Дрожа от усилий поднять голову, напился и устало отвалился на подушку.
   Долго смотрел в сторону, хотел что-то сказать, но слабость осилила – задремал.
   И опять, как и в первый раз, проснувшись, увидел прежде всего устремленные на него встревоженные глаза Анны, потом шафранный свет лампы, белый круг от нее на дощатом некрашеном потолке.
   – Аня, поди ко мне.
   Она подошла, взяла его за руку. Он ответил слабым пожатием.
   – Как ты себя чувствуешь?
   – Язык чужой, голова чужая, ноги тоже, а самому будто двести лет, – тщательно выговаривал он каждое слово. Помолчав, спросил:
   – Тиф у меня?
   – Тиф.
   Повел глазами по комнате, невнятно сказал:
   – Где это?
   Она поняла вопрос, улыбнулась:
   – В Царицыне мы.
   – А ты… как же?
   – Я одна осталась с тобой. – И, словно оправдываясь или стараясь отвести какую-то невысказанную им мысль, заспешила:
   – Тебя нельзя было бросить у посторонних. Меня просил Абрамсон и товарищи из бюро, чтобы берегла тебя… Вот видишь, пришлось неожиданно ходить за тобой.
   Он поблагодарил взглядом, слабым движением руки.
   – Крутогоров?
   – Уехал через Воронеж в Луганск.
   – Геворкяна?
   – Тот… видишь ли… он умер от тифа.
   – О!..
   Помолчали, словно чтя память покойного.
   – Я боялась за тебя. Ты ведь был очень плох, – тихо сказала она.
   – А Беговой?
   – Всех потеряла из виду. Некоторые уехали в Каменскую. Но, послушай, тебе не вредно говорить? И потом, не хочешь ли молока?
   Бунчук отрицательно качнул головой; с трудом владея языком, продолжал расспрашивать:
   – Абрамсон?
   – Уехал в Воронеж неделю назад.
   Он неловко ворохнулся – закружилась голова, больно хлынула к глазам кровь. Почувствовав на лбу прохладную ладонь, открыл глаза. Его мучил один вопрос: он был без сознания – кто же выполнял за ним грязный уход? Неужели она? Румянец чуть окрасил его щеки; спросил:
   – Ты одна ухаживала за мной?
   – Да, одна.
   Он отвернулся к стене, прошептал:
   – Стыдно им… Мерзавцы! Бросили на твое попечение…
   Осложнение после тифа сказывалось на слухе: Бунчук плохо слышал. Врач, присланный Царицынским комитетом партии, сказал Анне, что к лечению можно будет приступить только после того, как больной окончательно оправится.
   Бунчук выздоравливал медленно. Аппетит был у него чудовищный, но Анна строго придерживалась диеты. На этой почве происходили у них столкновения.
   – Дай мне еще молока, – просил Бунчук.
   – Больше нельзя.
   – Я прошу – дай! Что ты меня, голодом хочешь уморить?
   – Илья, ты же знаешь, что больше меры я не могу дать тебе еды.
   Он обиженно замолкал, отворачивался к стенке, вздыхал, подолгу не разговаривал. Страдая от жалости к нему, она выдерживала характер. Спустя некоторое время он, нахмуренный, и от этого еще более жалкий, поворачивался, просил умоляюще:
   – Нельзя ли соленой капусты? Ну, пожалуйста, Аня, родная!.. Ты мне уважь… Вредно?.. Докторские басни!
   Натыкаясь на решительный отказ, он иногда обижал ее резким словом:
   – Ты не имеешь права так издеваться надо мной! Я сам позову хозяйку и спрошу у нее! Ты бессердечная и отвратительная женщина!.. Право, я начинаю тебя ненавидеть.
   – Это лучшая расплата за то, что я перенесла, будучи твоей нянькой, – не выдерживала и Анна.
   – Я тебя не просил оставаться возле меня! Бесчестно попрекать меня этим. Ты пользуешься своим преимуществом. Ну, да ладно… Не давай мне ничего! Пусть я издохну… Велика жалость!
