этот непреложный закон равновесия? С Зыбкиной или Ксенией? Пожалуй, и с той, и с другой. Но именно Ксения оказалась последней каплей, чаша переполнилась, вот и хлынуло через край. И уже ничего переделать нельзя, пусть не свистит следователь по особо важным делам, пусть не наворачивает винегрета из политики, народа и всяких там своих и заграничных шпионов, дело значительно проще. Может быть, впервые естественное, подлинное право силы, как и должно быть и будет со временем в жизни, бросило вызов припудренной фальши, отвратительной лжи, торжественно именуемой законом и нравственностью, тем самым законом и той самой нравственностью, при которых силы целых поколений, их рабский труд употребляются на старческий разврат, на бессмысленное продление, с точки зрения разума, бесполезного существования определенного круга пресытившихся людей, захвативших власть.
   «Чушь! Чушь! – тут же вспыхнуло в воспаленном мозгу Сергея Романовича. – Просто тебе страшно, ты знаешь, что обречен и должен умереть, тебе уже не выбраться, а тебе еще хочется покуролесить на белом свете, побуянить… Можно, конечно, сделать вид, что согласен на сотрудничество, как предлагает следователь, терять нечего, можно потребовать личных гарантий от вышестоящего начальства, пожалуй, оно даже согласится выслушать, подтвердит и пообещает. Можно будет вывернуться, залечь на дно, пусть попробуют отыскать…»
   Сергей Романович съежил губы в усмешке – цена слова давно была ему известна. Правда, за долгие бессонные ночи, проведенные в раздумьях, в попытках осмыслить случившееся, он уже распутал многие загадки; теперь он был твердо уверен, что московское воровское подполье давно и тесно срослось и с милицией, и со службами государственной безопасности, и что именно самые доверенные люди, тот же Обол, та же скупщица дорогих камней Мария Николаевна, княгинюшка из Кривоколенного, были обыкновенными стукачами, сексотами, всего лишь отвязанными суками, и что именно благодаря им он сейчас здесь, бессильно трепыхается, как муха в паутине. Его уже не выпустят даже из боязни, чтобы он не перебулгачил воровскую московскую знать, ведь равновесие в таком городе, как столица, тоже не безделица и дорогого стоит. Но и это для него сейчас ерунда, главное в другом. За что они так зверски обошлись с Ксенией? Вот клубок, он должен его размотать для себя хотя бы, ему нельзя уходить с таким невыносимым грузом в душе. Неужели все дело в нем и он главная причина? Или здесь присутствует роковая случайность? Ну чем им могла помешать молодая женщина? Или причина еще проще – дорогой бриллиант? Неужели даже в верхах все пало так низко и безнадежно?
   Чтобы не ощущать больше мучительного света, он резко перевернулся лицом вниз, крепко стиснул голову ладонями, но свет, мертвый и неотвратимый, не исчезал, он сочился теперь в глаза через затылок, через кости черепа. Сергей Романович глухо замычал от муки и бессилия, рывком перекинулся на спину и подробно, пристально огляделся. Зацепиться было не за что – гладкие ровные стены, высоко под потолком узкая зарешеченная щель недоступного окна. Железная тяжелая дверь с бессонным зрачком – на него, как на диковинного зверя, могли глядеть в любой момент, глядеть и равнодушно посмеиваться. И вновь от сдавившего сердце чувства совершеннейшего своего одиночества, полнейшей заброшенности в мире, когда до тебя нет дела ни одному живому существу, ему стало совсем уж не по себе. И тогда пришла самая простая и самая удивительная по своей мудрости мысль; он сказал себе, что смерть величайшее благо, спасение, что ему после Ксении незачем и нельзя больше жить и необходимо что либо придумать и завершить все поскорее.
   Он стал думать, как все можно ускорить, перебирал самые невероятные варианты и неожиданно успокоился; он сказал себе, что он давно уже умер и происходящее его больше не касается; правда, несмотря ни на что, сейчас бы он с удовольствием выпил кружку холодного пива, темного, свежего, ну, да на нет и суда нет, нехорошо искушать судьбу, ведь неизвестно, что за сюрпризы она ему приготовила за первым же поворотом.
   Он отвернулся от стены, лег на бок и сунул ладонь под голову; казалось, в ту же секунду он услышал лязг двери и недовольно приподнялся, затем торопливо вскочил и, попятившись, даже выставил вперед руку, как бы пытаясь что либо отодвинуть. Он знал, что этого не могло быть, но в то же время он всем своим существом мучительно обрадовался. Вся кровь у него отхлынула от сердца, и он растянул губы в бессмысленной улыбке; словно сквозь горячий сухой туман, он видел лицо внутреннего дежурного, окинувшего камеру и самого заключенного профессиональным взглядом, тряхнувшего связкой ключей и даже слегка кашлянувшего. Рядом с ним был некто второй, в длинном обтрепанном плаще, – Сергей Романович его сразу узнал, хотя поверить не мог и лишь таращил глаза.
