Вместе со следователем Левисом Борманом он побывал в штатах Нью-Джерси, Коннектикут, Нью-Йорк, Массачусетс, разыскивая людей, которые купили части партий, отгруженных <Дорном>.
   Следуя этому списку, он посетил бесчисленное множество домов и, пользуясь властью Бормана, в каждом подозрительном месте брал ту или иную часть для анализа: щепку от гаража, часть слухового окна, осколок от курятника, часть изгороди, но нигде он не встретил того, что искал; однако круг поисков сужался; 29 ноября 1933 года Келлер и Борман прибыли на один из торговых складов в Бронксе, где и узнали - ознакомившись с документами компании, - что за три месяца до похищения ребенка Линдберга были получены шестьсот девяносто метров южной сосны, разрезанной на лесопилке <Дорна>. Они поинтересовались, осталось ли что-нибудь от этой партии. Старый мастер, немного подумав, отвел их на склад и отрезал кусок доски; Келлер вынес его на свет и сразу же обнаружил дефекты, оставленные испорченным зубцом: следы были полностью идентичны разыскиваемым; теперь не было сомнений, что дерево, из которого были сделаны продольные брусы лестницы, купили на этом складе в Бронксе.
   В августе 1932 года, когда родился второй сын Линдберга (назвали Джоном), летчик сказал репортерам:
   - Моя жена и я решили продолжать жить в Нью-Джерси, но мы не хотим, чтобы о нашем втором сыне писала пресса. Это - по нашему мнению - привело к смерти первенца...
   Его страхи были обоснованны, потому что после похищения Чарльза-младшего началась э п и д е м и я похищений детей; это становилось одной из величайших угроз для страны, несмотря на <Закон Линдберга>, вошедший в силу 22 июня 1932 года, по которому такого рода похищение приравнивалось к государственному преступлению. <Нью-Йорк таймс> регулярно, на первых полосах, публиковала перечень нерасследованных похищений. Кроме того, именно сейчас Линдберги начали получать письма с угрозами:
   <И второго сына выкрадем>.
   - Но при чем здесь я?! - еще более раздраженно спросил Мюллер.
   - Читайте, - лениво ответил Штирлиц. - Поймете.
   <...Карта, висевшая в кабинете лейтенанта Финна, постоянно видоизменялась. К редким булавкам, которые отмечали первые появления банкнот, переданных бандиту, прибавлялись все новые; Бронкс был тем местом, где жил похититель, - сомнений не оставалось.
   ...Приток меченых денег возрастал день ото дня. Видимо, успокоенный тем, что сообщения в прессе о поисках похитителя кончились, <Джон> оплачивал даже мелкие, ц е н т о в ы е покупки банкнотами в десять, а иногда и в двадцать долларов.
   В субботу, пятнадцатого сентября, темно-голубой <додж> подъехал на заправочную станцию на углу 127-й улицы и авеню Лексингтон.
   - Двадцать литров, пожалуйста, - попросил водитель.
   Хозяин станции Вальтер Лайл обратил внимание на лицо человека: выступающие скулы, чисто выбрит, острый подбородок; заправив <додж>, сказал:
   - С вас девяносто восемь центов.
   Клиент протянул десятидолларовую банкноту. Лайл вспомнил о циркуляре, в котором просили сверять номера банкнот со списком, в котором были отмечены билеты, входившие в сумму выкупа за ребенка Линдберга. К несчастью, выцветший и потрепанный список давно выбросили в урну.
   Когда Лайл рассматривал деньги, клиент улыбнулся и сказал с иностранным акцентом:
   - Это настоящие деньги, их примет любой банк.
   Лайл зашел в контору, выписал квитанцию и вернулся со сдачей; когда автомобиль отъехал, Лайл, тем не менее, нацарапал на банкноте номер машины штата Нью-Йорк: 49-13-41; около полудня пошел в банк, чтобы положить на свой счет утреннюю выручку...