   У нее дрожали губы, но она сдерживалась, замолкала; потворствуя ему, терпеливо сносила все.
   Раз только после одной, особенно резкой перебранки, когда она отказала ему в лишней порции пирожков, Бунчук отвернулся, и она, со сжавшимся в комочек сердцем, заметила на его глазах блестки слез.
   – Да ты просто ребенок! – воскликнула она.
   Побежав на кухню, принесла полную тарелку пирожков.
   – Ешь, ешь, Илюша, милый! Ну, полно, не сердись же! На вот этот, поджаренный! – И дрожащими руками совала в его руки пирожок.
   Бунчук, глубоко страдая, попробовал отказываться, но не выдержал; вытирая слезы, сел и взял пирожок. По исхудавшему лицу его, густо обросшему курчавой мягкой бородой, скользнула виноватая улыбка, сказал, выпрашивая глазами прощение:
   – Я хуже ребенка… Ты видишь: я чуть не заплакал…
   Она глядела на его странно тонкую шею, на впалую бестелесную грудь, видневшуюся в распахнутый ворот рубашки, на костистые руки; волнуемая глубокой, не испытанной раньше любовью и жалостью, в первый раз просто и нежно поцеловала его сухой желтый лоб.
   Только через две недели был он в состоянии без посторонней помощи передвигаться по комнате. Высохшие в былку ноги подламывались; он заново учился ходить.
   – Смотри, Анна, иду! – пытался пройтись независимо и быстро, но ноги не выдерживали тяжести тела, рвался из-под ступней пол.
   Вынужденный прислониться к первой попавшейся опоре. Бунчук широко, как старик, улыбался, кожа на прозрачных щеках его туго натягивалась, морщинилась. Он смеялся старчески дребезжащим смешком и, обессилев от напряжения и смеха, снова падал на койку.
   Квартира их была неподалеку от пристани. Из окна виднелся снеговой размет Волги, леса за ней – широким серым полудужьем, мягкие волнистые очертания дальних полей. Анна подолгу простаивала около окна, думая о своей диковинной, круто переломившейся жизни. Болезнь Бунчука странно сроднила их.
   Вначале, когда после долгой, мучительной дороги приехала с ним в Царицын, было тяжко, горько до слез. В первый раз пришлось ей так близко и так оголенно взглянуть на изнанку общения с любимым. Стиснув зубы, меняла на нем белье, вычесывала из горячей головы паразитов, переворачивала каменно-тяжелое тело и, содрогаясь, с отвращением смотрела украдкой на его голое исхудавшее тело мужчины – на оболочку, под которой чуть теплилась дорогая жизнь. Внутренне все вставало в ней на дыбы, противилось, но грязь наружного не пятнила хранившегося глубоко и надежно чувства. Под его властный указ научилась преодолевать боль и недоумение. И преодолела. Под конец было лишь сострадание да бился, просачиваясь наружу, глубинный родник любви.
   Раз как-то Бунчук сказал:
   – Я тебе противен после всего этого… правда?
   – Это было испытание.
   – Чему? Выдержке?
   – Нет, чувству.
   Бунчук отвернулся и долго не мог унять дрожь губ. Больше разговоров на эту тему у них не было. Лишними и бесцветными были бы слова.
   В середине января они выехали из Царицына в Воронеж.

XVII

   Шестнадцатого января вечером Бунчук и Анна приехали в Воронеж. Пробыли там два дня и выехали на Миллерово, так как в день отъезда были получены вести, что туда перебрались Донской ревком и верные ему части, вынужденные под давлением калединцев очистить Каменскую.
   В Миллерове было суетно и людно. Бунчук задержался там на несколько часов и со следующим поездом выехал в Глубокую. На другой день он принял пулеметную команду, а утром следующего дня был уже в бою с чернецовским отрядом.
   После того как Чернецова разбили, им неожиданно пришлось расстаться.
   Прибежала Анна утром из штаба оживленная и чуть опечаленная.