   – К вам, Горелов, гость, – сказал дежурный и сразу же вышел, дверь за ним нешумно закрылась, и сухо щелкнул замок.
   Сергей Романович, от скрытого волнения невольно тиская руки и, чтобы справиться с собой, прижимая их к груди, шагнул к неожиданному гостю, воскликнул:
   – Не может быть! Отец Арсений! Или я схожу с ума? Боже мой…
   – Успокойтесь, успокойтесь, уважаемый Сергей Романович – сказал отец Арсений, в свою очередь сделав движение навстречу хозяину скорбной обители. – Я же обещал прийти к вам еще раз, чтобы поговорить и ободрить… вот час и пробил, вот мы и встретились.
   – Понимаю… Значит, скоро? – спросил Сергей Романович, и глаза его вспыхнули, расширились, впились в лицо пришедшего, затем он заторопился, заставил себя сдвинуться с места и стал приглашать гостя проходить и садиться, хотя садиться, кроме как на откидной топчан, было и некуда.
   – Скоро, – подтвердил отец Арсений, шагнув в глубь узкой камеры и безразлично усаживаясь на топчан. С некоторым недоверием Сергей Романович продолжал следить за ним, словно ожидая, что дорогой гость вот вот растает в воздухе и исчезнет и он опять останется один. Тем временем новое необъяснимое дело захватило его внимание, и он, стараясь не показывать своего волнения, стал озираться по сторонам. Давящие узкие стены камеры как бы раздвинулись, и теперь вокруг чувствовалось совершенно свободное пространство, и в то же время Сергей Романович знал, что если бы он и попытался, он бы не смог сделать и шагу в призрачную и ненужную больше свободу – он был прикован к своему гостю какой то невидимой, неодолимой цепью. И оставаться рядом с отцом Арсением было для него важнее всего на свете, было много дороже собственной жизни – от чудного гостя исходил некий мягкий, успокаивающий свет, обещавший исцеление души истиной, обещавший открыть неведомое, успокоить и все объяснить.
   – Я благодарю вас, отец Арсений, – сказал Сергей Романович, пристраиваясь рядом с гостем и стараясь не прикасаться к нему, чтобы не обнаружить обман – этого он бы сейчас не вынес. – У вас твердое слово, подобное теперь так редко бывает…
   – Я вижу, ты сомневаешься, так? – спросил отец Арсений, подняв глаза и угадывая самые тайные мысли Сергея Романовича. – Не сомневайся, я действительно пришел, вот рука, возьми…
   – Зачем же, зачем? – заторопился Сергей Романович, страшась оскорбить своего гостя малейшим подозрением. – Я и без того верю, отец Арсений. Зачем же? Что вы! Меня другое терзает – зачем же я жил? Зачем пришел в этот мир? Другим от меня тоже только горе и беды… Зачем? Если бы я мог, я бы убил себя еще тогда, когда не успел нагрешить… Ты приходишь слишком поздно, зачем мне твоя рука…
   И тогда гость сам протянул руку и узкой худой ладонью слегка коснулся плеча узника, затем прикоснулся к его пылающему лбу со сдержанной по отечески лаской. И в груди у Сергея Романовича прорвался тяжело набухший и мешавший дышать ком, он почувствовал у себя на щеках теплые слезы и, стыдясь своей слабости, жалко, по детски облегчающе и торопливо всхлипнув, хотел сползти на пол, на колени. Опережая его намерение, отец Арсений остановил.
   – Нет, нет, – сказал он медленно и значительно. – Никаких лишних слов. Я пришел подготовить и благословить, я ведь обещал и не мог иначе…
   – Как же вам удалось проникнуть сюда? – не удержавшись, спросил Сергей Романович, и у него мелькнула нехорошая мысль об очередной провокации, о том, что и этот странный человек может оказаться на государственной службе и сейчас подослан к нему с определенным заданием, что он, так же как и Обол с княгинюшкой Марией Николаевной, давно завербован органами и все объясняется весьма примитивно. Им необходимо что то еще выведать у него, не получилось впрямую, пошли обходным путем…
   Пристально взглянув в грустные, отстраненные глаза ночного гостя, взглянув даже с каким то любопытством, Сергей Романович вздрогнул. Он понял, что отец Арсений читает у него в душе, словно в открытой книге, и не стал тратить время на оправдание; если его гость способен читать чужие мысли, он должен понять и его сомнения и простить.