   ...Через несколько минут лейтенант Финн уже звонил в отдел регистрации автотранспорта Нью-Йорка.
   - Хозяина зовут Рихард Хофманн, - ответили ему. - 1279, Запад, улица 222, Бронкс.
   На рассвете следующего дня лейтенант Финн с отрядом лучших агентов федеральной полиции расположились за деревьями в северо-западной, лесистой зоне Бронкса, рассматривая в бинокли маленький, скромный двухэтажный домик коричневого цвета.
   В девять часов утра какой-то человек вышел из двери; Финн приложил к глазам бинокль. Человек был среднего роста, крепкого сложения, у него были очень длинные ноги; внешность совпадала с описанием <Джона>, получившего выкуп. Пройдя несколько шагов до гаража, закрытого на висячий замок, человек открыл его; через минуту из гаража выехал темно-голубой <седан-додж>.
   Агенты и полицейские Финна бросились к своим машинам. Растянувшись на три километра, колонна полиции следовала за <доджем>. Когда они подъехали к авеню Тремонт, где было легко затеряться, поливочная машина вынудила <додж> сбавить скорость. Один из полицейских обогнал Хофманна, прижал его к обочине; открыв дверцу <доджа>, сержант в о р в а л с я на переднее сиденье и, приставив дуло пистолета к боку водителя, приказал:
   - Тормоз! Руки вверх!
   Во время обыска агент вытащил из заднего левого кармана Хофманна бумажник; там была ассигнация в двадцать долларов; номер сразу же сверили со списком денег, выплаченных в качестве выкупа за сына Линдберга; он там фигурировал.
   - Откуда у вас эта банкнота, Хофманн? - спросил Финн.
   - А у меня таких много, - спокойно ответил тот.
   - Где они?
   - Дома. В железной коробке, дома.
   Однако в коробке нашли только шесть золотых монет по двадцать долларов каждая.
   - Речь ведь шла об ассигнациях, - заметил Финн, - а не о монетах.
   - Золото - есть золото, - ответил Хофманн. - Это то, что я называю ассигнацией... Я говорил именно об этом.
   ...Вообще, в квартире нашли мало из того, что хоть отдаленно могло скомпрометировать Хофманна: лишь несколько карт, которые бесплатно раздаются на заправочных станциях, - штат Нью-Джерси, где находился дом Линдбергов, и Массачусетс - там, по словам <Джона>, в прибрежных водах на яхте должен был находиться ребенок.
   Однако во время обыска агент Сиск заметил некоторые особенности в поведении Хофманна: хотя тот был совершенно равнодушен, в моменты, когда считал, что на него никто не обращает внимания, приподнимался со стула и поглядывал в окно.
   - Что вас там интересует? - спросил его Сиск.
   - Ничего, - ответил Хофманн, испуганно сжавшись.
   Сиск посмотрел в окно, не заметив ничего примечательного, кроме разве гаража. Из окна спальни к крыше гаража тянулся провод. Хофманн объяснил, что провод составляет часть системы сигнализации, которую он установил: <Отпугнет воров, если попытаются украсть машину>. Чтобы продемонстрировать работу, он нажал кнопку рядом с кроватью: гараж осветился.
   - Вы там прячете деньги? - спросил Сиск.
   - Нет, у меня вообще нет денег.
   Обыск дома, продолжавшийся двенадцать часов, подтверждал невиновность Хофманна.
   И тогда агенты полиции перешли в гараж.
   Через два часа, после тщательного осмотра пола, стен и потолка, один из агентов приподнял доску стены, как раз над верстаком; за доской было узкое углубление, в котором лежало несколько пакетов, завернутых в газету; сыщик осторожно достал свертки и начал их разворачивать; в них оказались пачки банкнот из выкупа Линдберга.
   Потом обнаружили - в жестяном бидоне еще один тайник; там хранились такие же свертки; все номера серий совпадали со списком банкнот, помеченных казначейством.
   ...Увидев деньги, Хофманн не дрогнул:
   - Это не мои деньги. Они принадлежат моему другу Исидору Фишу.
