Иначе нельзя было… А зачем я энтого срубил?
   – Ну?
   – Вот и ну, срубил зря человека и хвораю через него, гада, душой. По ночам снится, сволочь. Аль я виноват?
   – Ты не обмялся ишо. Погоди, оно придет в чоку.
   – Ваша сотня – маршевая? – спросил Григорий.
   – Зачем? Нет, мы в Двадцать седьмом полку.
   – А я думал – нам подмога.
   – Нашу сотню к какой-то пехотной дивизии пристегивают, это мы ее догоняем, а с нами маршевая шла, молодых к вам пригнали.
   – Так. Ну, давай искупаемся.
   Григорий, торопясь, снял шаровары, отошел на гребень плотины, коричневый, сутуло-стройный, на взгляд Петра постаревший за время разлуки.
   Вытягивая руки, он головой вниз кинулся в воду; тяжелая зелень воды сомкнулась над ним и разошлась плеском. Он плыл к группе гоготавших посередине казаков, ласково шлепая ладонями по воде, лениво двигая плечами.
   Петро долго снимал нательный крест и молитву, зашитую в материнское благословение. Гайтан сунул под рубаху, вошел в воду с опасливой брезгливостью, помочил грудь, плечи, охнув, нырнул и поплыл, догоняя Григория; отделившись, они плыли вместе к тому берегу, песчаному, заросшему кустарником.
   Движение холодило, успокаивало, и Григорий, кидая взмахи, говорил сдержанно, без недавней страсти:
   – Вша меня заела. С тоски. Я бы дома теперя побывал: так и полетел бы, кабы крылья были. Хучь одним глазком глянул ты. Ну, как там?
   – Наталья у нас.
   – А?
   – Живет.
   – Отец-мать как?
   – Ничего. А Наталья все тебя ждет. Она думку держит, что ты к ней возвернешься.
   Григорий фыркал и молча сплевывал попавшую в рот воду. Поворачивая голову, Петро норовил глянуть ему в глаза.
   – Ты в письмах хучь поклоны ей посылай. Тобой баба и дышит.
   – Что ж она… разорванное хочет связать?
   – Да ить как сказать… Человек своей надеждой живет. Славная бабочка.
   Строгая. Себя дюже блюдет. Чтоб баловство какое аль ишо чего – нету за ней этого.
   – Замуж бы выходила.
   – Чудное ты гутаришь!
   – Ничего не чудное. Так оно должно быть.
   – Дело ваше. Я в него не вступаюсь.
   – А Дуняшка?
   – Невеста, брат! Там за этот год так вымахала, что не опознаешь.
   – Ну? – повеселев, удивился Григорий.
   – Истинный бог. Выдадут замуж, а нам и усы в водку омакнуть не придется. Убьют ишо, сволочи!
   – Чего хитрого!
   Они вылезли на песок и легли рядом, облокотившись, греясь под суровеющим солнцем. Мимо плыл, до половины высовываясь из воды, Мишка Кошевой.
   – Лезь, Гришка, в воду!
   – Полежу, погоди.
   Зарывая в сыпкий песок жучка, Григорий спросил:
   – Про Аксинью что слыхать?
   – Перед тем как объявили войну, видал ее в хуторе.
   – Чего она туда забилась?
   – Приезжала к мужу имение забирать.
   Григорий кашлянул и похоронил жучка, надвинув ребром ладони ворох песку.
   – Не гутарил с ней?
   – Поздравствовался только. Она гладкая из себя, веселая. Видать, легко живется на панских харчах.
   – Что ж Степан?
   – Отдал ее огарки. Ничего обошелся. Но ты его берегись. Остерегайся.
   Мне переказывали казаки, дескать, пьяный Степан грозился: как первый бой – даст тебе пулю.
   – Ага.
   – Он тебе не простит.
   – Знаю.
   – Коня себе справил, – перевел Петро разговор.
   – Продали быков?
   – Лысых. За сто восемьдесят. Купил за полтораста. Конь куда тебе. На Цуцкане купили.
   – Хлеба как?
   – Добрые. Не довелось вот убрать. Захватили.
   Разговор перекинулся на хозяйство, утрачивая напряженность. Григорий жадно впитывал в себя домашние новости. Жил эти минуты ими, похожий на прежнего норовистого и простого парня.
   – Ну, давай охолонемся и одеваться, – предложил Петро, обметая с влажного живота песок, подрагивая. Кожа на спине его и руках поднялась пупырышками.
   Шли от пруда толпой. У забора, отделявшего сад от двора имения, догнал их Астахов Степан. Он на ходу расчесывал костяной расческой свалявшийся чуб, заправляя его под козырек; поравнялся с Григорием.
   – Здорово, приятель!
   – Здравствуй. – Григорий приотстал, встречая его чуть смущенным, с виноватцей взглядом.
   – Не забыл обо мне?
   – Почти что.
   – А я вот тебя помню, – насмешливо улыбнулся Степан и прошел не останавливаясь, обнял за плечо шагавшего впереди казака в урядницких погонах.
   Затемно из штаба дивизии получили телефонограмму с приказанием выступить на позицию. Полк смотался в каких-нибудь четверть часа; пополненный людьми, с песнями пошел заслонять прорыв, продырявленный мадьярской кавалерией.
   При прощании Петро сунул брату в руки сложенный вчетверо листок бумаги.
   – Что это? – спросил Григорий.
   – Молитву тебе списал. Ты возьми…
   – Помогает?
   – Не смейся, Григорий.
   – Я не смеюсь.
   – Ну, прощай, брат. Бывай здоров. Ты не вылетывай вперед других, а то горячих смерть метит! Берегись там! – кричал Петро.
   – А молитва?
   Петро махнул рукой.
   До одиннадцати шли, не блюдя никакой предосторожности. Потом вахмистры разнесли по сотням приказ идти с возможной тишиной, курение прекратить.
   Над дальней грядкой леса взметнулись окрашенные лиловым дымом ракеты.

