В зале произошел неприятный шум; Лазарь Моисеевич приподнялся, растянул крашеные усы, дернул ими, что должно было означать торжествующую улыбку, выставил вперед сухонький рыжеватый кулачок и через весь стол показал Сталину фигу. Зал приглушенно охнул, ахнул, а великий вождь, оскалившись, шагнул вперед и шлепнул по этой фиге ладонью, и после этого Лазарь Моисеевич обрушился на свое место.
   Все происходившее вокруг стола Брежнев видел теперь как в тумане – глаза заволакивала горячая пелена, хотя в ней порой и появлялись разрывы и просветы, – так, незадолго до дурацкой, если не больше, выходки Лазаря Моисеевича хозяину стола бросилось в глаза напряженное лицо Михаила Андреевича – тот доставал из своей дорогой шкатулки какие то кругленькие штучки и, торопливо бросая их в рот, тут же проглатывал, – приглядевшись, Леонид Ильич ахнул.
   «Вот пройда! – сказал он сам себе. – Да это ж он свои безделицы прячет… ну и ну, – хитер!»
   А вторично перед Брежневым мелькнуло лицо Лаврентия Павловича, распухшее и какое то истовое, – всесильный в свое время человек, во многом обеспечивший государству атомную безопасность, сейчас, протягивая над столом руку, требовал внимания и что то беззвучно кричал – по крайней мере, сам Леонид Ильич ничего не слышал.
   Утихомирив Лазаря Моисеевича, Сталин негромко заговорил:
   «Дурак… Значит, твоя работа… А где Лаврентий? Он должен быть здесь… Лаврентий!» – повысил он голос, в котором прозвенело знакомое почти всем собравшимся бешенство, но вслед за тем, покосившись на своего спутника в длиннополом одеянии, он подошел к Брежневу, намертво вросшему в кресло. Тот уже успел, пока Сталин был занят перепалкой с Кагановичем, снять почти все свои звезды и алмазный орден и по примеру Михаила Андреевича припрятать их, затолкать в карман пиджака. Он испуганно и неотрывно смотрел на грозного гостя. Окончательно рассердившись из за неожиданного мелкого мошенничества хозяина стола и уже протягивая руку за последней звездой, оставшейся на его широкой груди, Сталин, сквозь строй окаменевших официантов, словно сквозь матовое стекло, увидел несколько смутных человеческих фигур, как бы проступивших из стены, – лица их были скрыты под тонкими, сросшимися с кожей масками, и лишь в прорезях для глаз пробивалось живое, напряженное мерцание. Увидел их и Леонид Ильич, все они показались ему смутно и отдаленно знакомыми – по крайней мере, он был уверен, что всех их раньше или позже встречал и видел. А одного из них он даже определенно узнал. «Да это же ставрополец Миша Горбачев, комбайнер… Точно он, и пятно на лоб свисает… Этому проныре что здесь нужно? Опять хитромудрый Юрий Владимирович свои петли плетет? Надо бы его со всей партийной прямотой спросить… Где же он сам?»
   И Сталин, забыв о золотых звездах на груди хозяина – так его поразили проступившие из стены фигуры со стертыми лицами масками, – оглянулся на своего спутника за объяснением.
   «А а, в масках, – протянул тот с готовностью. – О них еще мало что известно, никто не знает, что там за каждым стоит, добро они принесут в мир или зло. Но они, как сам видишь, уже на пороге и ждут – это хитрые лисы, вернее, даже шакалы. Закажи – и за кусок падали завоют на любой манер… вон, видишь, тот, второй слева…»
   «Да ведь все они одинаковы, на одну колодку! Что можно различить?»
   «Внешне одинаковы, – улыбнулся длиннополый, с залысинами. – Тот, второй слева… вглядись… И следующий рядом с ним – вглядись, вглядись, – особый знак, непредвиденная судьба… Чувство предвидения входит в познание – закон космоса един. Смотри, Coco, у него на голове проступает пятно…»
   У Брежнева еще нашлись силы внутренне ахнуть – неотступный спутник Сталина указывал именно на Мишу Горбачева, комбайнера и комсомольского вождя, но это был полный абсурд, и Леонид Ильич даже попытался усмехнуться детским рассуждениям незадачливого пророка. Сразу было видно, что сей мудрец не прошел и начальной, жестокой и беспощадной, стадии отбора в партийных верхах, той негласной и безошибочной школы, в которой отсев осуществляется безукоризненно безопасно для всех вместе и для каждого, добравшегося до этого верха, в отдельности, и еще Леонид Ильич подумал о себе: мы, дорогой наш учитель и бывший вождь, тоже не лыком шиты, вы сами нас всех многому научили.
