Выжидающе помолчав, Андропов согласно кивнул.
   – Я что то такое слышал, кто то говорил… Теперь сам проверю. А если этого гениального, как говорят, умыкнут за кордон, а он там быстренько образумится?
   – Да у него все формулы с цифрами давно из головы выскочили, – сказал Брежнев. – Конечно, совсем из виду его упускать не стоит, но уж так, чтобы никто ничего не почувствовал. – Тут глава государства, очевидно вспомнив что то очень интересное, задумался, тотчас спохватился и выпрямил спину. – Да, Юрий Владимирович, – продолжал он свою мысль, – много странного появилось в мире, да такое, о чем мы с вами раньше и не подозревали. Говорят, этот наш странствующий физик обладает редким даром предвидения. Вроде бы ему достаточно взглянуть на человека, и тотчас все ясно. Весь его дальнейший путь как на ладони. Не трогайте его, надо считаться с народным мнением, даже если оно основывается на суевериях. Глядишь, и пригодится. А впрочем, его вроде бы и невозможно достать, он всегда заранее знает и успевает скрыться.
   Ожидая дальнейшего, глава безопасности больше ни одним движением, ни одним звуком не выдал себя, и Брежнев позволил себе еще одну мимолетную усмешку, правда, ее можно было истолковать как угодно, но Андропов истолковал ее именно по своему адресу и в самом определенном значении.
   «Посмотрим, – подумал он с невольным холодным и неприятным ознобом от своей решимости. – Посмотрим, кто здесь окажется сильнее. Юродивые здесь совершенно ни при чем. И любые конкретные лица здесь ни при чем. Они всего лишь слепые провозвестники и исполнители изначальных сакральных замыслов, уходящих своими корнями в толщу тысячелетий. Здесь безразличны методы, добро там или зло, главное – цель».
   Над Москвой, над Россией, над старой, затерянной в дебрях космической тьмы Землей, в сменах поколений и эпох, переливалось бесстрастное время.
   И Брежнев, невольно втянувшись в непонятный и запутанный разговор и по прежнему почему то не в состоянии оборвать его, досадуя на свою зависимость и слабость, сказал:
   – Теперь давай свою историю… Самый раз послушать.

9
Сказание о любви и ненависти

   Фрейлина Машенька Планк, прелестное создание, правда, уже достигшее женской зрелости, полулежа на широком диване, мечтала и от счастья не могла заснуть. Она была впервые и смертельно по настоящему влюблена, кровь у нее была неспокойна и сердце томилось от нежности, страха и надежды. Она не знала, как все получилось, но этого и нельзя было узнать. Кто мог объяснить, почему он, недосягаемый по рождению и положению, на недавнем балу подошел именно к ней и с молодой задорной улыбкой пригласил на мазурку? Встретив его взгляд, она почувствовала жаркое дуновение зноя, ее молодое, крепкое, давно томившееся от одиночества тело охватила жаркая и сладкая волна, порыв какого то сухого, стремительного ветра. «Судьба, – стукнуло у нее в душе, в сжавшемся сердце. – Это – судьба».
   Глаза великого князя в ответном порыве вспыхнули, они обещали чудо, они не могли обманывать, и она тоже не могла ошибаться. Она хотела и все это время, с тех пор, как была посвящена в фрейлины и оказалась при дворе, ждала чуда. И вот теперь оно свершилось. Нет, нет, говорила она себе, она не могла ошибаться, и ей было нельзя ошибиться; тайный и горячий, неистребимый инстинкт Востока уже проснулся в ее натуре и теперь, помимо ее воли и желания, руководил ею и направлял ее. Ее тайная восточная суть определяла и готовила ее будущее – она была хороша собой, образованна, воспитанна, умна, почему бы и нет? Древний и неусыпный закон предков идти и побеждать, идти и быть первой, служить прежде всего своему народу, а уж потом себе, руководил ею с колыбели, и теперь древний зов оборачивался стремительной, почти цепенящей реальностью, и она не раз пыталась образумить себя, притвориться ничего не понимающей, наконец, просто заболеть и отпроситься к отцу, знаменитому доктору, но словно некая посторонняя воля вела ее все дальше и дальше в знойную, безводную пустыню, – она уже была приговорена.