XI

   Небольшая в сафьяновом, цвета под дуб, переплете записная книжка. Углы потерты и заломлены: долго носил хозяин в кармане. Листки исписаны узловатым косым почерком…
 
   «…С некоторого времени явилась вот эта потребность общения с бумагой.
   Хочу вести подобие институтского «дневника». Прежде всего о ней: в феврале, не помню какого числа, меня познакомил с ней ее земляк, студент Боярышкин. Я столкнулся с ними у входа в синематограф. Боярышкин, знакомя нас, говорил: «Это станичница, вешенская. Ты, Тимофей, люби ее и жалуй.
   Лиза – отменная девушка». Помню, я что-то изрек нечленораздельное и подержал в руке ее мягкую потную ладонь. Так началось мое знакомство с Елизаветой Моховой. Что она испорченная девушка, я понял с первого взгляда: у таких женщин глаза говорят больше, чем следует. Она на меня произвела, признаюсь, невыгодное впечатление: прежде всего эта теплая мокрая ладонь. Я никогда не встречал, чтобы у людей так потели руки; потом – глаза, в сущности очень красивые глаза, с этаким ореховым оттенком, но в то же время неприятные.
   Друг Вася, я сознательно ровняю слог, прибегаю даже к образности, с тем чтобы в свое время, когда сей «дневник» попадет к тебе в Семипалатинск (есть такая мысль: по окончании любовной интриги, которую завел я с Елизаветой Моховой, переслать тебе его. Пожалуй, чтение этого документа доставит тебе немалое удовольствие), ты имел бы точное представление о происходившем. Буду описывать в хронологическом порядке. Так вот, познакомился я с ней, и втроем пошли мы смотреть какую-то сентиментальную чушь. Боярышкин молчал (у него ломил «кутний», как он выразился, зуб), а я очень туго вел разговор. Мы оказались земляками, т.е. соседями по станицам, и, перебрав общие воспоминания о красоте степных пейзажей и пр. и пр., умолкли. Я, если можно так выразиться, непринужденно молчал, она не испытывала ни малейшего неудобства от того, что изжевали мы разговорчик. Я узнал от нее, что она медичка второго курса, а по происхождению купчиха, и очень любит крепкий чай и асмоловский табак. Как видишь, очень убогие сведения для познания девы с ореховыми глазами. При прощании (мы провожали ее до трамвайной остановки) она просила заходить к ней. Адрес я записал.
   Думаю заглянуть 28 апреля.
 