   Затем он продолжил свои объяснения под стенограмму: <Фиш был моим компаньоном в бизнесе, связанном с кожей, потом вдруг решил играть на бирже; не повезло. Я дважды давал ему деньги в долг; у Фиша плохое здоровье, и в рождество он уехал в Германию повидаться с родителями; перед отъездом попросил сохранить до его возвращения кое-какие вещи; откуда я знал, что там?!>
   - А где сейчас Фиш?
   - Умер, - спокойно ответил Хофманн. - В Лейпциге. Шесть месяцев назад>.
   - Фиш был жив, - заметил Штирлиц, когда Мюллер оторвался от документа. - Вы подписали лжесвидетельство, дав ответ на запрос криминальной полиции.
   Мюллер помял лицо жесткими пальцами:
   - Располагаете документом?
   - Конечно, - ответил Штирлиц.
   - Какой мне был смысл давать лжесвидетельство?
   - Не знаю, - Штирлиц пожал плечами. - Впрочем, в документах есть место, которое оставляет поле для фантазии...
   - То есть? Говорите ясней!
   - Фрау Анна Хофманн, жена бандита, была в рейхе... Она встречалась с чинами полиции... А матери - до ареста - Хофманн написал, что скоро вернется в Германскую империю по амнистии, - он же член <Стального шлема>...
   - Уж не хотите ли вы сказать, что фрау Хофманн встречалась и со мною? - спросил Мюллер.
   И Штирлиц ответил:
   - Хочу.
   <...В канун рождества 1918 года Бруно Рихард Хофманн вернулся с войны.
   Не только в его родной деревне Каменз, но и во всей Германии невозможно было найти работу, не хватало продовольствия, будущее сулило мало надежд: <во всем виноваты левые!> Несмотря на то, что Рихарду к тому времени исполнилось только девятнадцать, он уже два года прослужил пулеметчиком в специальной группе войск, <часть особого назначения> (или - любовно - <головорезы>).
   В марте 1919 года он начал жизнь профессионального бандита. В первой краже Хофманн <служил> лестницей: на него встали сообщники, чтобы проникнуть в окно второго этажа дома бургомистра, тот отказался добром отдать золото (получил письмо - два крута, овал, квадратик). Затем Хофманн напал на двух женщин, которые везли в детских колясках продукты, в то время строго лимитированные, им дали по карточкам на декаду.
   Он был задержан, изобличен и приговорен к четырем годам тюремного заключения; в 1923 году выпустили на свободу; в июне снова осудили по обвинению в продаже краденых вещей; через два дня он совершил побег и исчез из Каменза, чтобы появиться в Соединенных Штатах...>
   - И последнее, - заключил Штирлиц, - после того, как полиция нашла номера ассигнаций, полученных Хофманном от учителя Кондона, после того, как было доказано, что лестница сделана им, лично, дома, после того, как старый учитель опознал его и был вынесен смертный приговор, Анна Хофманн начала кампанию в его защиту, собирая в театрах тысячи немцев; эти люди платили деньги за освобождение соотечественника - под залог... Пришли золотые монеты и из рейха, группенфюрер... Их передал Анне Хофманн человек, которого вы знали... Вы подписывали характеристику на выезд в Штаты полицейского агента Скролдля... Этот документ тоже лежит в сейфе банка - я имею в виду подлинник... Ну, а что потом случилось с полковником Линдбергом, вы знаете... Вот этого-то вам американцы никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах не простят...
   (Однако ни Штирлиц, ни Мюллер не знали, что в Лондоне к Линдбергу п о д о ш л и люди рейхсляйтера Гесса: <Если вы поддержите наше движение, мы гарантируем безопасность вашего м л а д ш е н ь к о г о; мы умеем охранять тех, кто к нам добр; в этом безумном мире, полном фанатиков и бандитов, пора навести порядок, мы в силах это сделать, подумайте над нашим предложением, оно исходит от сердца>.