   И чем дальше она брела, тем сильнее и невыносимее становилась жажда. Ни с одним из родственников в Петербурге она не хотела снестись; ей, православной по рождению дворянке, не было никакого дела до иудейских догм и диких обычаев первобытного местечкового быта, до патологической закольцованности гетто, и если в ней текла еврейская кровь, то это была кровь нового, православного поколения евреев, по словам отца, призванного унаследовать весь цивилизованный мир, знания, образованность, способность войти и раствориться в науке и культуре старых европейских народов, господствующих сейчас в мире, в этом заключался долг каждого современного и прогрессивно мыслящего еврея и еврейки, их высшее служение и собственному своему, бесконечно страдающему и рассеянному по всему миру народу; каждый в отдельности был готов к самопожертвованию самостоятельно.
   Машенька Планк хорошо знала историю, была знакома с Грецией и Римом, владела немецким и французским и всегда отличалась острым и практическим умом. Она обладала и более ценным свойством ума и характера: могла самостоятельно принимать самые трудные решения, находить выход из крайне запутанных ситуаций.
   Стараясь не помять платья, она лежала одетая и ждала; сейчас она забыла обо всем на свете и чутко прислушивалась к полумраку незнакомой гостиной, почти скудно, но изысканно обставленной, и даже примерно не могла предположить, в какой части Петербурга находится, но и об этом она не думала. Она сейчас ждала, стараясь избавиться от слишком беспокойных мыслей, и все таки томительно разгоралась от предчувствия неизбежности рокового шага, и в то же время почти мистическое приближение неумолимого поворота в жизни томило ее больше и больше, воспламеняло воображение, и когда раздался негромкий стук в дверь, она порывисто вскочила, прижала ладони к загоревшемуся лицу и застыла с неподвижными от ужаса глазами.
   Знакомая стройная фигура прорисовалась у двери; помедлив, великий князь быстрыми порывистыми шагами приблизился, и Машенька, по прежнему не отрывая ладоней от лица, ощутила его горячие руки. Он отвел ее ладони в стороны; от волнения и охватившего ее теперь полностью, до кончиков пальцев, сладкого ужаса она почти ничего не видела. Большое серое пятно дрожало перед глазами, затем кто то быстро прикоснулся к ее рукам, к одной и другой, сухими, горячими, ей показалось, обжигающими губами. И она, хотя и была на грани обморока, сразу почувствовала его нетерпение и решимость, уловила горьковатый и свежий запах, незнакомый досель запах мужского тела, смешанный с запахом дорогого табака и одеколона.
   – Как вы хороши, Машенька… Я давно думал вот о таком моменте наедине с вами, – сказал, понижая голос до хриплого шепота, великий князь, рывком привлек ее к себе и поцеловал в губы раз и второй, и затем, все сильнее сжимая ее в объятьях, уже не отрывался.
   – Александр… ваше высочество, что вы делаете, – слабо запротестовала она, в то же время всем телом невольно отвечая на его порыв и призыв. Сухой жар проник в нее, и она уже не могла ни говорить, ни думать, она была охвачена одним всепоглощающим и нерассуждающим чувством разрешения так долго копившегося в ее теле и подавляемого томления.
   И еще она всем своим существом ощутила неумолимую волю судьбы; в происходящем с нею присутствовало нечто высшее, неподвластное человеку, тем более слабой еврейской девушке, – она поднималась на головокружительную высоту, а там перед ней зияла провальная, черная бездна; падение ей предстояло неостановимое, чарующее…
   Вскрикнув, она слабо, сквозь стиснутые зубы застонала, перекатывая голову со стороны в сторону по широкому, необъятному дивану, и великий князь, жарко и часто дыша, стал ловить ее губы своими; его руки уверенно и привычно делали свое дело, и тогда она, окончательно и бесповоротно покорясь, обхватила его за напрягшуюся шею и, все сильнее прижимаясь к его стремительному телу, ринулась, окончательно обо всем забывая, навстречу. Только потом, когда острота несколько ослабла, она сказала себе, что так и должно было быть и ей это было известно еще с памятного бала у Юсуповых, когда она вдруг затылком, спиной ощутила чей то жгущий взгляд и, помедлив, обмахиваясь китайским веером из слоновой кости, непринужденно повернула голову и, встретив сияющие, почти восхищенные глаза, все сразу поняла и определила, и только потом невольно похолодела.