29 апреля
 
   Был сегодня у нее, угощала чаем с халвой. В сущности – любопытная девка. Острый язык, в меру умна, вот только арцыбашевщиной от нее попахивает, ощутимо даже на расстоянии. Пришел от нее поздно. Набивал папиросы и думал о вещах, не имеющих абсолютно никакого отношения к ней, – в частности, о деньгах. Костюм мой изношен до дикости, а «капитала» нет. В общем – хреновина.
 
1 мая
 
   Ознаменован сей день событием. В Сокольниках во время очень безобидного времяпровождения напоролись на историю: полиция и отряд казаков, человек в двадцать, рассеивали рабочую маевку. Один пьяный ударил лошадь казака палкой, а тот пустил в ход плеть. (Принято почему-то называть плеть нагайкой, а ведь у нее собственное славное имя, к чему же?..) Я подошел и ввязался. Обуревали меня самые благородные чувства, по совести говорю.
   Ввязался и сказал казаку, что он чапура, и кое-что из иного-прочего. Тот было замахнулся и на меня плетью, но я с достаточной твердостью сказал, что я сам казак Каменской станицы и так могу его помести, что чертям станет тошно. Казак попался добродушный, молодой: служба, видно, не замордовала еще. Ответил, что он из станицы Усть-Хоперской и биток по кулачкам. Мы разошлись мирно. Если б он что-либо предпринял в отношении меня, была бы драка и еще кое-что похуже для моей персоны. Мое вмешательство объясняется тем, что в нашей компании была Елизавета, а меня в ее присутствии подмывает этакое мальчишеское желание «подвига». На собственных глазах превращаюсь в петуха и чувствую, как под фуражкой вырастает незримый красный гребень… Ведь вот до чего допер!
 
3 мая
 
   Запойное настроение. Ко всему прочему, нет денег. На развилках, попросту говоря, ниже мотни, безнадежно порвались брюки, репнули; как переспелый задонский арбуз. Надежда на то, что шов будет держаться, – призрачна. С таким Же успехом можно сшить и арбуз. Приходил Володька Стрежнев. Завтра иду на лекции.
 
7 мая
 
   Получил от отца деньги. Поругивает в письме, а мне ни крохотки не стыдно. Знал бы батя, что у сына подгнили нравственные стропила… Купил костюм. На галстук даже извозчики обращают внимание. Брился в парикмахерской на Тверской. Вышел оттуда свежим, галантерейным приказчиком. На углу Садово-Триумфальной мне улыбнулся городовой. Этакий плутишка! Ведь есть что-то общее у меня с ним в этом виде! А три месяца назад? Впрочем, не стоит ворошить белье истории… Видел Елизавету случайно, в окне трамвая. Помахала перчаткой и улыбнулась. Каков я?
 