   И Линдберг не отверг это предложение...
   Мир полон тайн, когда-то будущее прольет свет на прошлое, да и под силу ли ему это?!)
   - Штирлиц, это бред! Понимаете?! - Мюллер сорвался на крик. - Я никогда не покрывал этого самого Хофманна!
   - У вас есть право опровергать подлинность документов, группенфюрер, - ответил Штирлиц. - Судить-то вас будут в условиях демократии, гласно, с экспертизой... Опровергайте, если, конечно, сможете... Вы правильно заметили в начале нашего собеседования: кое-кому в Штатах вы бы сейчас понадобились - кладезь информации... Но трагедия Линдберга даже этим людям не позволит спасти вас: эмоции порою страшнее самых страшных фактов. Увы, но это так. Нет?
   РОУМЭН, ШТИРЛИЦ, ПЕПЕ, МЮЛЛЕР (Аргентина, сорок седьмой) __________________________________________________________________________
   - Где же эта чертова Вилла Хенераль Бельграно? - пробормотал Роумэн, не отрываясь от карты. - Мы же где-то рядом! Вот укрылись, гады, даже сверху не найдешь...
   - Вы верно прокладывали курс? - спросил Гуарази.
   - Полагаю, что да, - сказал Роумэн и снова прилип к стеклу кабины: горы и леса, леса и горы, ни дорог, ни домов, р ж а в ы е дубравы, зимние проплешины на вершинах, безмолвие...
   Пилот снял наушники, протянул Гуарази:
   - По-моему, вас вызывают... Говорят похоже, но это не испанский, просят Пепе.
   Гуарази, не скрывая радости, - таким Роумэн видел Пепе впервые тронул его за плечо:
   - Это включились наши! Молодцы! Лаки появляется в самый последний момент. Это его стиль... Как в хорошем кино...
   Он присел между пилотом (<Меня зовут Хосе, если захотите обратиться ко мне дружески, а не как к командиру, я - Хосе>) и Роумэном, прижал наушники, прокричал:
   - Слушаю! Это я!
   - Говорит Хорхе, - голос был бесстрастный, отчетливо слышимый, говорил на сицилийском диалекте. - Не кричи так громко. Если плохо слышишь, прижми наушники...
   И Гуарази сразу же понял: на земле не хотят, чтобы кто-либо слышал то, что ему сейчас скажут.
   Он не ошибся; коверкая сицилийский сленг, Хорхе пророкотал:
   - Я хочу получить только того, за кем вы летите... Одного его... Остальные пусть останутся там... Они нам не нужны, слышишь? Прием!
   Гуарази полез за сигаретами, закурил, тяжело затянулся.
   - Прием! - голос Хорхе был требовательным, раздраженным.
   - Да... Слышу, - ответил Гуарази. - Все без исключения?
   - До единого. Только ты и тот, за кем едешь... Возвратишься в столицу той страны, что пролетел три часа назад. Понял? Прием!
   - Понял.
   - У тебя есть соображения? Прием!
   - Да.
   - Мы их обсудим после того, как ты выполнишь приказ. Прием!
   - Я бы хотел связаться с боссом.
   - Босса представляю я. Он отправил меня специально, чтобы успеть тебя перехватить. Прием!
   - Я хочу переговорить с ним.
   - Ты поговоришь. Когда вернешься домой. Он ждет тебя и очень тебя любит, ты же знаешь... Но это приказ, Пепе. Это приказ. Прием!
   Гуарази еще раз тяжело затянулся, потушил окурок о металлический пол и ответил:
   - Я понял.
   Роумэн, наблюдавший за разговором, спросил:
   - Что-то произошло?
   - Да, - ответил Гуарази.
   - Хорошее?
   - Да.
   - А что именно?
   - Ты же слышал: босс прислал людей, чтобы нас прикрывали...
   - Молодец Лаки, - согласился Роумэн. - Хороший стиль.