   – Боже мой, что же теперь будет? – прошептала она, кончиками пальцев трепетно прикасаясь к его разгоряченной груди, как бы привыкая, и, стараясь неосознанно продлить спасительное беспамятство, она вновь стала быстро целовать его губы, а он, довольный и опустошенный, не открывая глаз, положил ей ладонь на грудь, туда, где никак не могло успокоиться сердце.
   Она угадала и попросила:
   – Не надо, ничего не говорите, Александр, будь что будет. Я благодарна судьбе и вам, ваше высочество. Каждой девушке приходится становиться женщиной, здесь ничего изменить нельзя. Я благодарна, – прошептала она еще раз. – Будь что будет…
   – Все будет хорошо, – сказал он. – Все будет отлично. Не надо, Машенька, придворных этикетов. Я сейчас обыкновенный мужчина. Для меня ты сейчас самое главное и нужное. Впрочем, всегда главное, так уж устроено природой и Господом Богом. Зови меня Александром, Сашей, как тебе нравится. Вы, женщины, ведь умеете, а нам необходимо тепло. Ты хочешь немного вина? Шампанского?
   – Пожалуй, – подумала она вслух, испуганно приподнимаясь. Она увидела его в серебристом полумраке, льющемся из за неплотно задернутых штор на окнах, совершенно нагого и поджарого, уверенно двигающегося по комнате; ей была непривычна такая бесстыдная, притягивающая мужская открытость и доверчивость. Она, не стесняясь, пристально рассматривала его тело, ставшее близким, необходимым и даже родным; в ней шевельнулось уже и чувство ревности, и она усилием воли отогнала от себя ненужные мысли. Мужчина есть мужчина, подумала она, и у него особые права, тем более, если они подтверждены таким высоким рождением.
   Он принес шампанское и два хрустальных бокала, поставил их на низенький столик рядом с диваном; лихо хлопнула пробка. Он засмеялся и наполнил бокалы, присев на край дивана; она видела его широкие плечи, длинную, гибкую, сильную спину с ложбинкой позвоночника, и ей опять стало казаться нечто мистическое; просто какой то сон или бред, говорила она себе, и рядом с ней никакой не великий князь, наследник российского престола, всемогущий и неприкосновенный уже по одному своему рождению, а просто мужчина, в полной силе, привлекательный, каких тысячи и тысячи, он и ведет себя как самый простой смертный, и вино сам может открыть и налить в бокалы, и нагим двигаться по комнате, а затем присесть рядом на диван. И запах его тела уже знаком и приятен, и в то же время происходящее с ней не может быть всего лишь волшебным сном: протяни руку, коснись – и проснешься.
   Зажмурившись, она протянула руку и всей ладонью провела по его груди, по прохладной коже, сверху вниз, до живота. Он подождал и вложил в ее руку бокал с шампанским, еще игравшим маленькими острыми пузырьками.
   – Выпьем, Машенька, за нашу встречу, – предложил он. – Все будет хорошо, я тебе обещаю. Ни о чем не думай…
   – А я и не думаю, Александр, самое прекрасное в моей жизни уже случилось. О чем же думать?
   – Ты умна, Машенька, – сказал он и поднял бокал. – Ты это знаешь? За твою красоту, молодость и за наше счастье!
   Мелодично и нежно прозвенел хрусталь; он осушил свой бокал до дна, она вначале лишь притронулась к прохладному стеклу губами, затем сделала глоток, второй и, поставив бокал на столик, вновь откинулась на подушки дивана, закрыла глаза. Он налил себе еще и жадно выпил, его одолевала жажда. Затем он лег рядом с нею. Сильное, неутомимое тело еще не насытилось, и он радостно и бездумно улыбнулся; впереди была целая ночь, а там, до нового удобного случая, они разъедутся. Отец, несомненно, узнает из утреннего же доклада, да что из того? Сам не святой, поймет. И маман будет смотреть навсегда испуганными глазами, пожалуй, выждав момент, даже намекнет, что он дурно поступает, но скорее всего промолчит, как ей и положено. Да и все вокруг будут знать и молчать, пусть до поры до времени, а скорее всего и потом. Сейчас не стоило думать, все на свете когда нибудь разрешается, а вот молодость проходит и никогда больше не повторяется, утехи Гименея скоротечны, и если не теперь, то когда?
