* * *
   Он шел по деревням, видел, что война окончилась, видел, кто захватил власть, и не мог верить ни глазам своим, ни ушам. Понимал - долго так продолжаться не может. Потому и взял направление на родные места. Путь не близкий, добираться недели две, а к тому времени кончится эта темная власть. Кое-где на него смотрели подозрительно, требовали документы, и он предъявлял Колины справки и говорил правду: воевал, перенес тяжелый тиф, помогла выжить старушка крестьянка, а теперь пробирается домой. Людям не верилось, но возиться с ним некогда, да и как выяснять личность, если он бог знает с каких краев на Смоленщине, а задерживать просто так оснований не было.
   Махнув рукой, его отпускали.
   Однажды близ деревни Музыковка, километрах в ста от Херсона, шагая по проселочной дороге, встретил тащившуюся двуколку. Она проехала мимо, и тут же он услышал:
   - Володя! Вы ли это?
   Медленно, опасливо обернулся и увидел врача их поместья. Криво ухмыльнувшись, сказал:
   - А я теперь не Володя, я крестьянский парень Николай Устюгов.
   Врач грустно покачал головой:
   - Какой вы крестьянский парень! Послушайте свою речь, посмотрите на свои руки. Разве так говорят эти неучи? А в поле пошлют? Вы же не знаете, как хомут на лошадь надеть... Садитесь, - и он подвинулся, освобождая место рядом.
   Врач тоже не верил в силу Советской власти. Не надолго это. Но, пока она держится, надо удержаться самим. Надо смириться.
   - Они знают, кто я, - сказал врач, - поверили, будто в белую армию попал по мобилизации. Сейчас у меня два района, я честно лечу людей, и они это видят, еще больше верят мне. Я засвидетельствую, что вы работали счетоводом. На такую должность охотно возьмут. У них ведь совсем нет грамотных людей. Обоснуетесь на одном месте, а там видно будет.
   Так Владимир Муштаков стал счетоводом в сельской кооперации. И с первого же дня завел тетрадку, которую носил под рубахой за поясом. Повинуясь наставлениям врача, работал старательно, держался скромно, ни в какие споры не лез, а если его о чем спрашивали, отвечал дельно, советы давал разумные, на своей точке зрения не настаивал. Спустя несколько месяцев его послали на финансовые курсы, а по окончании их назначили младшим бухгалтером в кооперации крупного районного центра.
   Шли дни, месяцы, годы. Он получал грамоты и премии, его повышали в должности, еще дважды посылали на краткосрочные курсы, пока не назначили главным бухгалтером херсонской "Укркоопспилки".
   За все годы Муштаков ни разу не усомнился в скорой гибели Советской власти. Во время нэпа показалось, что гибель уже пришла, но вел себя по-прежнему, ничем не выдавая радости Подобные же ощущения пережил в начале коллективизации, когда кулацкие вылазки воспринял, как начало всенародного восстания. Потом его радовали государственные решения о крупных стройках и колхозном строительстве, радовали первые пятилетки. Эти планы, их масштабы, конечно же несуразные, нелепые, безоговорочно обреченные, неизбежно приведут к катастрофе экономической, а значит и политической.
   Каким бы ни было внутреннее состояние, он ничем не выдавал его. Со всеми был вежлив, с начальством предупредителен, но не угодлив. Бывшие сослуживцы Муштакова, с которыми я разговаривал, особо отмечали ею спокойный, уравновешенный характер. Не было случая, чтобы он вспылил, разгорячился или повысил голос.
   Он сам убирал свою холостяцкую комнату и стирал, сам готовил завтрак, обед и ужин. Утром жарил большой кусок свинины и картошку с салом или чтолибо в этом роде, ел плотно, до отвала. С собой брал два тоненьких аккуратных бутербродика на второй завтрак, съедал их во время обеденного перерыва, запивая чаем, который тоже сам кипятил и заваривал.
   После работы разогревал дома на электроплитке приготовленный с вечера обед, сытный и обильный.