   - Зачем ты произносишь это имя при пилоте? - спросил Гуарази. - Этого нельзя делать. Никогда. Запомни впредь, если хочешь дружить с нами.
   - Да, сеньор, - пошутил Роумэн. - Слушаюсь и подчиняюсь... Где же эта чертова, проклятая, нацистская Вилла?!
   - Ну, хорошо, положим, я действительно в кольце, - Мюллер кончил кормить рыбок в своем диковинном, чуть не во всю стену аквариуме. Допустим, вы загнали меня в угол... Допустим...
   - Это не допуск, группенфюрер. Аксиома. Дважды два - четыре. Гелену в свете той кампании, что началась в Штатах, - выгодно схватить вас и отдать американцам: <Мы, борцы против Гитлера, довели до конца свое дело!> Это - первое. Американцам, которые совершенно зациклились на коммунистической угрозе и готовы на все, чтобы нокаутировать Кремль, выгодно показать европейцам, что борьба против Советов не мешает им быть последовательными охотниками за нацистами. Это - второе. Мюллер - это Мюллер. Вы второй после Бормана, группенфюрер...
   - Неверно. Я был чиновником, начальником управления. Премьер-министр, то есть канцлер, доктор Геббельс убил себя. Главный, президент рейха, преемник фюрера, гроссадмирал Денниц сидит в тюрьме, не казнен, получил пятнадцать лет, значит, ему еще осталось тринадцать, думаю, выпустят раньше, лет через пять, тогда ему будет пятьдесят девять, вполне зрелый возраст...
   - Группенфюрер, вы говорите так, абы говорить? Вам нужно время, чтобы принять решение? Или вы действительно верите своим словам?
   - Опровергните меня. Я научился демократии за эти годы, Штирлиц. Я теперь умею слушать тех, кто говорит неприятное.
   - Неужели вы не понимаете, что гестапо - это исчадие ада?
   - Гестапо было организацией, отвечавшей за безопасность рейха, Штирлиц. Как Федеральное бюро расследований. Или Ми-16 в Лондоне... Покажите мне хотя бы одну подпись на расстрел, которую я бы оставил на документах... То, что говорили в Нюрнберге, будто я с Кальтенбруннером за обедом решал судьбы людей, - чушь и оговор... Вы же знаете, что практически всех моих клиентов в тюрьмы поставлял Шелленберг... А ведь его не судили в Нюрнберге, Штирлиц... Он живет в Великобритании... Мои источники сообщают, что условия, в которых его содержат, вполне пристойны... И я не убежден, будут ли его вообще судить, - скорее всего он выйдет на свободу, когда уляжется пыль...
   Штирлиц несколько удивился:
   - Значит, вы готовы предстать перед Международным трибуналом?
   - Сейчас? - заколыхался Мюллер. - Ни в коем случае. Еще рано. А вот когда Гесс станет национальным героем, а гроссадмирал Денниц и фельдмаршал Гудериан будут признаны выдающимися борцами против большевизма, - что ж, я, пожалуй, отдам себя в руки правосудия.
   - Группенфюрер, если американцы узнают, что вы покрывали человека, убившего младенца Линдберга, если члены партии узнают, что еще в двадцатых годах вы избивали подвижника идеи, убийцу паршивого еврея Ратенау, ветерана движения фон Саломона, если несчастные немцы узнают, что именно вы руководили операцией по уничтожению всех душевнобольных в стране, а их было около миллиона, если евреи узнают, что Эйхман составлял для вас еженедельные сводки о количестве сожженных соплеменников, если русские опубликуют все материалы, в которых вам сообщалось о расстрелах и повешениях невиновных женщин и детей, оказавшихся в зонах партизанских действий, - вы все равно надеетесь на благополучный исход дела?!
   Мюллер вернулся к столу, сел напротив Штирлица и спросил:
   - Что вы предлагаете?
   - Капитуляцию.
   - Будем подписывать в двух экземплярах? - Мюллер грустно вздохнул. Или ограничимся устной договоренностью?