   И Сталин, после довольно продолжительного раздумья, во время которого он не отрывался от проступивших из стены теней в масках, сказал:
   «Значит, этот, второй слева, на очереди? Не перевелись жаждущие и страждущие? Троцкист? Хазарин?»
   «Не признается, хотя несомненно из них… Теперь назовут иначе – воитель духа или даже архитектор мира», – с улыбкой отозвался длиннополый спутник.
   «А может, моя трубка у него? – предположил Сталин, приходя в сильное беспокойство. – Нельзя ли это как нибудь выяснить? Должна же она у кого нибудь быть! Мне будет очень неприятно, если он станет совать ее в свой рот… Да и зачем нам показывают всю эту мелочь? Прошу тебя, отыщи мою трубку, тебе это ничего не стоит, а мне она очень нужна!»
   «Ну, Coco, ты свои вредные привычки оставь, – дружественно и даже несколько покровительственно заявил длиннополый и начертал у себя над головой какой то загадочный и мистический знак, в результате чего и выхватил откуда то сверху, из воздуха, свернутую тугой трубкой бумагу. – На, посмотри сам. Мы с тобой на чужом пиру, пусть они здесь разбираются сами. Неужели ты действительно ничего не понимаешь?»
   «А что я должен, прости, понимать?»
   «Ну, хотя бы, откуда ноги растут, – пожал плечами его спутник и бросил взгляд на съежившегося Леонида Ильича. – Ведь этот миротворец далеко не из самых худших, он даже попытался после хрущевского шабаша воздать тебе должное, но что он может? Весь всемирный каганат встал на дыбы – очень они на тебя обижены из за последних твоих фокусов с космополитами, так что относись к нему со снисхождением… Сам то ты смог устоять против этой каганатской силы? Созданная тобой же система и его превратила сначала просто в шута, а затем и в идиота. Точка поставлена, Россия теперь очень не скоро придет в себя и подымется. Это лишь начало ритуальной хазарской пляски на ее костях, и ты здесь один из самых почетных гостей и пайщиков, – уж не обижайся. Смотри на все спокойно, не забывай о железной партийной дисциплине – сам ее внедрял стальной рукой. Эксперимент должен продолжаться именно здесь, в России, хотя ее согласия никто и не спрашивал – ни твои учителя, ни ты. Так что же сердиться на этого угасающего старика?»
   «Но эти, в масках, должны же что нибудь открыть новое, справедливое, – нельзя же вечно ненавидеть и разрушать!» – уже с непривычно просительной интонацией и даже как то безнадежно предположил Сталин и вздрогнул от веселого смеха своего спутника.
   «Они ведь из той же земли и воды, они отравлены страхом голода и смерти и оттого беспощадны. Чтобы жить самим, они не пожалеют ничего и никого, а потом, давно протоптанные тропы всегда привычнее и проще – не так опасно. Золото, золото – ты посмотри, золотая грязь для них истинное блаженство души, высшее наслаждение… Ты полагаешь, такие могут приобщиться к тайне высшего космоса? Ну нет… Не скоро теперь падет в русскую землю доброе семя, должен сначала подняться из нее человек…»
   «Никто не в состоянии указать срок? – спросил Сталин, понижая голос. – Перед визитом сюда ты мне говорил другое».
   «Никто, я тоже не могу… прости», – сказал длиннополый, и в глазах у него засветилась печаль, – Сталин не захотел этого заметить.
   «Не знаешь или не хочешь?» – угрюмо настаивал он, недовольно оглядываясь на Леонида Ильича, внезапно горько расплакавшегося от обрушившегося на него потрясения, отчетливо осознающего недопустимость такой позорной слабости и бессильного что либо поделать, несмотря на поддержку Устинова, незаметно подсовывающего своему шурину бокал с вином. И Сталин тотчас отметил и эту мелочь, но не забыл и о своем вопросе и вновь требовательно оборотился к своему спутнику.