8 мая
 
   «Любви все возрасты покорны». Так и представляется мне рот Татьяниного муженька, раззявленный, как пушечное дуло. Мне с галереи непреодолимо хотелось плюнуть в рот ему. А когда в уме встает эта фраза, особенно конец: «По-коо-о-р-ны-ы-ы…» – челюсти мне судорожно сводит зевота, нервная, по всей вероятности.
   Но дело-то в том, что я в своем возрасте влюблен. Пишу эти строки, а волосы дыбом… Был у Елизаветы. Очень выспренно и издалека начал. Делала вид, что не понимает, и пыталась свести разговор на другие рельсы. Не рано ли? Э, черт, костюм этот дело попутал!.. Погляжусь в зеркало – неотразим: дай, думаю, выскажусь. У меня как-то здравый расчет преобладает над всем остальным. Если не объясниться сейчас, то через два месяца будет уже поздно; брюки износятся и обопреют в таком месте, что никакое объяснение будет немыслимо. Пишу и сам собой восторгаюсь: до чего ярко сочетались во мне все лучшие чувства лучших людей нашей эпохи. Тут вам и нежно-пылкая страсть, и «глас рассудка твердый». Винегрет добродетелей помимо остальных достоинств.
   Я так и не кончил предварительной подготовки с ней. Помешала хозяйка квартиры, которая вызвала ее в коридор и, я слышал, попросила у нее взаймы денег. Она отказала, в то время как деньги у нее были. Я это достоверно знал, и я представил себе ее лицо, когда она правдивым голосом отказывала, и глаза ее ореховые и вполне искренние. Охота говорить о любви у меня исчезла.
 
13 мая
 
   Я основательно влюблен. Это не подлежит никакому сомнению. Все признаки налицо. Завтра объяснюсь. Роли своей я так и не уяснил пока.
 
14 мая
 
   Дело обернулось неожиданнейшим образом. Был дождь, тепленький такой, приятный. Мы шли по Моховой, плиты тротуара резал косой ветер. Я говорил, а она шла молча, потупив голову, словно раздумывая. Со шляпки на щеку ее стекали дождевые струйки, и она была прекрасна. Приведу наш разговор:
   – Елизавета Сергеевна, я изложил вам то, что я чувствую. Слово за вами.
   – Я сомневаюсь в подлинности ваших чувств.
   Я глупейшим образом пожал плечами и сморозил, что готов принять присягу, или что-то в этом роде.
   Она сказала:
   – Слушайте, вы заговорили языком тургеневских героев. Вы бы попроще.
   – Проще некуда. Я вас люблю.
   – И что же?
   – За вами слово.
   – Вы хотите ответного признания?
   – Я хочу ответа.
   – Видите ли, Тимофей Иванович… Что я вам могу сказать? Вы мне чуточку нравитесь… Высокий вы очень.
   – Я еще подрасту, – пообещал я.
   – Но мы так мало знакомы, общность…
   – Съедим вместе пуд соли и плотней узнаем друг друга.
   Она розовой ладонью вытерла мокрые щеки и сказала:
   – Что ж, давайте сойдемся. Поживем – увидим. Только дайте мне срок, чтобы я могла покончить с моей бывшей привязанностью.
   – Кто он? – поинтересовался я.
   – Вы его не знаете. Доктор один, венеролог.
   – Когда вы освободитесь?
   – Я надеюсь, к пятнице.
   – Мы будем вместе жить? То есть в одной квартире?
   – Да, пожалуй, это будет удобней. Вы переберетесь ко мне.
   – Почему?
   – У меня очень удобная комната. Чисто, и хозяйка симпатичная особа.
   Я не возражал. На углу Тверской мы расстались. Мы поцеловались к великому изумлению какой-то дамы.
   Что день грядущий мне готовит?
 
22 мая
 
   Переживаю медовые дни. «Медовое» настроение омрачено было сегодня тем, что Лиза сказала мне, чтобы я переменил белье. Действительно, белье мое – изношенный кошмар. Но деньги, деньги… Тратим мои, их не так-то много.
   Придется поискать работы.
 
24 мая
 
   Сегодня решил купить себе на белье, но Лиза ввела меня в непредвиденный расход. Ей до зарезу захотелось пообедать в хорошем ресторане и купить себе шелковые чулки. Пообедали и купили, но я в отчаянии: ухнуло мое белье!
 
27 мая
 
   Она меня истощает. Я опустошен физически и напоминаю голый подсолнечный стебель. Это не баба, а огонь с дымом!
 