   - А вас бы устроила устная договоренность?
   Спросив так, Штирлиц хотел понять, что его ждет: если Мюллер согласится подписать даже кусок папифакса, значит, отсюда не выйти, конец; если же он будет предлагать устную договоренность, значит, он д р о г н у л, любой здравомыслящий человек на его месте дрогнул бы. А ты убежден, что он психически здоров, спросил себя Штирлиц. Ты же видел, как они здесь гуляют в своих альпийских курточках, галантно раскланиваются друг с другом, вполне милые мужчины и дамы среднего возраста, а ведь это именно они всего за один год превратили прекрасный Берлин, культурную столицу Европы двадцатых годов, в мертвую зону, уничтожили театры Пискатора, Брехта, Рейнгардта, сожгли книги Манна, Фейхтвангера, молодого Ремарка, запретили немцам читать Горького и Роллана, Шоу и Маяковского, Драйзера и Арагона, Алексея Толстого и Элюара, арестовали всех журналистов, которые обращались к народу со словами тревоги: одумайтесь, неистовость и слепая жестокость никого не приводили к добру, <мне отмщение и аз воздам>, нас проклянет человечество, мы станем пугалом мира... Ну и что? Кто-нибудь одумался? Хоть кто-нибудь выступил открыто против средневекового безумия, когда несчастных детей заставили забыть латинский алфавит и понудили писать на старонемецкой готике, когда промышленность стала выпускать средневековые женские наряды, а каждый, кто шил костюмы или платья по фасонам Парижа или Лондона, объявлялся врагом нации, изменником и беспочвенным интернационалистом?! Хоть кто-нибудь подумал о том, что, когда радио Геббельса день и ночь вещало о величии немецкой культуры, особости ее пути, исключительности таланта нации, ее призвании принести планете избавление от большевизма, неполноценных народов и утвердить вечный мир, не только соседи рейха - Польша, Чехословакия, Дания, Венгрия, Голландия, Бельгия, Франция, - но и весь мир начал особо остро задумываться о своем историческом прошлом?! Разве одержимость великогерманской пропаганды не стимулировала безумие великопольского национализма? Французского шовинизма? Разве взрыв имперских амбиций на Острове не был спровоцирован маниакальной одержимостью фюрера и Геббельса?! Разве нельзя было понять, что в век новых скоростей нельзя уповать на разделение мира и народов, противополагать их друг другу, а, наоборот, следует искать общее, объединяющее?! Разве думающие немцы не понимали, что такого рода пропаганда не может не вызвать тяжелую ненависть к тем, кто беззастенчиво и постоянно восхвалял себя, свою историю, полную героизма и побед над врагами, свою науку и образ жизни?!
   И теперь эти люди, ветераны движения, фанатики фюрера, гуляют по аккуратным улицам Виллы Хенераль Бельграно, затерявшейся в горах, и мило раскланиваются друг с другом! Они по-прежнему полны ненависти к тем, кто разгромил их паршивый рейх и заставил скрываться здесь, за десятки тысяч километров от Германии! Они по-прежнему винят в трагедии немцев всех, но только не себя и себе подобных, а ведь они, именно они привели нацию к катастрофе, потому что отказали и себе, и народу в праве на мысль и поступок, добровольно передав две эти ипостаси личностей, из которых складывается общество, тому, кого они уговорились называть своим фюрером: <За нацию думает вождь, он же и принимает все основополагающие решения>; <Большевизм будет стерт с лица земли>; <Американские финансисты, играющие в демократию, на грани краха; один раз они пережили <черную пятницу>, что ж, переживут еще одну; ублюдочный парламент Англии, где сидят мужчины в женских париках, изжил самое себя, - декорация демократии; французы обязаны быть поставлены на колени, - они должны заплатить за Версаль, заплатить сполна!>
   Нацию приводят к катастрофе трусость, тугодумие и страх, организованный именно этими мюллерами и борманами, которые не понимали, что если они еще кое-как продержатся на страхе, то их дети и внуки будут раздавлены тем страшным зданием, которое они возвели. Неужели эти люди совершенно лишены чувства ответственности за потомство?! Не могут же они не понимать, что страх сковывает мысль, а в наш век побеждает лишь тот, кому гарантирована свобода мысли и бесстрашие поступка?