   И великий князь, воспаленный своими мыслями, приподнялся на локоть и, окончательно забывая об искушающем коварстве природы, стал нежно и страстно целовать женские плечи и грудь, и кто же мог осудить его? Не он первый, не он последний; в почву истории подряд да рядом закладывались неведомые семена будущих свершений и потрясений, и чаще всего именно теми, кто достиг или хотя бы считал и думал, что достиг в жизни высших ступеней власти и могущества. Перекрещиваясь и сливаясь, разная кровь не только приближала единство мира, как считали знаменитые философы. Другие, не менее знаменитые, доказывали, что именно в таких вот смешениях разноплеменной крови и закладывались, и подготовлялись невиданные катастрофы и потрясения самых процветающих и могущественных империй и народов, и никакие героические подвиги и усилия потомков уже не могли этому распаду и хаосу помешать. В дело вступали таинственные, вечные законы космоса, созидающие и творящие жизнь даже смертью и никакому мудрецу недоступные для постижения. В дело вступали законы самой крови, заложенные в жизни изначально и не подлежащие никакой отмене; их основополагающая формула терялась в бесстрастных и всепоглощающих пространствах космоса. И может быть, это и был сам Бог, все породивший, таивший только в самом себе и объяснение, и вечную тайну мироздания.
   После очередного, сжигающего приступа любовной лихорадки, теперь уже окончательно опустошенный, вяло и слабо отвечая на продолжавшиеся робкие ласки девушки, то целовавшей его куда то в ухо и что то невнятное шептавшей, то прикасавшейся трепетными пальчиками к его шее и груди, великий князь в каком то полусонном состоянии подумал о своих смутных и непонятно откуда взявшихся недавно мыслях с некоторой свойственной ему самоиронией и даже издевкой; все намудрили древние греки, решил он, у них было много винограда и солнца, и им было нечего больше делать, – пей себе вино, люби женщин, совершай подвиги и думай о богах и бессмертии. Вот и закружилось в голове, поехали, замелькали всякие Афродиты и Аполлоны…
   С такими мыслями, успокоенный и счастливый, он задремал, провалился в здоровый, свойственный уверенным в себе людям сон, а когда открыл глаза, увидел над собой склоненное лицо Машеньки, все вспомнил, тихо улыбнулся ей и поцеловал.
   – Ах, Александр, – сказала она спокойно и ровно, заставляя себя притушить нестерпимо засиявшие глаза. – Какую же большую и непоправимую глупость мы сделали! Не надо было этого, Божья кара ожидает нас и наших детей… Я боюсь, Александр… Посмотрите, у меня заледенели руки… Боже мой, как я покажусь на глаза государыне? Я не выдержу, Александр!
   – Ну что ты такое говоришь, Машенька! – весело сказал он, еще окончательно не проснувшись. – Милая Машенька, в наши с тобой отношения никто не имеет права вмешиваться, это только наше и больше ничье! Я люблю тебя, дорогая моя и прекрасная заморская царевна!
   – Да, заморская, Александр, – вздохнула она, и в ее голосе прозвучала печаль. – Я в этом не виновата. Я – дочь еврея, Александр, двор и высший свет никогда мне не простят…
   – Какая чепуха! Вздор! – сказал великий князь, ласково привлекая ее голову к себе на грудь. – Господь наш создал людей одинаковыми, все мы, иудеи, греки, немцы или славяне, равны перед ним и между собою. Пусть только кто нибудь посмеет обидеть тебя или даже нехорошо взглянуть! Он будет иметь дело со мною, с наследником престола российского!
   Она растроганно поцеловала его в голову.
   – Вы, Александр, еще не император, помазанник Божий, – опять с грустью сказала она. – А ведь только ему в России подвластно все, даже невозможное…
   – Вера творит чудеса, – согласился великий князь и, перестав улыбаться, приподнял ей голову, пристально взглянул в глаза. – У женщины, Машенька, нет национальности, – сказал он почти строго, изменившимся, как ей показалось, голосом, ставшим более отчужденным. – Женщина источник жизни и принимает суть и форму того, кого любит, кому начинает по праву принадлежать и кого воспроизводит в своем чудотворном лоне. Она не властна в ином, таково Божье установление.
   – Может быть, Александр, только ваши слова не касаются моего народа – народа непонятого и всегда, даже когда ему не надо, страдающего, – вздохнула она. – У него свои, древние и жестокие обычаи и законы, у него всегда иначе, чем у других. Вероятно, Александр, вам покажется странным и диким, только здесь переменить никому ничего не дано.