   «Да, Coco, не знаю и не хочу, – тотчас сказал тот, вызывая у Леонида Ильича новые опасения надвигающейся беды. – Поверь, очень не скоро. Со временем система сработает и сама все отладит. Этим молодцам в масках наскучила прямая линия, надоело по ней маршировать – ведь в каждом из них запрятаны такие черные бездны и вихри! Все сместилось – истина прямой линии кончается, но, как я уже говорил, система сама все смягчит и в конце концов выправит. Ты ведь тоже после гражданина Ленина вынужден был вернуться к истинным народным ценностям – их я и называю системой. Кто не вступит с ними в противоречие, тот и окажется на коне. Система извечных народных национальных ценностей вечна и обязательно сработает сама, наступают моменты, когда сильная личность ей больше не нужна и даже вредна, опасна, – в этом и есть главное».
   В глазах Сталина метнулись рыжеватые искры, пожалуй, все впервые увидели его недовольство схоластическими рассуждениями своего спутника; тотчас, пересиливая свое бешенство, он, словно внезапно вспомнив о неоконченном деле, оглянулся на заслушавшегося непонятных слов и оттого несколько успокоившегося Леонида Ильича и молча, без единого слова, сорвал с него последнюю золотую звезду и опустил себе в карман.
   «Вы же мертвый, товарищ Сталин, – бессильно пожаловался Леонид Ильич. – Не имеете никакого права бесчинствовать здесь! Я здесь хозяин и не допущу… Я этого не заслужил! Верните заслуженное всей честной трудовой жизнью!»
   «Подождешь! Ишь, заговорил! Да я живее всех вас живых, я с вами еще поговорю, воры и ренегаты! – глухо пригрозил Сталин и приказал: – Водки всем! Водки, живо!»
   «Это хорошо – водочки, – мелькнуло в голове у Леонида Ильича. – А то уж больно он грозно, вот выпьем, поговорим, может, и отдаст звездочку то, должен он понять, что это вполне заслуженно… Да и на что она ему?»
   По всему залу ловко засновали молчаливые и бесстрастные официанты. Со стопкой водки к Сталину тотчас подшелестел именно сам откуда то вынырнувший Лаврентий Павлович, уши у него еще больше отвисли, и он, дергая лицом и гримасничая и, очевидно, не только объясняя Сталину положение дел, но и жалуясь на кого то, то и дело нервически поправлял очки и что то торопливо шептал вождю в самое ухо; тот даже оглянулся и поискал глазами сначала Лазаря Моисеевича, затем Никиту Сергеевича.
   «Ну, пройда! Вот тип! – ахнул Брежнев. – Еще почище моего интеллигента… а? Во дает!»
   Собравшиеся на торжественный прием опять замерли, и Леонид Ильич окончательно решил в удобный момент поставить вопрос о возвращении законной награды, – холодная, обессиливающая ярость вновь передернула лицо Сталина, и он, указывая куда то мимо стола, на стену с фигурами в масках, тоскливо крикнул:
   «Вот он, вот! Палач! Он не дал мне свершить задуманное! Покарайте его!»
   От его гулкого голоса в самых дальних углах зала отпрянули тени, исчезли, слились со стенами фигуры в масках и опять заплакал Леонид Ильич. И лишь спутник Сталина остался невозмутим.
   «Поздно, Coco, я тебя не узнаю, все точки поставлены, – примиряюще сказал он. – Ты обращаешься сейчас не по адресу, ведь отлично знаешь – каждому свое. И всему приходит конец, – расстанемся же по мужски, с легкой улыбкой – жизнь не стоит большего. Лучше посмотри, какая эйфория, какая всепоглощающая любовь! Разве тебе мало?»
   «Бессмертному вождю народов, товарищу Сталину – ура!» – не растерявшись, повысил голос Лаврентий Павлович с горящими энтузиазмом и ненавистью глазами, и весь зал вместе с официантами грянул троекратное «ура»! с такой силой, что мигнул и погас свет, и наступила непроницаемая тьма, пронизанная жгучими, сеющимися искрами.

4

   Погас и вновь забрезжил тусклый свет, вначале где то далеко и туманно, а затем словно переместился в него самого и стал тихо разгораться, – Леонид Ильич открыл глаза, ни о чем не думая и даже ничего не осознавая пока. Он очень не хотел просыпаться и начинать думать, ему нравилось вот такое, ускользавшее сейчас состояние своего отсутствия в действительности – оно не предвещало неожиданностей и потрясений. Но рядом уже кто то был, кто то из его постоянных и назойливых «доброжелателей», все пытавшихся отобрать последнее, что у него еще оставалось, – возможность забыться и успокоиться, а следовательно, и продолжить нормальную жизнь, и, кто знает, дождаться появления какого либо нового чудодейственного лекарства или эликсира: наука то движется гигантскими шагами, и естественный век человека определяется уже и в сто пятьдесят, и в двести лет, да и эта симпатичная Джуна что то опять обещала, – отрывочные, приятные мысли окончательно привели его в хорошее настроение, туман стал потихоньку рассеиваться, и скоро он различил белевшее качающееся пятно, а с ним рядом прорезалось и зашевелилось второе.