   – Ты знаешь – здесь Абрамсон. Он очень хочет повидать тебя. А потом еще новость – сегодня я уезжаю.
   – Куда?! – удивился Бунчук.
   – Абрамсон, я и еще несколько товарищей едем в Луганск на агитационную работу.
   – Ты бросаешь отряд? – холодновато спросил Бунчук.
   Она засмеялась, прижимаясь к нему раскрасневшимся лицом.
   – Признайся: тебя печалит не то, что бросаю отряд, а то, что тебя бросаю? Но ведь это на время. Я уверена, что на той работе я принесу больше пользы, чем около тебя. Агитация, пожалуй, больше в моей специальности, чем пулеметное дело… – и шаловливо повела глазом, – изученное хотя бы под руководством такого опытного командира, как Бунчук.
   Вскоре пришел Абрамсон. Он по-прежнему был кипуч, деятелен, непоседлив, так же сверкал белым пятном седины на жуковой, как осмоленной, голове.
   Бунчук искренне обрадовался.
   – Поднялся на ноги? Оч-чень хорошо! Анну мы забираем. – И догадливо-намекающе сощурился:
   – Ты не возражаешь? Не возражаешь? Да-да…
   Да-да, оччень хорошо! Я оттого задаю такой вопрос, что вы, вероятно, сжились в Царицыне.
   – Не скрываю, что мне жаль с ней расставаться. – Бунчук хмуро и натянуто улыбнулся.
   – Жаль?! Уже и этого много… Анна, ты слышишь?
   Он походил по комнате, на ходу поднял из-за сундука запыленный томик Гарина-Михайловского и, встрепенувшись, начал прощаться.
   – Ты скоро, Анна?
   – Иди. Я сейчас, – ответила та из-за перегородки.
   Переменив белье, она вышла. На ней была подпоясанная ремнем защитная солдатская гимнастерка с карманами, чуть оттопыренными грудью, и та же черная юбка, местами заштопанная, но чистая безукоризненно. Тяжелые, недавно вымытые волосы пушились, выбивались из узла. Она надела шинель; затягивая пояс, спросила (недавнее оживление ее исчезло, и голос был тускл, просящ):
   – Ты будешь участвовать в наступлении сегодня?
   – Ну, конечно! Ведь не буду же я сидеть сложа руки.
   – Я прошу тебя… Послушай, будь осторожен! Ты сделаешь это ради меня?
   Да? Я оставлю тебе лишнюю пару шерстяных чулок. Не простудись, старайся не промочить ног. Из Луганска я напишу тебе.
   У нее как-то сразу выцвели глаза; прощаясь, призналась:
   – Вот видишь, мне очень больно уходить от тебя. Вначале, когда Абрамсон предложил ехать в Луганск, я оживилась, а сейчас чувствую, что без тебя там будет пустынно. Лишнее доказательство, что чувство сейчас излишне – оно вяжет… Ну, как бы то ни было, прощай!..
   Прощались сдержанно-холодно, но Бунчук понял это так, как и надо было понять: она боялась растерять запас решимости.
   Он вышел проводить. Анна пошла, суетливо поводя плечами, не оглядываясь. Ему хотелось окликнуть ее, но он заметил, прощаясь, в ее чуть косящем, затуманенном взгляде чрезмерный и влажный блеск; насилуя волю, крикнул с поддельной бодростью:
   – Надеюсь, увидимся в Ростове! Будь здорова, Аня!
   Анна оглянулась, ускорила шаг.
   После ее ухода Бунчук со страшной силой почувствовал одиночество. Он вернулся с улицы в комнату, но сейчас же выскочил оттуда, как обожженный… Там каждый предмет еще дышал ее присутствием, каждая вещь хранила ее запах: и забытый носовой платок, и солдатский подсумок, и медная кружка – все, к чему прикасались ее руки.