   Он сам занимался хозяйством не из экономии.
   Жадным Муштаков никогда не был, денег не жалел, да и хватало их с избытком. Ему отвратительно было идти в общую столовую, он не мог обращаться с просьбами к этим поломойкам, разговаривавшим с ним, будто с равным. А их еще и уламывать надо, слушать, как они кочевряжатся, и он боялся не выдержать, когда так хочется дать пощечину.
   Служебные дела проходили, как за туманной дымкой. Подлинная жизнь начиналась поздно вечером.
   Полнокровная, интересная, приносящая огромное удовлетворение. Вернувшись с работы, Муштаков брался за хозяйственные дела, плотно обедал, чтобы потом уже ничто не мешало главному. Перед тем как заняться этим главным, запирал дверь на два оборота ключа, проверял, хорошо ли затянуты тяжелые шторы на окнах, подтыкал их с боко". Затем открывал заднюю панель радиоприемника, откуда давно удалил механизм, извлекал свою бухгалтерскую книгу и начинал священнодействовать.
   Прежде всего надо занести последние данные. Новые назначения на ответственные посты, новые люди на выборных должностях, новые сведения о тех, кто уже значится в книге. Теперь не одна строчка отводилась для каждого, как в тетрадке, а две большие страницы. Особенно интенсивно приходилось работать в дни выборов в местные и Верховные Советы, в суды.
   Он выписывал из листовок с портретами именно те места, которые и там особо подчеркивались: "Верен делу Ленина", "За героизм, проявленный в гражданской войне, награжден орденом Боевого Красного Знамени", "Активно пропагандирует идеи партии"...
   Подобные обвинения он нумеровал и, когда их собиралось достаточное количество, учинял суд. Официальным тоном задавал вопросы обвиняемому, сам отвечал на них униженно, жалобно, как и положено преступнику, сам оглашал решение присяжных и приговор. Приговоры были разные - от розог до повешения, от шпицрутенов до расстрела.
   Покончив с судебными делами, переходил к самому сладостному. Закрывал книгу, ласково поглаживал ее, сжимал в руках, и сами по себе в истоме смежались веки. Нет, это не списки людей, не перечень их преступлений, это они сами, живые, тепленькие, поверженные, его пленные, согнутые им в дугу. Они в его власти, и он может с ними делать все, что хочет.
   Каждый день кто-либо из руководителей высказывал мысли, которые он воспринимал как личное оскорбление, хотя непосредственно ему они не адресовались.
   Подобные же мысли и преступные планы находил в местных газетах. Пусть ответят теперь за это.
   Он открывал книгу на соответствующей букве алфавита, находил нужную фамилию и, тыча в нее пальцем, презрительно цедил:
   "Ну, повтори, милейший, что ты сказал, повтори...
   Да не дрожи так, падаль!.. А-а, трепещешь, на колени становишься, башмаки целуешь, сволочь... Стой прямо, гадина! Нет, не вставай, на коленях стой прямо...
   И не реви, гнида, а то сейчас же задушу собственными руками... А ты что ухмыляешься, - щелкнет по другой фамилии, бросившейся в глаза. - Сейчас и до тебя очередь дойдет, ничтожество!"
   Он наслаждался своей властью над людьми, заключенными в книге, все больше воспаляя себя, а вдоволь наизмывавшись, одних сшибал ударом ноги, у других, как ему казалось, более наглых, выкалывал глаза, тыча иголкой в буковки фамилий.
   На следующий день, встречая свои жертвы, слушая их почтительно, продолжал мысленно торжествовать: "Говори, говори, давай свои указания. Ты же еще не знаешь, ты ведь только труп, висящий на дереве... А ты можешь не смотреть, у тебя остались одни глазницы. Ты это очень скоро поймешь..."
   Только месть, беспощадная, жестокая, ежедневная, давала Муштакову силы жить в ненавистном ему мире и за долгие годы ни разу не сорваться, не выдать себя.