2 июня
 
   Мы проснулись сегодня в девять. Проклятая привычка шевелить пальцами ног привела к следующим результатам: она открыла одеяло и долго рассматривала мою ступню. Она так резюмировала свои наблюдения:
   – У тебя не нога, а лошадиное копыто! Хуже! И потом эти волосы на пальцах, фи! – Она лихорадочно-брезгливо передернула плечами и, укрывшись одеялом, отвернулась к стене.
   Я был сконфужен. Поджал ноги и тронул ее плечо.
   – Лиза!
   – Оставьте меня!
   – Лиза, это ни на что не похоже. Не могу же я изменить форму своей ноги, ведь делалась она не по заказу, а что касается растительности, то волос – дурак, он всюду растет. Тебе, как медичке, надо бы знать законы естественного развития.
   Она повернулась ко мне лицом. Ореховые глаза приняли злой шоколадный оттенок.
   – Сегодня же извольте купить присыпанье от пота: у вас трупный запах от ног!
   Я резонно заметил, что у нее постоянно мокрые ладони. Она промолчала, а на мою душу, выражаясь высоким «штилем», упала облачная тень… Тут не в ногах дело и не в шерсти…
 
4 июня
 
   Сегодня мы катались в лодке по Москве-реке. Вспоминали Донщинку.
   Елизавета ведет себя недостойно: все время она злословит на мой счет, иногда очень грубо. Отвечать ей тем же – значит пойти на разрыв, а этого мне не хочется. Я, несмотря на все, привязываюсь к ней все больше. Она просто избалованная женщина. Боюсь, что моего воздействия будет недостаточно, чтобы в корне перетрясти ее характер. Милая, взбалмошная девочка. Притом девочка, видавшая такие виды, о которых я знал лишь понаслышке. На обратном пути она затащила меня в аптекарский магазин и, улыбаясь, купила тальку и еще какой-то чертовщины.
   – Это тебе присыпать от пота.
   Я кланялся очень галантно и благодарил.
   Смешно, но так.
 
7 июня
 
   Очень уж убогий у нее умственный пожиток. В остальном-то она любого научит.
   Каждый день перед сном мою ноги горячей водой, обливаю одеколоном и присыпаю какой-то сволочью.
 
16 июня
 
   С каждым днем она становится нетерпимей. С нею был вчера нервный припадок. С такою тяжело ужиться.
 
18 июня
 
   Ничего общего! Мы говорим на разных языках. Связующее начало – кровать.
   Выхолощенная жизнь.
   Сегодня утром брала она у меня из кармана деньги, перед тем как идти в булочную, и напала на эту книжонку. Вытащила.
   – Что это у тебя?
   Меня осыпало жаром. Что, если откроет одну-две страницы? Я ответил и сам удивился натуральности своего голоса:
   – Книжка для арифметических исчислений.
   Она равнодушно сунула ее обратно в карман и ушла. Надо быть осторожней.
   Остроты с глазу на глаз тогда хороши, когда их не читает чужой.
   Васе-другу – источник развлечения.
 
21 июня
 
   Я поражаюсь Елизавете. Ей 21 год. Когда она успела так разложиться? Что у нее за семья, как она воспитывалась, кто приложил руку к ее развитию?
   Вот вопросы, которые меня крайне интересуют. Она дьявольски хороша. Она гордится совершенством форм своего тела. Культ самопочитания, – остального не существует. Пробовал несколько раз говорить с ней по-серьезному…
   Легче старовера убедить в несуществовании бога, чем ее перевоспитать.
   Жизнь совместная становится немыслимой и глупой. Однако я медлю с разрывом. Признаюсь, она мне, несмотря на все это, нравится. Вросла в меня.
 
24 июня
 
   А ларчик просто открывался. Мы по душам говорили сегодня, и она сказала, что я ее физически не удовлетворяю. Разрыв еще не оформлен, на днях наверное.
 
26 июня
 
   Жеребца бы ей со станичной конюшни.
   Жеребца!
 
28 июня
 
   Мне тяжело с ней расставаться. Она меня опутала, как тина. Ездили сегодня на Воробьевы горы. Она сидела в номере у окошка, и солнце сквозь резьбу карниза стремительно падало на ее локон. Волосы цвета червонного золота. Вот тебе и поэзии шматок!
 