   Бунчук до вечера прослонялся по станции, испытывая небывалое беспокойство и такое ощущение, словно отрезали у него что-то и он никак не освоится в новом своем положении. Растерянно присматривался он к лицам незнакомых красногвардейцев и казаков, некоторых узнавал, многие узнавали его.
   В одном месте его остановил казак, сослуживец по германской войне. Он затащил Бунчука к себе на квартиру, пригласил принять участие в игре. За столом дулись в «очко» красногвардейцы из отряда Петрова и недавно прибывшие матросы-мокроусовцы. Одетые табачным дымом, они звонко буцали картами, шуршали керенскими деньгами, ругались, бесшабашно кричали.
   Бунчука потянуло на воздух, вышел.
   Выручило его то, что через час пришлось идти в наступление.

XVIII

   После смерти Каледина Новочеркасская станица вручила власть походному атаману Войска Донского генералу Назарову. 29 января съехавшимися на Круг делегатами он был избран войсковым наказным атаманом. На Круг собралась незначительная часть делегатов, преимущественно представители низовских станиц южных округов. Круг именовался Малым. Назаров, заручившись поддержкой Круга, объявил мобилизацию от восемнадцати до пятидесяти лет, но казаки неохотно брались за оружие, несмотря на угрозы и высылку в станицы вооруженных отрядов для производства мобилизации.
   В день начала работ Малого круга в Новочеркасск с румынского фронта походным порядком пришел 6-й Донской казачий генерала Краснощекова полк, под командой войскового старшины Тацина. Полк от самого Екатеринослава шел с боями, прорывая большевистское кольцо. Его трепали под Пятихаткой, Межевой, Матвеевым Курганом и во многих местах, но, несмотря на это, он прибыл почти в полном составе, при всех офицерах.
   Полку была устроена торжественная встреча. После молебствия на Соборной площади Назаров благодарил казаков за то, что сохранили дисциплину, блестящий порядок и с оружием пришли на защиту Дона.
   Вскоре полк был отправлен на фронт, под станцию Сулин, а через два дня пришли в Новочеркасск черные вести: полк под влиянием большевистской агитации самовольно ушел с позиций и отказался защищать войсковое правительство.
   Работа Круга шла вяло. Предрешенность исхода борьбы с большевиками чувствовалась всеми. Во время заседаний Назаров – этот энергичный, кипучий генерал – сидел, опершись на руку, закрыв ладонью лоб, словно мучительно о чем-то думая.
   Рушились трухой последние надежды. Красная гвардия подступила к Новочеркасску и Ростову. Уже погромыхивало под Тихорецкой. Слухи шли, что движется из Царицына к Ростову красный командир хорунжий Автономов.
   Ленин приказал Южному фронту 23 февраля [ 55] взять Ростов.
   Утром двадцать второго в Ростов вошел отряд капитана Чернова, теснимый Сиверсом и с тыла обстреливаемый казаками Гниловской станицы.
   Крохотная оставалась перемычка, и Корнилов, понявший, что оставаться в Ростове небезопасно, отдал приказ об уходе на станицу Ольгинскую. Весь день по вокзалу и офицерским патрулям постреливали с Темерника рабочие.
   Перед вечером из Ростова выступила густая колонна корниловских войск. Она протянулась через Дон жирной черной гадюкой – извиваясь, поползла на Аксай. По обрыхлевшему мокрому снегу грузно шли куценькие роты. Мелькали гимназические шинели со светлыми пуговицами, зеленоватые – реалистов, но в массе преобладали солдатско-офицерские. Взводы вели полковники и капитаны.
   В рядах были юнкера и офицеры, начиная с прапорщиков, кончая полковниками.
   За многочисленными подводами обоза шли беженцы – пожилые, солидные люди, в городских пальто, в калошах. Женщины семенили около подвод, застревая в глубоком снегу, вихляясь на высоких каблуках.
   В одной из рот Корниловского полка шел есаул Евгений Листницкий. В ряду с ним – подтянутый строевой офицер, штабс-капитан Старобельский, поручик Суворовского Фанагорийского гренадерского полка Бочагов и подполковник Ловичев – престарелый, беззубый, боевой офицер, весь, как матерый лисовин, покрытый рыжей проседью.