   Это не моя точка зрения. Так сказал мне Муштаков. Но почему он это говорил? Почему такой оголенный цинизм саморазоблачения? Что заставило его?
   Муштаков глубоко и искренне верил в бога. Все, что делал в юности, веление бога. Всевышний обрек его долгие годы сидеть согнувшись за бухгалтерскими отчетами, когда хотелось стрелять, строчить из пулемета, пока не накалится ствол, рубить, крушить, резать. И господь вознаградил за долготерпение, послав в Белоруссию, где он отвел душу. И все, что делал потом, обучая и засылая в Россию диверсантов, устраивая провокации, освящено небом.
   Два года назад чго-то с ним стряслось. Продолжая глубоко верить в бога, стал бояться всевышнего. Так ли понимал волю господню? Не много ли взял лишнего на душу в молодые годы и когда усмирял партизанских жен и детей?
   Отошли куда-то его идеалы, за которые боролся, не жалея и своей крови. Он устал, и ему уже ничего не надо на этой земле, ввергавшей его в такие грехи. Он думал теперь о другой жи-ши, в ином мире, куда призовет всевышний. И явиться туда должен покаявшимся и очищенным. Ни одного пятнышка не должно остаться. Значит, надо исповедаться. Исповедаться, ничего не утаивая, ибо все, о чем не скажет на земле, тяжким грузом уйдет вместе с ним в тот иной мир, как страшная улика в обмане бога.
   Он никогда не жалел денег, но и не был расточителен. Профессия бухгалтера и скупая жена приучили считать и экономить деньги. Он накопил десять тысяч марок и с гордостью говорил мне о том, что они лежат в банке и приносят проценты. С какой радостью отдал бы их, отдал все до последнего пфеннига, чтобы умереть на родине. Но увы... Он все хорошо понимает. Значит, надо исповедаться здесь, на чужбине. Но перед кем? Русский священник во Франкфурте-наМайне отец Леонид? Но у него грехов больше, чем у самого Муштакова. Блудливый батюшка Леонид, пьяница и отъявленный матерщинник, погубивший не одну доверчивую душу, - примет ли от него господь чистое покаяние!
   Нет, открыться надо перед человеком Новой России - гордостью каждого русского, превзошедшей немчуру, англичан и всех, кто обирал ее когда-то, свысока смотрел на нее. А теперь увидели, что значит наша Россия. Пресмыкаться стали перед нами, подлецы.
   Все это объяснял мне Муштаков в первой беседе.
   Вроде преамбулы сделал, чтобы я понял, почему выворачивает душу.
   Пять из шести встреч с Муштаковым проходили у него в доме. Живет он вдвоем с женой, маленькой, забитой немкой. Она работает не то медсестрой, не то няней в вечернюю смену, и видел я ее только один раз. Квартира у них оригинальная, я не встречал таких. Прямо против входа - большой квадратный проем, примерно два на два метра, а высота от пола до потолка чуть побольше. Это кухня. В ней - двухконфорочная электроплитка, столик, две круглые табуреточки и ниша вместо буфета или шкафа для посуды.
   На полу у стены - тонкое стеганое одеяльце размером сантиметров семьдесят по длине и ширине. На нем - кошки. Целый клубок кошек и котят. Возле них - консервные банки с водой и пищей. От этого идет нехороший запах по всей квартире.
   Из крошечной прихожей дверь ведет в комнатуметров девять-десять. Этой площади им вполне хватает, поскольку их всего двое. Правда, еще кошки, и жена злится, ворчит, но тут уж ничего не поделаешь, пусть ухаживает, это его последняя радость в жизни.
   Кошек он действительно любит. И они его тоже.
   Рассказывая, он поочередно гладил не только тех, что сидели у него на коленях, но и мостившихся вокруг него на узеньком новом диване, служившем, очевидно, постелью - среди остального набора ветхой мебели кровати не было.