4 июля
 
   Работа покинута мною. Я покинут Елизаветой. Пили сегодня со Стрежневым пиво. Вчера пили водку. Расстались с Елизаветой, как и полагается культурным людям, корректно. Безо всяких и без некоторых. Сегодня видел ее на Дмитровке с молодым человеком в жоккейских сапожках. Сдержанно ответила на мой поклон. На этом пора уж и кончить записки – иссяк родник.
 
30 июля
 
   Приходится совершенно неожиданно взяться за перо. Война. Взрыв скотского энтузиазма. От каждого котелка, как от червивой собаки, за версту воняет патриотизмом. Ребята возмущены, а я обрадован. Меня сжирает тоска по… «утерянном рае». Вчера очень скоромно видел во сне Елизавету.
   Она оставила тоскующий след. Рассеяться бы.
 
1 августа
 
   Шумиха приелась. Вернулось давнишнее, тоска. Сосу ее, как ребенок соску.
 
3 августа
 
   Выход! Иду на войну. Глупо? Очень. Постыдно?
   Полно же, мне ведь некуда деть себя. Хоть крупицу иных ощущений. А ведь этой пресыщенности не было два года назад. Старею, что ли?
 
7 августа
 
   Пишу в вагоне. Только сейчас выехал из Воронежа. Завтра слезать в Каменской. Решил твердо: иду за «веру, царя и отечество».
 
12 августа
 
   Мне устроили торжественные проводы. Атаман подвыпил и двигал зажигательную речь. После я ему сказал шепотом: «Дурак вы, Андрей Карпович!» Он изумился и обиделся до зелени на щеках. Прошипел язвительно:
   «Я тоже образованный. Вы не из тех, каких мы в тысяча девятьсот пятом году пороли плетьми?» Я ответил, что, к моему сожалению, «не из тех». Отец плакал и лез целоваться, а нос в соплях. Бедный милый отец! Тебя бы в мою шкуру. Я ему в шутку предложил идти со мной на фронт, и он испуганно воскликнул: «Что ты, а хозяйство?» Завтра выезжаю на станцию.
 
13 августа
 
   Неубранные кое-где хлеба. Жирные на кургашках сурки. Разительно похожи на тех немцев на дешевой литографии, которых Козьма Крючков нанизывает на пику. Жил-был, здравствовал, изучал математику и прочие точные науки и никогда не думал, что стану таким «шовинистом». Уж в полку я с казаками погутарю.
 
22 августа
 
   На какой-то станции видел первую партию пленных. Статный австрийский офицер со спортсменской выправкой шел под конвоем на вокзал. Ему улыбнулись две барышни, гулявшие по перрону. Он на ходу очень ловко раскланялся и послал им воздушный поцелуй.
   Даже в плену чисто выбрит, галантен, желтые краги лоснятся. Я проводил его взглядом: красивый молодой парень, милое товарищеское лицо. Столкнись с таким – и рука шашку не поднимет.
 
24 августа
 
   Беженцы, беженцы, беженцы… Все пути заняты составами с беженцами и солдатами.
   Прошел первый санитарный поезд. На остановке из вагона выскочил молодой солдат. Повязка на лице. Разговорились. Ранило картечью. Доволен ужасно, что едва ли придется служить, поврежден глаз. Смеется.
 
27 августа
 
   Я в своем полку. Командир полка очень славный старичок. Казак из низовских. Тут уже попахивает кровицей. По слухам, послезавтра на позицию.
   Мой 3-й взвод третьей сотни – из казаков Константиновской станицы. Серые ребята. Один только балагур и песенник.
 
28 августа
 
   Выступаем. Сегодня особенно погромыхивает там. Впечатление такое, как будто находит гроза и рушится далекий гром. Я даже принюхался: не пахнет ли дождем? Но небо – сатиновое, чистенькое.
   Конь мой вчера захромал, ушиб ногу о колесо походной кухни. Все ново, необычно, и не знаю, за что взяться, о чем писать.
 