   – Значит, очень скоро, – заторопился Сергей Романович, нащупывая главное и возвращаясь к нему. – Нет, нет, не подумайте, отец Арсений, я уже не боюсь. Жаль, что я так ничего и не сделал. Все готовился, готовился, блуждал во тьме, а к свету так и не вышел… Не хватило чего то, да и сил не хватило, недаром говорят – слаб человек…
   – Не надо, не клевещи на себя, – остановил его отец Арсений. – Ты прозрел, перевесило все остальное. Не пытайся доказать обратное, даже малейшая толика любви и добра, брошенная на чашу весов Всевышнего, в конце концов перетянет горы порока и ненависти. Ты помог сохранить равновесие мироздания, и потому я здесь… Утешься!
   – Скажи, отец Арсений, – вкрадчиво заговорил Сергей Романович, в твердом намерении увести разговор от своей особы и тем себя обезопасить и укрепить. – Ты много думал, много искал, скажи, нашел ли ты в человеке душу? Или каждому так и предназначено изначально пожирать ближнего и тем процветать? Скажи, Бог есть?
   Странная и далекая усмешка набежала на лицо отца Арсения.
   – Все те же детские заботы, детские страдания! – пробормотал он и несколько раз перекрестился и перекрестил узника. – Гордыня, гордыня человеческая! Неверие! Пока маловеры блуждают во тьме, пришло царство зверя, и каждую ночь в полуночную пору над Кремлем загорается его клеймо, его знак – число зверя. Ты, Сергей, сын человеческий, еще одна жертва во искупление русского неверия, русского легкомыслия и всеядности… Но ты сам пробился из мрака к свету и был приговорен слугами сатаны, твой тяжкий крест – спасение твоей души, нужно скорбеть о другом. Ты – начало последней и небывалой русской скорби, и она уже у порога… Мир содрогнется от крови и ужаса, но ты и жертва, и палач, твоя капля переполнила чашу, и ничего остановить уже нельзя, Россия будет погружена надолго во тьму, но именно там будет храниться и вызревать зерно… Я потому и здесь, ибо у каждого народа свои заступники перед лицом Всевышнего… К русскому народу послан я, тоже был подвергнут сомнениям и испытаниям, выстоял и прозрел, и укрепился душою. Повторяю: не скорби…
   Непонятными и даже ненужными показались узнику все высокие и холодные слова странника, но он ничем не выдал себя, ему было страшно остаться опять в одиночестве, и он молчал, и лишь ширилась в душе тоска; он думал, что и в словах отца Арсения нет истины, и что…
   – Истинно, истинно, перед лицом Господа нет ни эллина, ни иудея, – подхватил он невысказанную мысль узника, и от его всеведущей пронзительности Сергей Романович, как ни крепился, побледнел, откинулся головой на холодный бетон стены. – Пойдем, вставай, – приказал странник, приподнял руку, и в тот же момент стены вокруг как бы опали, рассыпались, и пространство, бесконечное и радующее, распахнулось окончательно, и Сергей Романович увидел какую то дорогу, и не было у нее ни начала, ни конца. – Вставай, пойдем, – повторил странник, и жуткая оторопь охватила узника: он осознал, что перед ним дорога без возвращения назад или даже к себе.
   – Зачем? – посетовал он устало и безнадежно. – Неужели мне мало и без этого? И ты еще говоришь о милосердии, отец Арсений! Неужели лицемерие и есть твое хваленое милосердие? Зачем ты пришел?
   – Я ведь обещал прийти к тебе в жизни еще один раз, ты забыл? – сказал отец Арсений. – Меня нельзя забывать, ведь у Бога нет ни царя, ни раба, и страждущая душа для него дороже любого праведника…
   – Сколько же я слышал таких праздных и лживых слов! – вздохнул Сергей Романович и опустил глаза, он смертельно устал, и хотелось свалиться прямо на пол и забыться хотя бы на несколько минут.
   – Вставай, вставай, пойдем, – в третий раз настойчиво, но теперь уже значительно мягче, с сочувствием предложил странник, и словно посторонняя сила подняла Сергея Романовича, тело приобрело звенящую легкость, теплый благодатный ветер омыл его душу, и он, сбросив с себя все тяжкое и лишнее, шагнул на сверкающую дорогу, и тогда чувство светлой тоски охватило его. Из него словно вынимали душу, – так в настоящей жизни не могло быть, и он это хорошо знал; сон, сон, подумал Сергей Романович, но эта скорая и самому ему не понравившаяся мысль лишь мелькнула и бесследно исчезла. Он услышал даже слова, прозвучавшие только в нем самом, хотя он знал, что не мог этого сказать. «Обрети Россию прежде всего в самом себе, человек, – услышал он отчетливо и ясно. – Если не ты сам, то кто же?»