   Я верю, что Муштаков говорил, ничего не скрывая, ибо возлагал на свой рассказ большие практические надежды, связанные с его будущим в ином мире, куда он теперь собирается. И все нынешние его заботы сводятся к тому, чтобы обеспечить себе в том мире приличную жизнь.
   Рассказывая о себе, Муштаков не щадил меня. Но обвинять его в этом не могу. Видимо, не понимал, какие удары наносит в сердце, как невыносимо слушать его спокойно. Когда во всех деталях рассказывал, как раненого, умирающего красноармейца, а привести эти детали у меня нет сил, я смотрел на его ру~ ки. Большие, жилистые, натруженные руки.
   Да, он не щадил меня, особенно в рассказах о своих расправах над семьями белорусских партизан. И я подумал, что имею полное моральное право не щадить и его. Я спросил:
   - Как вы чувствуете себя среди людей? Не трудно ли вам жить?
   Дрогнули скулы, видимо, от крепко стиснутых зубов, и он метнул на меня взгляд, описать который трудно. Должно быть, так смотрел он на тех, кого полосовал нагайкой, кому выкалывал глаза...
   Я так и знал. Знал, что он не выдержит.
   Но это был лишь миг. Лицо снова обмякло, стало рыхлым, веки опустились. Он молчал.
   - Еще один вопрос.
   Поднял тусклые глаза, не отвечая, дожидаясь вопроса.
   - Как вы спите?
   - То есть, в каком смысле? Принимаю ли снотворное?
   - Нет, в смысле, не стонете ли во сне, не мучают ли вас кошмары, не вскакиваете ли в ужасе, чтобы разбить о стену голову?
   Говоря это, я внутренне подготовился к любому его ответу или действию. Но то, что произошло, ошеломило меня. Схватившись обеими руками за горло, он закричал. Это был не короткий крик и даже не крик.
   Он завыл. Широко раскрыв огромный рот, он выл громко, протяжно и страшно.
   Из кухни вбежала его жена и, открывая дверцу тумбочки, быстро заговорила:
   - Не беспокойтесь, не беспокойтесь, сейчас сделаю укол, все пройдет. Это теперь с ним часто слу"
   чается.
   Я молча покинул логово.
   1974 год
   ПОБЕГ ЗА ГРАНИЦУ
   Из не очень солидных органов западной печати я узнал в 1964 году о том, что некий молодой человек Виктор Иванович Шешелев сбежал в Японию для того, чтобы бороться против советского строя.
   Второй раз его имя всплыло года три назад в связи с шумным судебным процессом во Франкфурте-наМайне по какому-то уголовно-любовному делу, где он выступал в качестве главного героя. А потом он сам рассказал мне в Бонне свою историю.
   Говорил, на мой взгляд, откровенно, касаясь порой глубоко интимных вопросов, поэтому я спросил, не будет ли он возражать против опубликования нашей беседы. Он ответил: "Это можно, это пожалуйста", но только чтобы я не растолковывал его слов по-своему, а писал точно как он говорил.
   * * *
   Я родился в тридцать шестом году в селе Каменка Тюменской области Тюменского района. Меня часто били. Может, за то, что неохота было учиться, а скорее потому, что отец не просыхал. Правда, и в трезвом виде бил. Невезло мне в жизни с малолетства, потому что невезучим родился. Все-таки за шесть лет учебы до четвертого класса дотянул. Что же, думаю, так себя мучить. Бросил к черту школу и без малого два года жил свободно, без нагрузок. Но и на шее отца не сидел. В нашем колхозе бесхозяйственность тогда была полная, что хочешь, то и бери. Я и приносил каждый день... Ну, не так, как некоторые, - целыми мешками, а чтобы вполне пропитание обеспечить. Потом в нашем колхозе дела пошли на поправку, стало мне труднее. Ну, сам себе думаю, пора профессию понадежнее искать. Подался в Тюменское железнодорожное училище. А медицинская комиссия не пропустила, так как я не был развит ни физически, ни умом.