   Мюллер вздохнул:
   - Мы же с вами профессионалы... Что же, придется подписывать договор о сотрудничестве.
   Штирлиц покачал головой:
   - О договоре не может быть речи, группенфюрер. Мы можем подписать акт капитуляции...
   - Ах, так...
   - Только так... Не сердитесь... У вас нет иного выхода. Пошли погуляем? Там и поговорим о деталях...
   - Отчего ж не погулять, пошли...
   Мюллер поднялся, широко развел руки, повертел головой и спросил:
   - Слышите, как трещит в загривке? Страшное отложение солей... Все можно вылечить, даже рак, - я финансирую работу двух центров, занимающихся изучением этой чертовой заразы, ужасно боюсь рака, - а вот отложение солей, казалось бы, какой пустяк, вылечить невозможно... Главная сила здесь, - он похлопал себя по затылку. - А тут операцию не сделаешь: чуть ошибся, резанул на сотую долю миллиметра в сторону, вот и паралитик на всю жизнь - под себя ходишь и мычишь, как стельная корова... Одно соображение, Штирлиц: как вы уйдете отсюда после того, как мы обменяемся ратификационными грамотами?
   - А вы меня выведите, - ответил Штирлиц. - Дайте приказ...
   - Нет... Начальник охраны этой колонии откажется подчиниться, Штирлиц... Он же понимает, что, уйди вы отсюда, мир узнает об этом оазисе. Значит, семистам ветеранам снова придется бежать?! Искать приюта в других зонах?! Ждать, пока им построят дома? Обвыкать на новых местах? Нет, Штирлиц, в действие вступит закон собственного <Я>... С ним шутки плохи...
   - Но в рейхе вы же смогли поломать <Я>? У вас слово <Я> разрешалось одному фюреру, все остальные были <Мы>... Неужели разрешили своим подчиненным забыть здесь эту истину национал-социализма?
   - Пока - да. Слишком свежи раны... У вас текст готов?
   - В голове.
   - Некая форма обязательства сотрудничества с русской секретной службой?
   - Так бы я это не называл, группенфюрер... Сначала признание капитуляции... Потом перечисление опорных баз и лиц, их возглавляющих... Затем коды к сейфам в банках... Название тех фирм, которые - опосредованно - принадлежат вам, то есть НСДАП, ну, а уж потом форма связи, методы, гарантии...
   Мюллер подошел к сейфу, достал маленький магнитофон, усмехнулся:
   - Я ведь тоже не сидел сложа руки, дорогой Штирлиц... Хотите послушать монтаж, который мне сделали из наших с вами трехдневных бесед?
   - Любопытно... А смысл? Какой смысл? Чего вы хотите этим добиться?
   - Сначала послушаем, ладно? А потом я вам задам этот же вопрос. А вы мне ответите на него: понять логику противника - значит победить.
   Мюллер нажал кнопку воспроизведения записи; голос Штирлица был задумчив, говорил медленно, взвешивая каждое слово:
   - Вы говорите о том, что нашу идеологию и ваше движение связывает общее слово <социализм>... Что ж, давайте разбирать эту позицию... Вы еще запамятовали добавить, что Бенито Муссолини начал свою политическую карьеру как трибун итальянской социалистической партии, выступавший против финансовой олигархии, в защиту интересов рабочих и беднейших крестьян... Он тоже оперировал понятием <социализм>... Вы говорите, что убийство Эрнста Рэма произошло за шесть месяцев до убийства Кирова... И в этом вы правы... Есть ли у меня претензии к России? Конечно... И немало.
   Мюллер выключил магнитофон и мелко засмеялся: