В распоряжении группы были два типа шаров - диаметром тридцать девять сантиметров и сто семьдесят пять сантиметров. Первые могли поднять триста тридцать граммов, вторые - два с половиной килограмма. Соответственно отвешивали и стягивали специальными шнурами пачки лисговок. Затем по одному надували шары, привязывали к ним пачки так, что оставался болтаться конец шнура.
   Рассказывал это Трусов, смеясь.
   Дождавшись погоды, - а бывало, несколько дней ждали - Лахно определял направление и скорость ветра, и в зависимости от этого - длину болтавшегося шнура Поджигал его и выпускал шар. Шнур тлел, и считалось, что огонек достигнет узла, скрепляющего пачку, как раз, когда она будет над расположением воинской части, и листовки разлетятся. А потом потеха то ветер вдруг не в ту сторону подует, то фитилек разболтается, коснется шара и он раньше времени лопается, то унесется куда-то далеко в небо.
   За ночь успевали выпустить сорок маленьких или семь больших шаров. Ну, первый раз интересно было.
   Даже во второй и третий раз охогно в эти игрушки играл, вспоминалось, как в детстве воздушного змея запускали. А потом надоело. И писать отчеты надоело.
   Ведь по тому, сколько листовок заброшено в советские войска, и деньги платили. Расположение воинских частей было размечено по номерам. Вот и писали - такому-то номеру столько-то штук сбросили, такому-то - столько, как бог на душу положит. Часто бывали конфузы. Числится по отчетам, будто весь тираж над противником сброшен, а находят вдруг целые пачки чуть ли не во Франкфурте.
   Занимался этим делом Трусов недолго. Назначили диктором на радиостанцию, и тоже ненадолго. Поручили дело, где нужна смелость и выдержка. Не зря же учили его в Бад-Хомбургской школе методам слежки, шантажа, конспирации.
   Почему на задание послали в Италию, он не знал.
   Командировка обрадовала. Красивая страна, приличная гостиница, денег не то чтобы сколько хочешь, но вполне достаточно. На второй день после приезда в Рим какой-то человек поинтересовался, не из Саратова ли он приехал. Трусов ответил: "В Саратове живет мой брат".
   Этот пароль дал ему Околович. Один из главарей энтээсов, старый эмигрант, работавший то поочередно, то одновременно на английскую, американскую и западногерманскую разведки. Под любую антисоветскую акцию умудрялся получать от своих хозяев крупные суммы, выдавая ее за одну из многочисленных, еще готовящихся, которые составляют стройную систему подрывной деятельное!и, 1ребующей крупных расходов.
   Вместе с новым знакомым, в распоряжение которого поступил, Трусов готовился че! ыре дня. И вог настала минута.
   Он вошел под навес у кафе, где на открытом воздухе стояло около десяти столиков. Еще издали увидел нужного человека. Этю советскою инженера, приехавшего в командировку, успел достаточно изучить за дни подготовки. Знал, чю он посюянно обедает именно в этом кафе в одно и то же время.
   Весьма учтиво спросил, можно ли сесть рядом.
   "Пожалуйста", - ответил инженер, бросив влляд в сторону, словно удивляясь, почему он хочет за этот столик, когда вокруг так много свободных мест. Стол находился у стены, а вокруг нею - три С1ула, на одном из которых, близко придвинутом к обедающему, лежал портфель. Трусов сел напрошв и, дотянувшись до стула с портфелем, положил туда и свою тонкую кожаную папку.
   Инженер ел, просматривая газету. Трусов дважды пытался завести разговор, задавая какие-то вопросы, но ответы получал односложные, и беседы не получалось. Закончив с обедом, инженер рассчитался.
   Высвобождая портфель, приподнял папку.
   - Извините, - мгновенно наклонился за ней Трусов, и тот протянул ему папку. С двух сторон щелкнули фотоаппараты. Трусов, едва прикоснувшись к ней, отдернул руку, с улыбкой и спокойно сказал:
   - Это не моя.
   - Как же? - удивился инженер. - Вы ведь только сейчас ее положили.
   Трусов ответил резко и громко. К их столику обернулись соседи. Кто-то поддержал инженера. Тут же вмешался слишком эмоциональный итальянец и стал что-то доказывать, сильно жестикулируя.
   Возможно случайно, на тротуаре у самого входа оказались два полицейских. Едва ли мог заинтересовать их мелкий спор. Весь Рим с утра до вечера спорит. Но тут случай особый. Один резко и категорически, второй спокойно и настойчиво отказываются от папки, приписывая ее принадлежность друг другу.
   Услужливый фотограф положил перед полицейскими еще влажный цветной снимок: оба спорщика улыбаются, оба держат папку, и трудно понять, кто кому ее передает. Полицейским ничего не оставалось, как проверить ее содержимое. В ней оказалась калька с подробным планом одного из крупнейших итальянских портов. Под итальянским текстом условных обозначени - перевод на русский. В уголке справа надпись "секретно" и фамилия инженера.
   Более чем наивные для действий разведчика переводы на русский и эта демонстративная надпись выдавали грубую фальшивку. Но устанавливать истину - дело не полицейских. У них достаточно основании, чтобы забрать в участок обоих. Так они и поступили под шум собравшихся любопытных и крики о русском шпионе. На следующий день три газеты под сенсационными заголовками дали сообщение о задержании советского разведчика.
   Трусов был спокоен. Кальку он снял с карты, купленной в магазине учебных пособий. Перевод на русский сделан не его рукой. Однако то, что ни военной, ни государственной тайны калька не представляла, выяснилось лишь через два дня. И хотя советского инженера сразу же выпустили под расписку, за эти два дня еще четыре газеты успели дать крикливые заметки о скандальной истории.
   Трусова тоже выпустили. Кто делал перевод на русский, да и весь инцидент никого больше не интересовал, коль нет в нем состава преступления. Газеты свободны, что хотят, то и печатают, а если кто-то кого-то обидел или оскорбил, можно подать в суд, в том числе и на газеты, которые отказались напечатать сообщения, чем все кончилось.
   После этого случая Трусову поручили более серьезное дело, связанное с диверсией и возможным применением оружия. Естественно, и заработок предстоял неизмеримо больший. Он решительно отказался. Так начался разлад с энтээсами и их хозяевами, кончившийся полным разрывом, ибо, обозлившись, он не желал больше браться и за менее рискованные дела.
   А круг знакомых остался старый, все та же эмигрантская среда.
   Теперь он работает в бюро по сдаче квартир.
   Огромное количество франкфуртцев не имеют жилплощади. Одновременно много квартир пустует, в любьтх районах города стоят незаселенными корпуса, недавно построенные, современные. В Западной Германии насчшывается две соши тысяч пустующих квартир и пятьсот тысяч бездомных. Пять миллионов живут в квартирах, признанных аварийными. А переехать в хорошие трудно, слишком высока квартирная плата. Вот и возникла сеть посреднических контор и бюро по сдаче жилой площади. За каждую сданную квартиру они получают от владельца комиссионные в сумме ее месячной арендной платы.
   В таком бюро и работает Трусов. Заработок пе ахти какой, а главное, не стабильный, зависит ог множества обстоятельств, порой просто от случайной удачи. Пока ничего лучшего нет. Впрочем, его работа имеет много положительных сторон. Не надо ходить на службу к определенному часу и сидеть там целый день. После удачной сделки можно вообще не появляться хоть неделю. Это дает возможность подрабатывать у Раскова и вообще распоряжаться своим временем. Потому охотно может уделить время мне. Не так уж часто выпадает случай оказать услугу советскому человеку.
   Я приехал к Трусову, как условились. По многим деталям понял - гостя ждали. Маленькая двухкомнатная квартира, обставленная более чем скромно. В углу - икона, лампадка. Встретили приветливо, особенно глава семьи, высокий, жилистый и энергичный горбоносый старик. Говорит резко, уверенно, сильно жестикулируя, почт не сгибая локтей. Может быть, потому руки казались особенно длинными. Взмахами резал воздух, точно подводя черту. А начал так:
   - Не знаю, как у вас, а мы уж по старому русскому обычаю гостя встречаем, - и достал из шкафа бутылку водки. Еще не поставив на стол, пристально, испытующе посмотрел на меня - как отреагирую?
   - Боже мой! - всплеснула руками графиня, страдальчески сморщившись. Стол еще не накрыт, а ты как в трактире.. Сразу водку.
   - Так накрывай, коль не накрыт, - оборвал он. - Где там твои салфетки-амулетки. - И со стуком поставил в центр стола бутылку.
   Когда-то в России он ненавидел помещиков-дармоедов, которые ничего не делали, а только жрали и кутили. Презирал безземельных и безлошадных, этих ленивых голоштанников. Он же - человек трудолюбивый, смекалистый. Потому и землицы имел в достатке, и скота. Сам жил и людям давал жить. Полдесятка батраков, работавших у него, никогда не обижались. Правда, и он к ним претензий не имел, люди работящие, старательные. Да лентяй у него и не зацепился бы - все на глазах, сам вместе с ними от зари до зари. Хочешь работать как положено, работай, а нет - на все четыре стороны. И несправедливо его раскулачила Советская власть. И признать ее можно полностью, а вот крепкого мужика зазря обидели Выгоды своей от крепкого мужика не поняла Советская власть.
   Попов был уверен, что с его руками и головой где угодно выбьется. Хлебнув за границей батрацкой жизни, возненавидел всю иностранщину. А жить надо.
   Скитался по разным странам, пока не осел во Франкфурте-на-Майне. Работал сторожем и истопником, уже ни на что не надеялся и роптать перестал, пока не случилась история, о которой говорил со злобой.
   Энтэзсы вместе с "Посевом" находились в помещении барачного типа. Попов запирал ворота, выпускал из будки двух собак, обходил территорию. Зимой всю ночь поддерживал огонь в печах.
   Однажды ему принесли мешок макулатуры и велели сжечь. Ночью этим делом и занялся. Затолкает в печку стопу и ждет, пока прогорит. Случайно взглянул на какую-то бумагу. Расписка Околовича в получении трех тысяч марок.
   - Аж в пот бросило, - рассказывал Попов. - За что же такие деньги? Смотрю дальше - расписка Романова на пять тысяч. Да что же это такое! Захлопнул дверцу топки, вывалил на стол все бумаги, начал рассматривать. Вижу - ведомость, и все начальство как один в ней переписано, и суммы такие, что дух захватывает. Вот гады, думаю, каждый божий день, как святые, твердят: "Все энтээсы равны между собой, все по триста марок в месяц получают, за идею работают, как борцы и герои, и воздадут им все сполна, когда Россия восстанет. Уже недолго ждать". Ах, сволочи, думаю, христопродавцы окаянные. Аккурат, кто так твердит, выходит, тысячами огребает. Вот, выходит, где ихняя идея.
   Подобрал все эти расписки ведомости, стал утра дожидаться. Первым на работу Околович явился. Его дверь рядом со входом в бухгалтерию. Недалеко, думаю, гебе, чертов горбун, за денежками ходить Я молча здороваюсь, ничего не говорю, и он тоже важно тал отвечает, и морда такая занятая, будто восстание в России обдумывает. Отер он дверь, я следом. Грохнул по столу целой пачкой.
   "Значит, по триста марок, говорю, чертов карлик, конопатый. А это что?" Так хотелось по роже садануть, да побоялся, дух выпустит. Рука у меня тяжелая, а он мелкий такой, согнутый, как крючочек. Правда, плюнул, чуть в лицо не попал, и ушел. Сволочи они все до единого .. В гот же день мне и расчет выписали, никто и разговаривать не стал.
   * * *
   В семье Владимира Трусова я пробыл недолго.
   Вместе с ним отправились во "Флориду". Но и на этот раз неудачно. Муштаков так и не появился. Не было его и в следующую ночь. А на четвертую и вовсе не повезло. Накануне в частях американской армии, расположенных во Франкфурте-на-Майне, была получка.
   Я не знал этого, да если бы и знал, едва ли сему факту мог придать какое-либо значение.
   В военной форме посещать заведения, подобные "Флориде", американцам запрещается. Но их и в гражданской одежде легко отличить даже на расстоянии - обувь остается воинская: высокие ботинки со шнуровкой на крючках, выпуклыми и твердыми, как у футбольных бутсов, носками. Впрочем, американцы и не пытались ничего скрывать.
   Часа в три ночи большая ватага в высоких бутсах ввалилась во "Флориду". Вели себя гак, будто никого, кроме них, здесь не было. Не спросив разрешения, начали составлять столики. Бесцеремонно предложили каким-то посетителям пересесть на другие места. Те возмутились. Начался спор, перешедший в драку.
   Дрались честно. Никто не бил бутылками или стульями Только кулаками.
   Пожалуй, самая ответственная и высокооплачиваемая должность в ночном баре - вышибала. Этот пост у Раскова занимал бывший польский профессиональный боксер. Очень высокий и сильный, он стоял посередине бара, расставив ноги, и расшвыривал дерущихся. Попавшегося ему под руку маленького, на первый взгляд щуплого, но цепкого американца рванул из кучи, как щенка, и тот с грохотом полетел в сторону, сшибая стулья. Поднялся не торопясь, медленно подошел сзади к поляку и, как-то странно подпрыгнув, изо всех сил ударил его своей бутсой между ног. Вышибала вскрикнул, резко присев на корточки, повалился на бок и завыл, все сильнее подтягивая ноги к подбородку. Несколько раз блеснул магний и щелкнули фотоаппараты.