   А я так и думал, что опять не повезет. И тут стало внутри у меня все больше разгораться: зачем я родился? У каждого человека есть такое распределение заранее. Что ему положено, оно само выбьется наружу. И каждый сам в себе понимает, кем он должен стать и какие внутри у него силы. Учись не учись, а если ты, к примеру, не родился художником, нипочем рисовать не будешь. А самые знаменитые художники без образования выходят. К примеру, Рубенс - это я уже потом, за границей узнал - был совсем неграмотный. На своих картинах он вместо подписи белую лошадь ставил. Что ни нарисует, обязательно лошадку присобачит.
   Вот так и я. Большую в себе силу чувствовал, только не художника или там музыканта. Меня путешествия с приключениями стали заманывать, как у разведчиков. Ездил бы из одной страны во вторую, в города с небоскребами и другой шикарностью, летал бы из края в край по всей земле и по морям-океанам, чтобы посмотреть все державы и государства. Вот в этом и была моя внутренняя тяга и сила, чтобы оторваться от невезения. Эх, будь я разведчиком, такое бы сделал. . Ну, ясное дело, чуток подучиться надо, машины заграничные водить, фотографировать, шифры там разные по радио передавать.
   На то и школы такие есть, где обучают всяким приемам. Обучат как следует, дадут заграничный адресок и пароль, которые в голове надо без записей помнить, и будьте любезны - на аэродром без провожатых. Задание, скажут, на месте получите. А там и начнется инкогнито. Едешь, вроде тебе ничего не интересно, а сам примечаешь, где какой завод, фабрика, аэродром и другие дела, которые по тайному заданию на месте дадут. Чтобы подозрения не вызвать, на ночевку в самые дорогие гостиницы заезжать, питание принимать в шикарных ресторанах и тоже не зевать, незаметно приглядывать что к чему.
   Ну, стал я расспрашивать, где находятся школы разведчиков, а сам время не терял, начал готовиться.
   Я и раньше любил кино про разведчиков смотреть, а теперь по второму кругу пошел. Не просто по любопытству, а примечать, где какие они ошибки делают, когда проваливаются. И все думал: как же здорово там, за границей, машины какие, а квартиры, когда цветные фильмы, - хоть стой хоть падай.
   Расспрашивал людей про школы разведчиков, а они только улыбаются, никто не знает. А один говорит:
   "Чудак ты, парень, зря стараешься. В такие школы заявления не подают, надо, чтобы они сами тебя заметили и сами определили".
   А как же они меня заметят? Может, их и нет здесьг может, они в Москве сидят... Безнадежное получается дело.
   Вот так и произошло мое главное разочарование в жизни.
   Не стал я больше спорить с отцом и устроился в Тюмени в ФЗО No 8, как он хотел. А какая может быть учеба, если по насилию пошел, да еще не в ту группу, куда сам хотел. Все-таки выучили меня на судоплотника и послали в Тюменский судостроительный завод.
   Послали, а у меня раз оно внутри сидит, наружу все сильнее пробивается. Столько я про заграницу передумал, что отказываться от нее, вижу, нет расчета. Махну, думаю, туда, а смотришь, какой-нибудь случай и выведет в разведчики И про эту мечту думал и днем и ночью, и не давала она мне покоя и разворачивала душу. Мечту свою от всех прятал, только один раз за столом сказал про нее, а мать ударила меня ложкой по лбу и сказала: "От тебя, дурака, ничего умного не дождешься". Ни мать, ни другие не понимали мою душу, и я стал молчком пробивать дальше свою жизнь.
   Из Тюмени уехал во Владивосток и пристроился плотником на Дальзаводе. Поработал немного и перебазировался в Дальневосточное пароходство. Нет, думаю, не такой уж я дурак, если тайком сумел так быстро к цели приблизиться. Взяли меня матросом, значит, в плавание пойду за границу. Еще раз пожалел, что не стал разведчиком, - вот ведь как я сумел тайно действовать.