   Он оглянулся; странник пристально глядел на него, словно подталкивая дальше. И Сергей Романович не стал ничего спрашивать, он сделал еще шаг и еще, и дорога приняла его. И тогда он пошел один в сверкающем сквозящем пространстве – вокруг не было ни души. Отец Арсений тоже исчез, и было совсем хорошо; ему нравилась бескрайняя, слепящая белизной пустыня, разрезаемая прямой, как стрела, дорогой, – он уходил в безграничное, невозвратное пространство. Слышалась тихая, завораживающая мелодия, она тоже зарождалась и звучала в нем самом, омывала душу убаюкивающей нежностью, и он забыл о себе, он уже сам становился дорогой, ведущей за пределы времени, к самому изначальному зерну всего сущего.
   И радость самому стать дорогой проснулась в нем и заполнила все его существо, и когда он с последней, затухающей дрожью понял, что исчезает и его больше нет, он увидел на дороге перед собой темный полог; под ним что то было, и он слегка горбился. Нерешительно наклонившись, Сергей Романович с замершим сердцем дернул за край полога и закричал от тоски и нежности. Он увидел и узнал самого себя, но совсем маленького, лет четырех или пяти, узнал свои глаза, улыбку и попятился.
   Ребенок встал и приложил палец к губам, как бы о чем то предупреждая.
   – Какой большой, – протянул он изумленно, с детской беззастенчивой пристальностью окидывая Сергея Романовича взглядом. – Что, плохо тебе?
   – Теперь уже нет, – ответил Сергей Романович, начиная оттаивать и приходить в себя. – Теперь будет только хорошо… Что ж делать, раз не все получилось…
   – Ты жалеешь?
   – Немножко, – признался Сергей Романович. – А что?
   – Зря! – возразил ребенок. – По моему, ты молодец, ты здорово держался. А на мелочи… ну их, не обращай внимания. Правда, можно и по другому, ведь ты можешь все исправить, ты же хотел убить меня, вот все сразу и переменится. Так просто… Только знай, я – не только ты, я еще и твое продолжение. Отец и сын в одном лице…
   – Замолчи! Ничего этого ты не можешь знать, замолчи, – попросил Сергей Романович, с непередаваемым ужасом глядя сам на себя через бездну лет и чувствуя подступающую к сердцу темную, тяжелую волну, готовую задушить.
* * *
   Он вскочил с узкого топчана, и режущий мертвый свет ударил в его глаза, в мозг; он еще успел заметить, как медленно и бесшумно затворилась дверь камеры, пропуская фигуру в длинном брезентовом плаще, – мелькнула в узкой, исчезающей щели длинная пола и пропала. Сорвавшись с топчана, он бросился к двери – она, как всегда, была холодной и неприступной.

12

   Ничего подобного с ним давно уже не было, весь состав его жизни словно переменился, вспыхнул и взбунтовался; он только по многолетней привычке держал себя в руках, ходил на работу, терпел около себя приевшихся своей угодливостью людей; такого в его жизни, насколько он помнил себя, вообще никогда не случалось. И не мужская поздняя ревность, не обида проснулась в нем и диктовала, нет. Был тот провал, когда никакая воля не могла помочь, и разум отступал, и даже ирония по отношению к самому себе ничего не могла изменить. Он не привык размышлять о непривычных материях – не хватало времени, в этом он инстинктивно оберегал себя. Зачем ему было мучиться, есть ли Бог или его нет? Если он есть, он есть, от его, Леонида Ильича Брежнева, признания или отрицания здесь ничего не могло измениться. Случилось нечто более глубокое и необъяснимое. До сих пор он был уверен, что ему подвластно в окружающем мире все, кроме смерти, что он знает главное, и вдруг оказалось, что он ничего не знает даже о самом себе и ничего не может, – подобное потрясение на время выбило его из привычной колеи. И дело здесь было не в ближайшем окружении, не в Суслове, не в Андропове, просто он лицом к лицу стал перед реальной жизнью, о которой давно забыл, с ее изнанкой, горячей и мутной, с грязью и кровью, с изнанкой, подстилающей все без исключения в человеке. И он не мог иначе, он должен был пройти на этот раз все до конца, здесь он отступать не хотел и не мог. И, оставшись наедине с Сергеем Романовичем, вопреки всем инструкциям, правилам и здравому смыслу, и даже лично убедившись, что они действительно одни, втайне гордясь собой, Брежнев заставил себя окончательно сосредоточиться. Гость все так же стоял у двери – как его ввели, остановили, так он и остался, пока хозяин устраивался, что то приказывал и о чем то вполголоса говорил Казьмину, и при этом даже раздраженно повысил голос. Гостя, которого перед этим спешно вымыли, постригли, выбрили, одели с ног до головы, подобрав ему приличный костюм, происходящее не интересовало, он уже был по другую сторону черты. Хотя он все видел и слышал, он видел и слышал как то по особому. Душой он еще не отошел от отца Арсения и все время ощущал его присутствие рядом и даже иногда с легкой извиняющейся улыбкой оглядывался, и ему было безразлично, в яви ли было или в бреду их свидание, – оно было, и в этом он не сомневался.