   Я стоял спиной к стене и думал, как отсюда выбраться. Что произойдет дальше, было ясно. Кто-то уже, конечно, позвонил в полицию, и она прибудет незамедлительно. На следующий день в каком-либо не очень солидном органе появится соответствующая информация с фотоснимками. Весьма вероятно, что в кадре окажусь и я. И совсем не исключена примерно такая подтекстовка: "Вот как развлекается советский писатель". Перспектива, сами понимаете, не самая лучшая.
   Я твердо решил во "Флориду" больше не ходить, о чем на следующий день сообщил Трусову. Оставалось принять его предложение - поехать к Муштакову домой в Бад-Хомбург.
   Как и предполагал Трусов, нашли мы Муштакова в маленькой пивной близ его дома. Трусов вошел туда один и вскоре вернулся с крупным рыхлым стариком, Измятая, далеко не первой чистоты одежда, одутловатое, широкое лицо, мутный взгляд и еще какие-то детали не оставляли сомнений в том, что человек этот пьет не первый день. Впрочем, Трусов заранее предупредил: Муштаков целыми днями сидит в пивной, "водки уже не приемлет, а пиво дует чуть ли не бочками".
   - Какой еще сюрприз? - лениво и безнадежно бормотал он, и его глаза не то щурились, не то слипались. - Какой может быть для меня сюрприз?
   - А вот, - кивнул в мою сторону Трусов. - Ты все хотел встретиться с человеком сегодняшней России, знакомься, только что из Москвы приехал.
   Муштаков тряхнул головой, глаза раскрылись. Он тупо уставился на меня, словно не веря. Потом ожил, улыбнулся:
   - Не может быть! Правда? - и шагнул ко мне, расставив руки.
   Я машинально отстранился.
   - Да, да, понимаю... - снова сник Муштаков. - Но знаете, - в голосе появилась твердость, даже уверенность. - Вы, конечно, знаете, к кому пришли, хотите разговаривать, раз пришли. Значит, выслушаете мою исповедь. Вас прислал ко мне бог.
   Исповедь... Может быть, больше всего мне хотелось исповеди. Почему сельский счетовод так люто ненавидел Советскую власть? Что думал, ведя свои записи, на что надеялся? Что чувствовал, медленно умерщвляя людей, о чем кое-какие детали я уже знал?
   Да, исповедь. Но если бы она пришла сама собой, неожиданно вылилась из общего разговора, да и то едва ли закономерна в данных обстоятельствах. Исповедь, это - перед другом. Что-то глубоко интимное, доверительное, тайное. А мне ведь для печати.
   Я не мог скрыть своих сомнений.
   - И хорошо! - резко сказал Муштаков. - Пишите! - Это слово прозвучало как приказ. - Пусть все знают! Пусть знает Россия! Пусть знают смолоду, чего я не знал.
   Видимо, в мыслях старик далеко оторвался от своего жалкого положения. Куда-то вознесся и, должно быть, всерьез думал, как трудно жить России, пока ЕЮ узнает его истории.
   Шесть вечеров я слушал рассказы Муштакова. Они походили не на воспоминания о давно или недавно прошедшем. Он снова жил каждым эпизодом, будто действие происходит в данную минуту. Рассказывал, как под гипнозом, осушая батареи пива, перевоплощаясь в зависимости от событий, встававших в памяти, то стуча кулаком о стол, то хохоча или плача, скрежеща зубами.
   * * *
   Поместье генерала Муштакова возвышалось над полями и лесами, принадлежащими ему. Хозяйство вел управляющий почти бесконтрольно. Генерал не любил ни землю, ни леса. Его страстью были скаковые лошади. Эта страсть передалась сыну - Владимиру.
   Казалось, верховой езде он научился раньше, чем начал ходить.
   Генерала знали как человека незлобивого, даже добродушного. Управляющий надежно оградил его от общения с крестьянами, но если случалось кому-либо пробиться к генералу, он сочувственно выслушивал просьбу и отказывал редко. А вот эти качества сыну не передались. С юных лет он носился по полям и просекам, выискивая добычу. Увидев далеко в степи крестьянина или крестьянку, сорвавших, скажем, стручок гороха, он припадал к шее лошади и мчался вдогонку не по дороге, а напрямик по гороховому полю, чтобы на полном ходу полоснуть нагайкой. А если успевал человек броситься на землю и нагайка просвистит по воздуху, вздыбливая коня, возвращался и, перегнувшись в седле, наотмашь хлестал лежащего.
   Крестьяне окрестных деревень легко вздохнули, когда Владимир уехал в кадетский корпус. Не проучился и двух лет - свершилась революция.
   Может быть, случайность, но скорее эмблема смерти - череп и перекрещенные кости на знамени и воинской форме, привели его в армию Дроздовского, где было немало таких юнцов, как он, прозванных ласкательно "баклажками". Едва ли хоть в одном соединении белых армий или бесчисленных бандах различных атаманов, отличавшихся жестокостью, так садистски истязали пленных красноармейцев, как дроздовцы.
   Владимир Муштаков, бесшабашно отчаянный, на великолепном своем скакуне, потрясенный тем, что эти хамы, не умеющие даже держать оружие, посмели подняться против воли божьей, умилял дроздовцев изобретательностью и изощренностью в пытках.
   Сама идея революции, - как ему казалось, нелепая, сумасбродная, безоговорочно обреченная, - вызывала ярость до бешенства Он в полной мере чувствовал себя хозяином, единственным наследником отцовского поместья и никому не собирался отдавать своего. Поначалу его часть, которой командовал генерал-лейтенант Туркул, заменивший вскоре умершего Дроздовского, одерживала только победы. Вместе с группой боевых офицеров он выезжал в Ростов-на-Дону на похороны командующего, где дал клятву жестоко мстить за эту смерть. А мстить стало труднее. Все чаще приходилось укрываться в лесах, а то и спасаться бегством врассыпную.
   Однажды Муштаков с группой дроздопцев попал в плен. У здания штаба красных к ним вышел комиссар, человек лет сорока, огромного роста. Обвел всех взглядом.
   - А это что? - показал, улыбаясь, на Муштакова. - Ишь ты, вояка - И уже серьезно добавил:
   - С молокососами Красная Армия не воюет. Марш домой!
   С него сорвали погоны и дали под зад коленкой.
   Несколько дней он бродил по лесам, пока не наткнулся на отряд банды Шкуро. Там и закрепился. Эго была большая группа, отбившаяся от основных сил, и в их числе человек десять из санроты. Они тоже блуждали по лесам, выходя на дорогу только ночью. В одну из таких вылазок подошли к разгромленной, всеми брошенной деревне. Только в одном доме, охраняемом двумя красноармейцами, тускло светился огонек.
   Муштаков вызвался снять их.
   - Я это умею, - сказал он командиру, - дайте в помощь только одного смелого человека.
   Охрану сняли бесшумно. Дом окружили и ворвались неожиданно, бросив в окна гранаты. Восемь красноармейцев были убиты, трое ранены. Один из них совсем легко, в кисть правой руки.
   В тяжелораненых никто не позволил себе стрелять.
   Все отталкивали друг друга, потому что каждый сам хотел совершить это дело и облегчить душу. В конце концов общими усилиями их затоптали. Одновременно шла возня вокруг раненного в кисть. С ног его кто то сшиб кулаком, а уже потом стали добивать ногами. Но тут изловчился Муштаков и бросился на лежавшего, прикрыв его своим телом.
   - Стойте, остановитесь! - кричал он, расставляя руки, грудью прикрывая его голову.
   Остановиться в одно мгновение людям было трудно, и несколько ударов пришлись Муштакову. И всетаки, ничего не понимая, разгоряченные, замерли: "В чем дело?!"
   - Послушайте, только послушайте, - весь дрожащий, хрипел Муштаков, поднимаясь. - Не убивайте!
   Не убивайте его! Он должен жить. Это комиссар. Егие недели две, и ни одного комиссара не останется в живых. И никто не будет знать, как выглядят коммунисты, чем онц отличаются от людей.
   А коммунист всегда улыбается. Он улыбался, обзывая меня, дворянина, молокососом. Видите, он и сейчас улыбается. Надо сохранить его улыбку. Отрезать губы. Пусть всю жизнь улыбается. С каждой губы снять половиночку. И залечить. С нами же опытный хирург. Коммунист должен хорошо слышать. Но слуховой аппарат внутри, а наружная часть только мешает, надо тоже отрезать. И голова у коммуниста особая, думающая. Революцию придумали. Надо скальпировать голову квадратиками, под шахматную доску.
   Как символ мысли. А глаза оставить. Коммунист должен хорошо видеть. Пусть смотрится в зеркало, пусть видит, как на него будут смотреть люди, как будут плевать ему в лицо. Он должен это видеть.
   Муштаков говорил, задыхаясь, и его слушали такие же, как он, а перед ними лежал израненный и избитый человек, пытающийся подняться, и действительно улыбался. По мере того как говорил Муштаков, люди успокаивались, будто утолялась их жажда мести. Она на самом деле утолялась, ибо все сказанное было им по душе и наполняло их радостью, и они все более расплывались в улыбке, потому что знали теперь, что им делать с этим человеком. И они сделали это. Сделали по всем законам медицины, под наркозом.
   Наркоз применили тоже по просьбе Муштакова.
   Он сказал, хорошо бы, конечно, без наркоза, но трудно закрепить губы, чтобы они не дергались, когда будут резать, а то улыбка может получиться некрасивойг да и побрить голову, а потом вырезать аккуратные квадратики, если человек будет дергаться, трудно и потребует долгой возни с ним.
   Мы сидели в отдельной квартире Муштакова на окраине Бад-Хомбурга, и он рассказывал, поглаживая двух кошек, сидевших у него на коленях, отрываясь от них для того, чтобы налить и выпить очередной бокал пива, и никак не мог понять глупость врачей, запретивших мне употреблять этот чудодейственный напиток. Говорил спокойно, временами монотонно или вдруг возбуждаясь. Едва уловимо слышались нотки хвастовства своей изобретательностью.
   Думаю, мне удавалось не выдать закипавшего в груди. Старался, чтобы окаменели, не проявились естественные человеческие чувства. Он продолжал рассказывать. Я продолжал слушать.
   О том, что стало с комиссаром, Муштаков не знал.
   Помнил лишь, как самого его подкосил тиф в деревне Кисловка под Херсоном. Его бросили где-то по дороге на маленьком хуторе. Ухаживала за ним совсем молоденькая сестра милосердия. Помнил неотчетливо - то она дает ему попить, то просто сидит рядом.
   Потом снова картины прошедшего обрели ясность, видимо после кризиса. Сестры уже не было. Он лежал в сарае на сене рядом с парнем, у которого на голове и на груди были грязные и ржавые ог крови бинты.
   Звали его Коля. Хотя с трудом, но передвигаться он мог. Когда Муштаков пришел в себя, Коля стал кормить его, приговаривая:
   - Держись, хлопец, я ж тебе говорил, вот и полегшало. Теперь на поправку пойдешь. Еще и беляков проклятых будем душить. Всех до одного передушим.
   Владимир Муштаков не перенес ни одной детской болезни. Родился крепышом, рос богатырем, с мальчишеских лет легко клал на лопатки не только сверстников, но и многих кадетов постарше себя. Ширококостый, широкий в плечах, большого роста, он всегда был здоров, как бычок. И теперь силы возвращались к нему быстро. А Коле становилось хуже. Он рассказал, что находятся они возле одинокого домика лесника, где осталась только одна дряхлая старуха.
   - То приходила часто, приносила воду и кое-что из жратвы, а вот уже третий день не показывается, видать померла... Вон там, в тряпке, на полочке остался кусок сала, дотянись сам, Володя, мне уже невмоготу.
   Муштаков поднялся, поел с аппетитом, хотя и без хлеба. На следующий день выбрался из сарая в своем грязном белье, потому что другой одежды не было.
   Дотащился до хаты лесника, только никакой старухи там не оказалось. Стая крыс метнулась в стороны.
   Без труда нашел запасы сухарей и гороха. Поел, напился из бочки, стоявшей рядом с колодцем, отдохнул. В доме, конечно, лучше, чем в сарае, но из-за крыс решил не оставаться. Разыскал подходящие штаны, рубаху, какой-то лапсердак. Набил карманы едой, захватил чайник с водой и отправился в сарай.
   Коля смотрел на него, пока он выкладывал принесенное на ту же полку, где лежало сало. Потом сказал:
   - Мне уже не подняться, Володя... Там в кармане документы и адресок, напиши матери... А мне водички...
   - А беляков проклятых как же, Коля? Душить?
   - Души, Володя, и за меня души.
   - А как душить? Вот так? - И протянул руки к Колиной шее.
   Можно бы, конечно, и не душить, сам помрет, да кто знает - вдруг выживет. И душить-то... Чуть прижать - и все.
   Закончив с этим делом, Муштаков вытащил из Колиного кармана документы и лег спать. Утром, захватив все запасы еды, направился к большаку.