   Отправился в рейс, а судно оказалось каботажным, дальше своих портов не ходит. Ну, сам себе думаю, не такой я дурак, чтобы сразу в загранку проситься. Стал терпеть, пока сами пошлют. А тут беда, про которую я и не подумал. Пришла осень - и забрили меня как миленького в армию.
   Пережил я тогда немало, вспоминать не буду. Всякие бродили мысли. И додумался до того, что, может, и хорошо это, что в армию. Отслужу, думаю, в ракетных войсках гвардейских, приеду домой весь блестящий в знаках различия, выберу себе девушку из тех, что полюбят меня, женюсь и заглушу любовью свою мечту о загранице.
   В армии я попал в караульный взвод и охранял склад со старыми автоматами ППШ, и за плечами у меня был такой же старый ППШ. Старшине я почемуто не понравился, и все чаще посылал он меня на кухню посуду мыть. А там повар придирался: и то ему не так, и это не так, и вроде не все ему равно, в какие кастрюли наливать щи. Одним словом, сплавили меня в рабочий взвод, а там определили в кочегарку. Здесь уже особой чистоты не требовалось. Что они там про меня думали, не знаю, только комиссовали раньше времени, а чтобы вернее сказать, сократили из армии за год до срока.
   После армии уехал в Таганрог, поработал месяца два и направился в Тюмень. Ни в Таганроге, ни в Тюмени никто меня не полюбил, а также я никого не полюбил. Хотя не знаю и утверждать не берусь, но, как мне показалось, счастья я не нашел, потому что невезение как клещами в меня вцепилось, и, чтобы оторваться о г него раз и навсегда, один выход остался, какой я раньше наметил, - уехать за границу. Для этой цели прибыл во Владивосток и поступил матросом в Дальневосточное пароходство.
   Приняли меня без рассуждений, как-никак уже работал у них, от них в армию ушел, про то, как служил, им неизвестно, и полное мне доверие. Сразу на судно дальнего плавания назначили.
   А дальше все как в сказке. Жизнь ко мне все задом стояла, а тут лицом обернулась. Выясняется, что в Японию идем. Ну, сам себе думаю, держись, Витя. Прибыли в Токио, и в первый же день стоянки отпустили в город на четыре часа. Правда, не одного, а пять человек, и старшего назначили. Так все кучкой и ходили.
   И вот тут-то я окончательно удостоверился, что мечта моя была правильной. Бог ты мой, что в этом городе Токио! Глаза разбегаются, и не знаешь, куда смотреть. Машины - как волны в море. Колышутся по всей ширине и длине, магазины такие, что дух захватывает, хотя и день был, а огней разноцветных столько, будто радуги поразвесили. И девушки молоденькие, красивенькие, так ласково смотрят и знаки делают, зовут, улыбаются. И закружилось у меня в голове от этой шикарности, и иду я как контуженный, а сам себе думаю:
   только бы не выдать себя, чтобы старший ничего не учуял.
   Заходили мы в разные магазины, но все кучкой, и затеряться от них не получалось. А я все сам себя успокаиваю, потому что хотя не трус я, а в дрожь меня все-таки бросало и очень потел. Для виду и я что-то стал покупать, а время уходило, и старший сказал - пора возвращаться. Ну, думаю, завтра я уж по-другому буду действовать. А завтра не получилось. Под утро снялись в свой порт. И еще два рейса неудачных было, пока не перевели меня на "М. Урицкого". В Находке взяли иностранных туристов на Олимпиаду в Токио. Туда шло пять наших судов с пассажирами, которые останутся жить на судах, пока идет Олимпиада.
   Тоже и наш "Урицкий". Значит, стоять будем долго и момент высмотрю, спешить не буду.
   В Токио на первую прогулку отправились четверо.
   Старшим назначили пятого помощника капитана. Это помощник по пожарной части. Он из новеньких, в Японии не был. И две девушки с нами были из судового ресторана, тоже новенькие. Я им и говорю: "Город я хорошо знаю, сто раз бывал тут. Я вам самые красивые места и самые дешевые магазины покажу".