   Брежнев помедлил, приглядываясь, и спросил:
   – Стас, кто с тобой?
   – Никого, Леонид Ильич, я один. Доброе утро.
   – Слушай, Стас, – медленно, но все более осознанно заговорил очнувшийся от ночного дурмана, по прежнему немощный старик, защищаемый и оберегаемый всей мощью богатейшего и могущественнейшего на земле государства, и хотя слов его почти невозможно было разобрать, Казьмин их чутко улавливал. – Понимаешь, опять чертовщина, все снится, снится, а глаза открою – и ничего не помню… Или мы с тобой где то сейчас были?
   – Нигде мы не были, Леонид Ильич, – стараясь не выдать своей жалости, бодро отозвался генерал, как всегда, несший свое дежурство безукоризненно, повидавший в своей работе немало и привыкший ко многому. – Так бывает… Вы немного вздремнули, правда, недолго. Что то вас беспокоило, а я задержался… охрану проверял.
   – Ты не уходи, пока я опять не засну, – попросил Брежнев, и Казьмин увидел у него в руках категорически запрещенное новым лечащим врачом сильное снотворное. Откуда оно появилось, генерал не заметил и забеспокоился; не подав виду, он тут же налил в стакан витаминизированной воды и, наблюдая за неловкими и вызывающими щемящее чувство неловкости попытками немощного генсека извлечь из упаковки желанное лекарство, добродушно, как то по домашнему предложил:
   – Давайте помогу, вы еще не проснулись…
   – Ох, если бы не проснуться, доспать до утра… О ох! – с вожделением протянул Брежнев, начиная ощущать себя спокойно и уверенно рядом с надежным и сильным человеком, которого он знал вот уже много лет и которому безоговорочно доверял. И Казьмин, словно угадывая мысли хозяина, успокаивающе улыбнулся в ответ, – он уже успел в самый короткий срок незаметно завладеть упаковкой снотворного, вынув ее из неловких рук своего подопечного, уже неспособного даже вышелушить таблетку из плотной фольги, и в то же время с ловкостью фокусника подменил упаковку со снотворным на имитацию, специально изготовленную для подобных случаев, и Брежнев в следующую минуту с благодарной признательностью проглотил совершенно бесполезную, зато безвредную таблетку и, тяжело пошевелившись, стал ждать прихода благодатного сна. И на всякий случай, для верности, попросил:
   – Давай, Стас, еще немножко покурим… а?
   – Может, хватит, Леонид Ильич? – неуверенно предложил генерал. – Вы и без того теперь заснете…
   – Ну, не жадничай… Давай выкурим одну, и иди отдыхать. Сигареты уж такие вкусные, не жадничай. Вот помру, еще вспоминать будешь, жалеть…
   – Что вы, Леонид Ильич! – искренне возмутился Казьмин и щелкнул зажигалкой.
   – Помру, помру, – пробормотал Брежнев, с наслаждением глотая душистый дым и закрывая глаза. – Только ты не торопись, Стас, ночь еще долгая. Что же ты возмущаешься – все помрем, и я помру, вот тогда вы все еще вспомните…
   – Леонид Ильич…
   – Ну, иди, иди теперь. Спасибо, Стас. Лекарство не унеси случаем, – напомнил Брежнев и покосился на тумбочку.
   – Можно я еще побуду…
   – Нет, иди, Стас, спокойной ночи.
   – Спокойной ночи, Леонид Ильич…
   И генерал, ловко и незаметно сунув в карман похищенное снотворное, почему то сдерживая дыхание, вышел и, вернувшись к себе, занес в дежурный журнал все до мельчайших подробностей, с точным до минуты указанием времени, проверил по электронной связи все посты и только потом разрешил себе ослабить узел галстука и прилечь навзничь возле столика, утыканного телефонами. Дежурство, в общем то, было обычное, и день обычный, и, конечно, прав генсек, настанет срок, и жизнь его оборвется. И лучше, если бы это случилось чуть раньше, а не теперь, когда он превратился в развалину.