   Накапливались сумерки. Морозило. От устья Дона, солоноватый и влажный, подпирал ветер. Листницкий привычно, не теряя ноги, месил растолченный снег, вглядывался в лица обгонявших роту людей. Сбоку от дороги прошли командир Корниловского полка капитан Неженцев и бывший командир Преображенского гвардейского полка полковник Кутепов, в распахнутой шинели и сбитой на крутой затылок фуражке.
   – Господин командир! – окликнул Неженцева подполковник Ловичев, ловко перехватывая винтовку.
   Кутепов повернул широколобое, бычье лицо с широко посаженными черными глазами и подстриженной лопатистой бородкой; из-за его плеча выглянул на окрик Неженцев.
   – Прикажите первой роте прибавить шаг! Ведь этак и замерзнуть не мудрено. Мы промочили ноги, а такой шаг на походе…
   – Безобразие! – затрубил горластый и шумоватый Старобельский.
   Неженцев, не отвечая, прошел мимо. Он о чем-то спорил с Кутеповым.
   Немного спустя опередил их Алексеев. Кучер гнал сытых вороных, с подвязанными хвостами лошадей; из-под копыт брызгали кругом снежные ошлепки. Красный от ветра Алексеев, с белыми приподнятыми усами и торчевыми, такими же белыми бровями, по самые уши натянул фуражку, сидел, бочком привалясь к спинке коляски, зябко придерживая левой рукой воротник.
   Офицеры улыбками проводили его знакомое всем лицо.
   На взрыхленной множеством ног дороге кое-где просачивались желтые лужи.
   Идти было тяжело – ноги разъезжались, сырость проникала в сапоги Листницкий, шагая, прислушивался к разговору впереди. Какой-то баритонистый офицер, в меховой куртке и простой казачьей папахе, говорил:
   – Вы видели, поручик? Председатель Государственной думы Родзянко, старик – и идет пешком.
   – Россия всходит на Голгофу…
   Кашляя и с хрипом отхаркивая мокроту, кто-то пробовал иронизировать:
   – Голгофа… с той лишь разницей, что вместо кремнистого пути – снег, притом мокрый, плюс чертовский холодище.
   – Не знаете, господа, где ночевка?
   – В Екатеринодаре.
   – В Пруссии мы однажды такой вот поход ломали…
   – Как-то нас приветит Кубань?.. Что?.. Разумеется, там иное дело.
   – У вас есть курить? – спросил у Листницкого поручик Головачев.
   Он снял грубую варежку, взял папиросу, поблагодарил и, высморкавшись по-солдатски, вытер пальцы о полу шинели.
   – Усваиваете демократические манеры, поручик?.. – тонко улыбнулся подполковник Ловичев.
   – Поневоле усвоишь… Вы-то… или дюжиной носовых платков запаслись?
   Ловичев не ответил. На красносединных усах его висели зеленоватые сосульки. Он изредка шморгал носом, морщился от холода, проникавшего сквозь подбитую ветром шинель.
   «Цвет России», – думал Листницкий, с острой жалостью оглядывая ряды и голову колонны, ломано изогнувшейся по дороге.
   Проскакало несколько всадников, среди них – на высоком донце Корнилов.
   Его светло-зеленый полушубок, с косыми карманами по бокам, и белая папаха долго маячили над рядами. Густым рыкающим «ура» провожали его офицерские батальоны.
   – Все бы это ничего, да вот семья… – Ловичев по-стариковски покряхтел, сбоку заглянул в глаза Листницкого, как бы ища сочувствия. – Семья осталась у меня в Смоленске… – повторил он. – Жена и дочушка – девушка. На рождество исполнилось ей семнадцать лет… Каково это, есаул?
   – Да-а-а…
   – Вы тоже семейный? Из Новочеркасска?
   – Нет, я Донецкого округа. У меня отец остался.