   – Да, твой народ и его обычаи многим непонятны и даже неприятны, – сказал великий князь, думая в то же время о другом, о том, что ход времени не остановить и сын, как правило, когда нибудь да сменяет отца даже на державном престоле, но говорить он этого не стал. – Вот девушки у вашего народа прекрасны, обворожительны, они умны и умеют зажечь кровь… Счастлив народ с такими женщинами!
   – Благодарю, ваше высочество, – смиренно понизила голос Машенька, с некоторой, почти неуловимой иронией. – Вы истинный мужчина и рыцарь! Только что же дальше?
   – Жить и радоваться, – отозвался он бездумно. – А сейчас позавтракать, стол накрыт. Я весьма проголодался, ты ведь тоже не откажешься? Да, да, дорогая, жить и радоваться! – повторил он. – Туалетная направо, Машенька, там найдешь все необходимое.
   Он бодро вскочил, стал натягивать тугие рейтузы, молодо прыгая то на одной, то на другой ноге, что было смешно и необычно, и Машенька Планк гибко опрокинулась на спину и весело захохотала.
   Над Петербургом, над дворцами и храмами, над мостами, над седыми водами заливов, бесконечных рек и озер длилась и ширилась белая ночь, смешивая все времена и надежды.

10

   Прошло несколько месяцев, и над Петербургом, над Россией, над ее просторами, веселясь и буйствуя, разыгралась русская зима, морозная и снежная, с ее шумными ярмарками и праздниками, свадьбами и крестинами, с волчьим воем и звоном колоколов… Полетели по всем почтовым трактам, накатанным до стеклянного блеска проселочным дорогам розвальни, кибитки, кареты, поставленные на полозья, хотя уже начинали пролегать в просторах России стремительные рельсы, уже неслись, разрывая железной грудью метельные ветра, предрекая неведомые, обвальные перемены, дымные поезда. Они пугали крестьян, и вслед им из лесных глухоманей выли голодные волки.
   Машенька Планк, зябко кутая плечи в пуховую шаль, замерла у высокого морозного окна, и в ее глазах уже не теплилось былой любви, – порой ее глаза даже становились жестокими и злыми и в них начинала оживать застарелая ненависть, тайная движущая сила ее вечно страдающего и вечно побеждающего народа. Все было кончено, ее судьба была определена вопреки ее желанию, молодость прошла, она была у нее украдена, и уже ничего не могло измениться. Впереди маячила леденящая волжская пустыня, неведомый дикарь, муж калмыцких или хазарских кровей, и захолустное прозябание, бесконечные серые дни вдали от блистающих столиц, от высшего света, от былых надежд…
   И ее глаза вновь диковато и мстительно вспыхнули; еще никто, даже самые близкие люди, не знали, что она увозит в своем чреве новую жизнь, связанную кровью с императорским домом России, и когда нибудь…
   Она оборвала себя, не хотела и боялась думать дальше – в своей ненависти еще не перешагнула последнюю черту. Ей послышался знакомый голос, она оглянулась, бледнея; горячая черная волна заструилась перед нею, и она, подняв руки, прикрывая глаза от пугающего темного огня, пошатываясь, сделала несколько шагов и повалилась на диван; голова кружилась, подступала дурнота. Протянув руку, она нащупала шнур сонетки, дернула, и почти тотчас, словно ожидала звонка за дверью, вбежала горничная.
   – Душенька, душенька, – слабым голосом сказала Машенька Планк. – Дай мне воды с брусникой… Поскорее, душенька… Господи, как у меня болит голова! – пожаловалась она и тихонько застонала. – За что такое наказание, за что, Господи?
   – Вызвать доктора? – спросила горничная, начиная пугаться и жалеть молодую барыню, некстати занемогшую перед самым отъездом в далекую симбирскую губернию, да еще в самый разгар зимы. – Может, папеньку кликнуть?
   – Нет, нет, Даша, скорее, пожалуйста, пить, – прошептала Машенька и скоро, сделав несколько глотков прохладной, горьковатой от брусничного сока воды, действительно почувствовала себя лучше. Горничная осторожно подсунула ей под голову небольшую бархатную подушечку, укрыла ноги пледом и посоветовала хоть несколько минут подремать, но едва Машенька, с благодарностью следуя ее совету, успела слегка успокоиться и согреться и ей только только привиделось что то приятное – бескрайняя, ярко блещущая от солнца снежная степь, веселый бодрый морозец, перезвон бубенчиков, как она опять услышала знакомый голос горничной и, открыв глаза, испуганно спросила: – Что?