   Это я не просто говорил, а с полным сознанием. Как только посадили мы туристов, им планы Токио выдали. Где какие улицы, площади, стадионы - все помечено. А самой сильной краской все посольства всех стран выделили. И на каждом флажок нарисован. Вот такую карту я и раздобыл и все свободное от вахты время изучал ее в гальюне. У нас на судне плакат такой висел - флаги всех стран мира. Вот посижу, поизучаю флажки, потом с плакатом сверяю. Так я раскрыл, что самое близкое к порту это посольство Америки. Сто раз прошел по карте все улицы и переулки _ до него, где направо повернуть, где налево - все зарубил себе.
   Вот в тот район я и решил, как Сусанин, завести группу. Ну, они пошли за мной, а все получалось не по - карте. Там было ясно, а тут перекрестки какие-то, но все-таки где-то поблизости оно должно уже было появиться. И тут я говорю: "Давайте зайдем в этот маленький ресторанчик, тут посидим, перекусим, музыку послушаем". Дальше получилось, как я задумал. "Что ты, говорят, психованный, что ли? Что тебе, на судне мало еды или музыки, чтобы на это валюту тратить".
   На такой ответ я весь расчет и тактику строил. Ну, говорю, как хотите, а у меня желудок больной, мне надо по часам питание принимать, как раз сейчас время.
   Договорились, что они пройдутся по улице и через полчаса встретимся у этого ресторанчика. Вот так я их и обвел вокруг пальца. Зашел, выпил стакан молока, выглянул, а они уже далеко были. Я и метнулся в другую сторону, свернул в переулок. Побегал с полчаса, совсем заблудился, и только сердце стучит. Ч го делать, не знаю, а тут смотрю - такси. Остановил ею, сел, достал карту туристскую - я ее с собой брал - и ткнул пальцем в американское посольство. Сам молчу, чтобы не понял он, что я русский.
   Шофер был старый, надел очки, стал смотреть, я еще раз ему пальцем показал. Он понял, тоже молча вернул мне карту и поехал. Оказалось, посольство совсем рядом, метров пятьсот. Я ему все-таки сто иен заплашл и вышел. Надежная ограда, два японских полицейских у ворот, а во дворе сада на здании громадный флаг - звезды и полосы, как на плакате судовом, только большой очень, больше наших знамен раза в четыре.
   И тут что-то со мной стряслось. Нашел же, что искал, радоваться надо, а мне страшно стало. Ну, не так страшно, как если судно гибнет или там бандиты напали, этого я бы не испугался. А тут дух стало забивать, вроде дышать нечем. Будто не думал про это все время, не готовился, а только что такая мысль в голову ударила. И сил нету сразу идти туда. Быстро так в сторону направился, виду не подаю. Точно не скажу, не помню, но вроде вертелось в мозгах: "Что я, сдурел, что ли?" А вернее сказать, не было никаких мыслей окончательных. Перешибали они одна другую, и ни одна до конца не доходила.
   Помню, когда первый раз попал в Токио, спустился по трапу, вышел на пирс - вот тебе и заграница. Судно мое, советское, трап мой, а пирс уже по другим законам живет. Спустился на этот пирс и разницы никакой не почувствовал. А тут перед воротами - уже на чужой земле, а все-таки еще дома я, а один шаг за ворота сделаешь по той же самой земле - и уже на всю жизнь другая судьба-дорога. И судно на веки вечные чужое, и к трапу не подпустят.
   Пошел, значит, в сторону, а далеко не ухожу, круги возле посольства делаю. Сколько ходил - не знаю, может, пять минут, может, полчаса, о чем думал, тоже не знаю, только спохватился, что со спиной у меня что-то не так. Повел плечами и понял: она не то чтобы вспотела, а вся рубаха насквозь мокрая и прилипла к спине.