   – Не знаю, что с ними… Как они там без меня, – продолжал Ловичев.
   Его с раздражением перебил Старобельский:
   – У всех семьи остались. Не понимаю: чего вы хнычете, подполковник?
   Уди-ви-тельный народ! Не успели выйти из Ростова…
   – Старобельский! Петр Петрович! Вы были в бою под Таганрогом? – крикнул кто-то сзади, через ряд.
   Старобельский повернулся раздраженным лицом, пасмурно улыбнулся:
   – А… Владимир Георгиевич, вы какими судьбами в наш взвод? Перевелся?
   С кем не поладил? Ага… ну, это понятно… Вы спрашиваете про Таганрог?
   Да, был… а что? Совершенно верно… убили его.
   Листницкий, невнимательно прислушиваясь к разговору, вспоминал свой отъезд из Ягодного, отца, Аксинью. Его душила внезапно задымившаяся на сердце тоска. Он вяло переставлял ноги, смотрел на колыхавшиеся впереди стволы винтовок с привинченными штыками, на головы в папахах, фуражках и башлыках, раскачивавшиеся в ритм шагу, думал:
   «Такой вот, как у меня, заряд ненависти и беспредельной злобы несет сейчас каждый из этих пяти тысяч, подвергнутых остракизму. Выбросили, сволочи, из России – и здесь думают растоптать. Посмотрим!.. Корнилов выведет нас к Москве!»
   В эту минуту он вспомнил приезд Корнилова в Москву и с радостью перешел на воспоминания того дня.
   Где-то недалеко, позади, наверное в хвосте роты, шла батарея.
   Пофыркивали лошади, громыхали барки, даже запах конского пота доносило оттуда. Листницкий сразу почувствовал этот знакомый волнующий запах, повернул голову, передний ездовой, молодой прапорщик, посмотрел на него и улыбнулся, как знакомому.
 
* * *
 
   К 11 марта Добровольческая армия была сосредоточена в районе станицы Ольгинской. Корнилов медлил с выступлением, ожидая приезда в Ольгинскую походного атамана Войска Донского генерала Попова, ушедшего из Новочеркасска в задонские степи со своим отрядом, насчитывавшим около 1600 сабель, при 5 орудиях и 40 пулеметах.
   Утром 13-го Попов, сопутствуемый своим начальником штаба полковником Сидориным и несколькими казачьими офицерами конвоя, прискакал в Ольгинскую.
   На плацу, возле дома, занятого Корниловым, он осадил коня; придерживаясь за луку, тяжело перенес через седло ногу. Его поддержал подскочивший вестовой – молодой черночубый казак со смуглым лицом и острыми, как у чибиса, глазами. Попов кинул ему поводья, степенным шагом пошел к крыльцу. Сидорин и офицеры, спешившись, последовали за ним.
   Вестовые через калитку ввели во двор коней. Пока один из вестовых, пожилой, колченогий, навешивал торбы, другой, черночубый, похожий на чибиса, уже завязал знакомство с хозяйской работницей. Он что-то сморозил ей; работница – румяная девка, в кокетливо повязанном платке и глубоких калошах, насунутых на босые ноги, – смеясь и оскальзаясь, прошлепала мимо него по луже к сараю.
   Осанистый, пожилой Попов вошел в дом. В передней сдал на руки расторопному вестовому шинель, повесил на вешалку плеть, долго и звучно сморкался. Вестовой проводил его и Сидорина, на ходу приглаживавшего волосы, в зал.
   Созванные на совещание генералы были в сборе. Корнилов сидел за столом, облокотившись на разостланную карту; по правую руку от него белел сединой сухонький и пряменький, свежевыбритый Алексеев. Деникин, поблескивая умными колючими глазами, о чем-то говорил с Романовским. Лукомский, отдаленно похожий на Деникина, медленно ходил по комнате, щипал бородку.
   Марков стоял у окна во двор, наблюдая, как вестовые казаки похаживают около коней и пересмеиваются с девкой-работницей.
   Поздоровавшись, прибывшие подошли к столу. Алексеев задал несколько малозначащих вопросов о дороге и эвакуации Новочеркасска. Вошел Кутепов, с ним несколько строевых офицеров, приглашенных Корниловым на совещание.
   Глядя в упор на Попова, усаживавшегося со спокойной уверенностью, Корнилов спросил:
   – Скажите, генерал, численность вашего отряда?
   – Полторы тысячи сабель, батарея, сорок пулеметов с прислугой.
   – Обстоятельства, понудившие Добровольческую армию уйти из Ростова, вам известны. Вчера у нас был совет. Принято решение идти на Кубань, имея направление на Екатеринодар, в окрестностях которого действуют добровольческие отряды. Мы двинемся этим маршрутом… – Корнилов провел по карте неочиненным концом карандаша, заговорил торопливей:
   – По пути увлекая кубанское казачество, дробя те малочисленные, неорганизованные и небоеспособные красногвардейские отряды, которые попытаются воспрепятствовать нашему движению. – Он глянул на сощуренный, отведенный взгляд Попова, докончил:
   – Мы предлагаем вам присоединиться с вашим отрядом к Добровольческой армии и совместно с нами идти на Екатеринодар.
   Дробить силы – не в наших интересах.
   – Я не могу этого сделать! – решительно и круто заявил Попов.
   Алексеев чуть склонился в его сторону:
   – Почему, разрешите спросить?
   – Потому, что я не могу покинуть территорию Донской области и идти куда-то на Кубань. Прикрываясь с севера Доном, мы в районе зимовников переждем события. На активные действия противника нельзя рассчитывать ввиду того, что не сегодня-завтра начнется оттепель – переправить через Дон не только артиллерию, но и конницу будет невозможно, а из района зимовников, весьма обеспеченного фуражом и хлебом, мы в любое время и в любом направлении можем развить партизанские действия.
   Попов с веской уверенностью приводил доводы, отклоняющие предложение Корнилова. Он передохнул и, видя, что Корнилов хочет что-то сказать, упрямо мотнул головой:
   – Позвольте докончить… Помимо этого есть еще один сугубой важности фактор, и мы, командование, его учитываем: это – настроение наших казаков.
   – Он вытянул мясистую белую руку с золотым кольцом, всосавшимся в мякоть указательного пальца; чуть повысив голос, оглядывая всех, продолжал:
   – В том случае, если мы повернем на Кубань, явится опасность распадения отряда. Казаки могут не пойти. Не надо забывать того обстоятельства, что постоянный и наиболее крепкий контингент моего отряда – казаки, а они вовсе не так устойчивы морально, как… хотя бы ваши части. Они просто несознательны. Не пойдут – и все. А рисковать потерей всего отряда я не могу, – отчеканил Попов и вновь перебил Корнилова:
   – Прошу прощенья, я высказал вам наше решение и смею уверить вас, что изменить его мы не в состоянии. Разумеется, дробить силы не в наших интересах, но из создавшегося положения есть один выход. Я полагаю, что, исходя из соображений, высказанных сейчас мною, Добровольческой армии было бы благоразумней идти не на Кубань – настроения кубанского казачества вселяют в меня немалые тревоги, – а вместе с донским отрядом – в задонские степи.
   Там она оправится, пользуясь передышкой, к весне пополнится новыми кадрами волонтеров из России…
   – Нет! – воскликнул Корнилов, вчера еще склонявшийся к тому, чтобы идти в задонские степи и упорно оспаривавший противоположное мнение Алексеева.
   – Нет смысла идти в зимовники. Нас около шести тысяч человек…
   – Если вопрос о продовольствии, то смею вас уверить, ваше высокопревосходительство, район зимовников не оставляет желать лучшего.
   Притом там вы можете взять у частных коннозаводчиков лошадей и посадить часть армии на коней. У вас будут новые шансы при ведении полевой маневренной войны. Конница вам необходима, а Добровольческая армия ею не богата.