   В просторном, слегка затемненном помещении были всего лишь стол и два кресла, они стояли в хорошо освещаемом месте. И в глубине своего сознания, продолжавшего как бы автоматически отмечать и фиксировать происходящее, Сергей Романович, сам того не желая, не упускал ни одной мелочи. Он ожидал всего что угодно, но только не этого, и почувствовал удивление.
   – Проходи, садись, – услышал он медленный голос хозяина и увидел его рядом. – Проходи, проходи, ты, вероятно, очень недоволен…
   – Отчего же, совсем нет… Правда, несколько удивлен, – ответил Сергей Романович вежливо, даже изобразивши улыбку, прошел и сел на указанное место и опять растянул губы в легкой улыбке – хозяин от этого несколько замешкался, поправил галстук и натужно кашлянул. – Я даже предполагал нечто подобное, только, конечно, не встречу с вами лично, – продолжал невольный гость, словно пытаясь окончательно убедить хозяина, и тот с готовностью несколько раз кивнул.
   – Вот как, это хоро ошо, – протянул он, наконец усаживаясь на свое место и выкладывая на стол пачку сигарет и спички. – Ты не возражаешь, если я закурю?
   – Кури, – неожиданно разрешил Сергей Романович и насмешливо прищурился. – Угостишь – я тоже подымлю…
   – Пожалуйста, кури, – обрадовался хозяин, решивший не замечать ничего грубого и обидного и придвигая необычному своему гостю сигареты и спички, и пока тот жадно закуривал, с затаенным интересом разглядывал его строгое красивое лицо; в какой то момент их глаза встретились, и Леониду Ильичу показалось, что во взгляде его молодого соперника промелькнула именно насмешка, но затем сразу же сменившаяся жалостью. Тут Леонид Ильич оторопел, возмутился и, маскируя свою неуверенность, поспешил закурить; он не хотел и не мог быть жалким, не имел на это права, и подумал, что он зря настоял на этой встрече, пожалуй, он переоценил себя, и теперь надо соответствовать, хотя в то же время он безошибочно чувствовал, что эта встреча для него была необходима; он должен был пройти через это горнило и очиститься прежде всего ради самого себя; он сейчас даже гордился собой, он пренебрег всеми дурацкими правилами и поступил по совести, – тихо, тихо, тихо, сказал себе Леонид Ильич, чувствуя, как в нем вновь поднимается еще одна волна неожиданной зависти к своему молодому удачливому сопернику.
   Усилием воли заставив себя усмехнуться и намекая на некую, теперь уже нерасторжимую связь между ними, он сказал:
   – Ну, свояк, давай забудем всякие тонкости, посидим, поговорим, как два мужика. – Тут он почти машинально нажал кнопку звонка и бросил тотчас вошедшему помощнику: – Чайку нам и по рюмке… да, да, лучше коньяку… а? – вопросительно взглянул он на своего гостя, и тот согласно кивнул.
   – Ну, свояк, вот уж и вправду по царски! – одобряя, сказал Сергей Романович, и его худое подвижное лицо начало слегка разгораться, из него ушло холодное напряжение, но глаза стали еще более глубокими, какими то втягивающими и как бы прощающими, и Леонид Ильич, приглашая гостя выпить, несколько замешкался. Он ощутил себя странно непривычно, каким то совершенно незащищенным – перед ним был человек, уже переступивший за черту жизни, он и смотрел сейчас именно так и, находясь в недосягаемости, жалел; да, да, хозяин вновь почувствовал именно жалость к себе со стороны своего гостя и, стараясь не поддаваться нехорошему чувству, взял рюмку, приподнял ее, кивнул, приглашая гостя последовать своему примеру, и они выпили.