   – Да к вам из дворца, со срочным делом, – сообщила горничная, понижая голос чуть ли не до шепота и делая круглые глаза. – С коробками и цветами…
   – Не принимать! – сдавленно, с ненавистью выкрикнула Машенька, порывисто вскочила, и ее исказившееся лицо испугало горничную – она кинулась к туалетному столику с флакончиками, пузырьками, баночками, коробочками, но на полпути была остановлена новым, противоположным приказанием и кинулась обратно. Тем временем Машенька взглянула на себя в зеркало, поправила прическу, кружевной воротник платья и через минуту, опершись на спинку кресла и надменно вскинув красивую голову, слушала молодого доверенного адъютанта великого князя – графа Вильегорского, который и раньше многое устраивал в ее связи с наследником престола. Она хорошо его знала и, давно приказав себе относиться к нему как к слуге, пусть и высокопоставленному, не разрешала себе испытывать от его любезностей неловкости.
   – Все? – спросила она с той же надменностью в голосе, когда посланец замолчал.
   Адъютант молча поклонился.
   – Прощайте, граф, – сказала Машенька. – Я очень признательна за внимание. Прощайте.
   – В сафьяновом футляре, мадемуазель, весьма редкостная вещица. Мне поручено обратить на нее ваше внимание. – Адъютант еще раз поклонился, секунду помедлил, ожидая, но Машенька Планк осталась недвижимой, ни один мускул в ее лице не дрогнул, и граф, шевельнув длинными бровями, четко повернулся и вышел, а Машенька в бессильном отчаянии слепо закружилась по комнате; она ожидала какого угодно конца своего затянувшегося романа, только не такого унизительного. Она сбросила роскошный букет роз на пол, закусив губы от ярости, и, снова почувствовав дурноту, опять повалилась на диван и, тяжело дыша, откинув голову на спинку, беззвучно расплакалась. Сидела с открытыми глазами и была необыкновенно хороша в своем гневе и отчаянии; она даже что то шептала, грезя, надеясь на скорое и тяжкое отмщение.
   И было видение. В воспаленном мозгу прорезалась и укрепилась, приобретая пугающую реальность, невероятная картина. Развалины древнего города, храм на горе среди необозримого разлива песков, невыносимо жгучий, с космами пламени, диск солнца и гортанный голос, возвещавший об отмщении, непонятный, но волнующий кровь язык; она каким то потаенным шестым чувством понимала этот язык, понимала слова, предрекавшие новые испытания и разрушения, и радовалась.
   Она не захотела знать большего, сжала виски, вскочила, и ее глаза остановились на холодноватом сиреневом футляре, одиноко лежавшем на краю овального стола посередине гостиной. Первым неосознанным ее желанием было схватить сразу ставший ненавистным футляр, присланный в унизительную плату за ее падение, бросить на пол и безжалостно растоптать или еще лучше – швырнуть в горящий камин, чтобы и следа не осталось. Скорее всего, она так бы и сделала; но ей послышался чей то предостерегающий голос, и она, замерев, долго держала перед собой сафьяновый продолговатый футляр. Лицо ее постепенно успокоилось, жизнь ведь не кончилась, и нужно было не терять головы.
   Она щелкнула золотой застежкой, приподняла крышку и от изумления едва не вскрикнула. В футляре лежала алмазная с сапфирами брошь, с большим, каратов в сто пятьдесят, черным продолговатым бриллиантом в центре, – тут же была и золотая цепочка, своей простотой и изяществом как бы оттеняющая и усиливающая магическую, почти суровую прелесть редчайшего камня.
   – Невероятно, – потрясенно прошептала Машенька Планк, – какое редкостное изделие, его можно носить и кулоном… Кто же решится надеть на себя такую вещь? Невероятно, не к добру…
   Присмотревшись вторично, она долго не могла оторваться от камня. В ее глаза, в ее мозг сочился таинственный, мрачно ликующий, безраздельно подчиняющий свет вечности, и, пытаясь заслониться, отгородить от него самое дорогое и самое ненавистное в себе, она слабо вскрикнула и осела на пол в беспамятстве. В последний момент все вокруг взялось пропадающим, багровым звоном.