30 августа
 
   Вчера не было времени записать. Сейчас пишу на седле. Качает, и буквы ползут из-под карандаша несуразно чудовищные. Едем трое с фуражирками за травой.
   Сейчас ребята увязывают, а я лежу на животе и «фиксирую» с запозданием вчерашнее. Вчера вахмистр Толоконников послал нас шестерых в рекогносцировку (он презрительно величает меня «студентом»: «Эй, ты, студент, подкова у коня отрывается, а ты и не видишь?»). Проехали какое-то полусожженное местечко. Жарко. Лошади и мы мокрые. Плохо, что казакам приходится и летом носить суконные шаровары. За местечком в канаве увидел первого убитого. Немец. Ноги по колено в канаве, сам лежит на спине. Одна рука подвернута под спину, а в другой зажата винтовочная обойма. Винтовки около нет. Впечатление ужаснейшее. Восстанавливаю в памяти пережитое, и холодок идет по плечам… У него была такая поза, словно он сидел, свесив ноги в канаву, а потом лег, отдыхая. Серый мундир, каска. Видна кожаная подкладка лепестками, как в папиросах для того, чтобы не просыпался табак.
   Я так был оглушен этим первым переживанием, что не помню его лица. Видел лишь желтых крупных муравьев, ползавших по желтому лбу и остекленевшим прищуренным глазам. Казаки, проезжая, крестились. Я смотрел на пятнышко крови с правой стороны мундира. Пуля ударила его в правый бок навылет.
   Проезжая, заметил, что с левой стороны, там, где она вышла, – пятно и подтек крови на земле гораздо больше и мундир вырван хлопьями.
   Я проехал мимо, содрогаясь. Так вот оно что…
   Старший урядник, Трундалей по прозвищу, пытался поднять наше упавшее настроение, рассказывал похабный анекдот, а у самого губы дрожали…
   В полуверсте от местечка – стены какого-то сожженного завода, кирпичные стены с задымленными черными верхушками. Мы побоялись ехать прямо по дороге, так как она лежала мимо этого пепелища, решили его околесить.
   Поехали в сторону, и в это время оттуда в нас начали стрелять. Звук первого выстрела, как это ни стыдно, едва не вышиб меня из седла. Я вцепился в луку и инстинктивно нагнулся, дернул поводья. Мы скакали к местечку мимо той канавы с убитым немцем, опомнились только тогда, когда местечко осталось позади. Потом вернулись. Спешились. Лошадей оставили с двумя коноводами, а сами четверо пошли на край местечка к той канаве. Мы, пригибаясь, шли по этой канаве. Я еще издали увидел ноги убитого немца в коротких желтоватых сапогах, остро согнутые в коленях. Я шел мимо него, затаив дыхание, как мимо спящего, словно боялся разбудить. Под ним влажно зеленела примятая трава…
   Мы залегли в канаве, и через несколько минут из-за развалин сожженного завода гуськом выехали девять человек немецких улан… Я угадал их по форме. Офицер, отделяясь, что-то крикнул резким гортанным голосом, и их отрядик поскакал по направлению на нас. Ребята кричат, чтоб я помог им траву увязать. Иду.
 
30 августа
 
   Мне хочется досказать, как я в первый раз стрелял в человека. Когда немецкие уланы поскакали на нас (как сейчас перед глазами встают их зеленовато-серые мундиры, окраски ящерицы-медянки, лоснящиеся раструбы киверов, пики, колыхающиеся, с флажками).
   Под уланами были караковые лошади. Я зачем-то перевел взгляд на насыпь канавы и увидел небольшого изумрудного жука. Он вырос на моих глазах и принял чудовищные размеры. Исполином полз он, качая травяные былки, к локтю моему, упертому в высохшую крупчатую глину насыпи, вскарабкался по рукаву моей защитной гимнастерки и быстро сполз на винтовку, с винтовки на ремень. Я проследил за его путешествием и услышал срывающийся голос урядника Трундалея: «Стреляйте, что ж вы?»