   Казьмин скупо усмехнулся; продолжая находиться в непривычном для служебного долга состоянии тревоги и досады на себя за ненужную, даже преступную сумятицу в мыслях, он попытался переключиться на другое. Все это одни лишь слова, говорил он себе, а реальное положение совершенно другое. На таком посту человек, кто бы он ни был и до какой бы степени физической и духовной деградации ни дошел, представляет собой некий мистический центр, – он не только глава партии и государства, он еще и катализатор духовного и нравственного состояния общества, как бы ни потешались и ни издевались над этим инакомыслящие, и все эти высокие категории связаны в имени этого человека воедино, и от этого тоже зависит спокойствие и благополучие огромного государства, судьбы сотен миллионов людей, еще даже и не родившихся…
   Тут генерал Казьмин снова позволил себе усмехнуться – на этот раз его ироническая усмешка относилась прежде всего к самому себе. И тогда он сказал себе, что не надо лицемерить и ханжествовать, что русская земля не клином сошлась и в ней любому найдется еще более достойная замена, – просто, препятствуя такому естественному ходу вещей, каждый из тех, кто на высших уровнях власти, боится прежде всего за себя и за свою будущность. В пересменках на таком высочайшем уровне всегда закономерно и безжалостно перемалываются и ломаются многие судьбы, и недаром само состоявшееся и сработавшееся окружение изо всех сил держит генсека на своем посту до последнего вздоха, да и потом еще старается не сразу объявить о случившемся неизбежном… Ведь смерть всегда неожиданна, всегда не вовремя и сразу же меняет баланс сил: нередко самое главное и незыблемое меняется полюсами со своими антиподами. Хочешь не хочешь, а начинается смена поколений элиты, и вперед иногда вырываются силы, ранее неведомые, никакими службами безопасности не обнаруженные и не зафиксированные, и тогда весь старый, хорошо отлаженный порядок рушится, а по русскому обычаю, и цинично осмеивается, подвергается глумлению и даже заушательству. По русскому? Но с каких это пор внедрилась в русское сознание такая мерзость?
   Чувствуя, что перешагивает за недозволенную черту, Казьмин вздохнул, прикрыл глаза.
   Хорошо, не будем, сказал он себе. А что обслуживающий персонал в такие моменты пересменок? Охранные службы? Допустим, вот сам он, генерал спецслужб Станислав Андреевич Казьмин? По сути дела, пришел в органы, вырос там, воспитался и поднялся до генеральских высот именно при Брежневе, а к таким приходящие на смену в самом высшем эшелоне относятся особенно настороженно, ведь такие, как он, поневоле слишком много знают и слишком уж глубокие у них наработанные связи и возможности. Вот и летят головы, трещат судьбы, но что это значит для правящей касты? Они ведь ничего, кроме самих себя и себе подобных, не замечают и не могут замечать – такова их суть. Перешагнув за последнюю черту на пути восхождения и оказавшись на самой вершине, они необратимо меняются: к ним приходит самое страшное в мире – безграничная власть. И дурак тотчас становится умным, какой нибудь простофиля – гением, а склонный по природе своей к жестокости и насилию – сильной и добродетельной личностью.
   Раздалось два непродолжительных, каких то неровных звонка, и все крамольные мысли без следа выскочили из головы дежурного генерала. Он пружинисто вскочил, машинально подтянул узел галстука, быстро взглянул на себя в зеркало.
   «Надо же, не заснул, – с досадой и огорчением подумал он. – Опять придется курить».
   Накинув куртку и выходя из штабного домика, Казьмин неожиданно услышал порывы резкого предрассветного ветра – деревья, почти уже облетевшие, охали и по предзимнему покорно шумели. В просветах туч мелькали редкие звезды.
   И он удивился – не заметил, как проскочило лето и наступила осень, и скоро опять мотание в Завидово, егеря, жадно следящий из машины за стрельбой своих охранников беспомощный, угасающий, но по прежнему считающий себя здоровым и сильным старик генсек, со всех сторон убеждаемый именно в этой мысли и, пожалуй, в глубине души действительно уверенный, что ему подвластна даже смерть…
   В Москву, в обширное Подмосковье, со всеми его хранимыми тайнами, пришла еще одна осень, новый порыв ветра поднял вокруг генерала сухие, отжившие свое листья, – образовался целый вихрь – странный, призрачный и мгновенный.

5

   И была еще одна бессонная ночь, вернее, для самого Брежнева эта ночь как бы никогда уже и не кончалась, в ней просто прорезывались иногда лишь слабые просветы, в которых появлялись и вновь скоро исчезали лица знакомых и близких, что то при этом говорилось, хотя тут же все и забывалось. И опять Казьмин, по настоятельному, капризному требованию уже впадавшего в слабоумие старика, по прежнему незыблемо стоявшего во главе державы, ужасавшей остальной мир своим могуществом и монолитностью, выкурил несколько сигарет. Каким то особым инстинктом, еще сохранявшимся в его изношенном, дряблом теле, угасающий генсек сам себе, без врачей, нашел средство продлять желанную ночь бесконечно и тем самым уходить от ненужной ему более и неимоверно утомлявшей действительности. Сердито глотая уже почти не действующие снотворные, он вслед за тем начинал жадно глотать полуочищенный сигаретный дым, хватая его полуоткрытым, почти парализованным ртом, проталкивал в изболевшиеся за долгую жизнь, слабые еще от рождения легкие, и происходило чудо возвращения в настоящую жизнь, ту, которую он бесконечно любил и за которую так отчаянно боролся, жизнь спокойную и ясную, без постоянного ощущения близившегося конца, присутствующего тайком, – он это тоже безошибочно чувствовал, где то совсем рядом. И в голове у него светлело, отчетливо вырисовывались, начинали оживать и говорить давно забытые люди, они приходили и уходили. Совершался законный круговорот бытия, и никто к нему не приставал и не мучил необходимостью куда то ехать, а затем, слепо глядя в слившуюся массу множества лиц, о чем то непонятном и ненужном говорить, хотя бы о том же советском народе, о его успехах и победах. Правда, иногда он и сам, каким то образом начиная чувствовать у себя за спиной огромную страну, тот же населяющий ее народ, всегда что то ждущий и требующий, но вполне, по всем заверениям, надежный, в конце концов окончательно успокаивался и начинал гордиться собой и тем делом, которое так неукоснительно исполнял. И то, что он ощущал и принимал как незыблемое и вечное, другим для него и не могло быть. Десятки атомных подлодок, способных испепелить любого противника, несли боевое дежурство во всех морях и океанах планеты; в ракетных шахтах, неуязвимых для любого нападения, застыли сотни серебристых молний, готовых взлететь в любое мгновение для удара возмездия и в считанные минуты обрушить кару на лихую головушку даже в самой отдаленной части земного шара; в космосе же, в свою очередь, кружили десятки совершеннейших аппаратов, следя за любыми передвижениями крупных людских масс и техники на земле. И самое главное – все тот же надежный и талантливый народ, сплоченный идеей братства и равенства, основой основ всего сущего, упорно и неусыпно созидал свое будущее подвигом труда и упорством знаний.
   Прорывались и неприятные мысли и моменты, и он сильнее хмурился и говорил себе, что без этого в жизни не обойдешься. Да, да, говорил он, неизбежно встречаются и недовольные, есть бандиты и убийцы, и даже предатели, но они ведь были всегда и везде, это как родимые пятна, и с ними приходится жить и мириться. И если бы произошло невозможное, если бы он даже смог выслушать кого нибудь из умных, проницательных людей, поведавших бы ему о реальном положении дел, и затем осмыслить услышанное, он бы никогда не поверил, что государство, во главе которого он находился, и ведомая им партия, охватывающая все без исключения слои общества, проникающая во все его поры, находятся в самой активной стадии гниения и распада, что глобальная идея безнационального, бесклассового общества, втайне направленная на обеспечение процветания и господства лишь одного еврейского племени, изначально была ложной и вредоносной для устроения жизни на огромных пространствах бывшей Российской империи, а значит, эта идея и не могла способствовать успешному движению и развитию, и что она, как это и было задумано породившими ее силами, работает именно на разрушение тысячелетних народных связей на этом евразийском пространстве, и это прежде всего связано с насильственным ослаблением и изъязвлением основной силы, тысячелетиями державшей на себе тяжесть государственного устроительства и гасившей в себе все евразийские противоречия и конфликты, – силы и природы русского народа, ибо именно он, русский народ, был центральной осью всего этого пространства; его глобальной, национальной исторической идеей было создание особой цивилизации, отличной от остального, прежде всего западнического, европейского мира, сотворение особой духовной культуры, и поэтому, изъязвив и источив эту державную ось до полного ее распада, могучая и незыблемая с внешней стороны партия неумолимо должна была рухнуть вместе с государством химерой, созданным ее ложной идеей в отношении несущего на себе всю систему материкового основания.